355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Шоссе энтузиастов » Текст книги (страница 1)
Шоссе энтузиастов
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:27

Текст книги "Шоссе энтузиастов"


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

КОММУНИСТЫ

Наша вера

не кем-то поволена.

Это кровное,

наше,

свое.

Мы всей мукой в Коммуну поверило,

потому что польза без нее.

Всеми плачами,

всеми боленьями,

всеми чаяньями земли,

озаренные пламенем Ленина,

зачарованные,

пошли.

Шли полями,

под пулями падая.

Нас топили,

травили зверьем,

разрывали

деревьями

надвое,

животы набивали зерном.

Пушек не было,

масла нс было.

Хлеб в Поволжье обугленном чах,

и, сверкая перстнями,

нэпманы

пролетали

на лихачах.

Ну, а мы не спали неделями

и, плюя на чьи-то смешки,

зажигалок для рынка не делали,

не возили на крышах мешки.

Подымались

могучие первенцы,

молодые стройки тех лет.

Как цитаты из Маркса – Энгельса,

были уголь,

железо,и

хлеб.

Ох, как нашей желали гибели,

ох, как ела кого-то тоска!

И обгрызанный ноготь Гитлера

ткнул на карте

в слово «Москва».

Нас казнили

ночами мглистыми,

груди белые пламенем жгли,

но не делались мы

бургомистрами

и во власовцы мы

не шли!

Наша вера

шагами победными

шла

по вздрагивающей земле.

Наша вера

всходила побегами

на седой заскорузлой золе.

Ни мещан шепотки,

ни рвение

всех умельцев ловчить и красть

не добились от нас

неверия

в коммунизм,

в советскую власть!

Нашу веру

из нас нс вытравили.

Это кровное,

наше,

свое.

С ней стояли мы.

С нею выстояли.

Завещаем детям ее.

1956

И пусть нс в «свинцовой метели

и пусть не на «грозом ветру»

в обычной гражданской постели

нешумно и к сроку умру, -

хочу, чтобы все повторяли,

у гроба печалью делясь:

«Товарища мы потеряли

в бою за советскую власть».

1956

В БОЮ ЗА СОВЕТСКУЮ ВЛАСТЬ

Сторонним ты ходишь по свету.

Скучая глядишь на него.

И то тебе плохо.

и это,

и сделать нельзя ничего.

На молодость холодом веешь,

задор упрекаешь пд лжи.

Я знаю, чему ты не веришь.

Чему же ты веришь —

скажи

Вздыхаешь:

«Романтики

мало...

Как было красиво ‐

в седле

сквозь бури

под знаменем алым

лететь и лететь тго земле.

И братства всеобщего ради

в кровавые травы упасть

с мечтою о дальней Гренадр

в бою за советскую власть...»

Постой‐ка,

мне вдуматься надо

в красивые фразы гнои;

Спешишь умереть за Гренаду?

А ты за Гренаду

живи!

Ты жизнью своей недоволен:

мол. пет в ней событий и вех.

Л помнишь ‐

недавно уволен

был честный один человек?

Ведь видел ты,

зоркость запрятав,

что парня охаяли сплошь

и, ложь выдавая за правду,

представили правду

как ложь.

«Вступиться?

Опасно уж больно..."

ты счел, на безволие злясь,

и, значит,

не принял ты боя

за нашу советскую власть.

Пожалуй что чести не в прибыль

сравнение действий и фраз...

А только ли раз ты не принял?

Подумай —

а только ли раз?!

Я тоже гляжу себе в душу

и вижу, как мало сумел.

Порою не то чтобы трушу,

а все же не очень‐то смел.

Но эту вину принимая, скажу

я опять и опять:

я так эту жизнь понимаю,

как надо ее понимать.

В пальто не зимнем,

а кепке рыжей

выходит парень из ворот.

Сосульку,

пахнущую крышей,

он в зубы зябкие берет.

Он перешагивает лужи,

он улыбается даре.

Кого он любит'.’

С кем он дружит’

Чего он хочет на земле?

Его умело отводили

ог наболевших «почему».

Усердно критики твердили

о бесконфликтности ему.

Он был заверен ложью веской

в предельной гладкости пути,

но череда песоответствий

могла к безверыо привести.

Он устоял.

Он глаз не прятал,

Он по забудет ничего.

Заклятый враг его —

ноя ранда.

и ей не скрыться от него.

Втираясь к людям, как родная,

она украдкой гнет саде,

большую правду подменяя

игрой постыдною в нее.

Клеймит людей судом суровым.

Вздувает, глядя на листок,

перенасыщенный сиропом

свой газированный восторг.

Ей все труднее с каждым годом.

Не скроют ложь и виражи

того, что создано народом

во имя правды, а нс лжи.

Ее уловки и улыбки,

ее искательность и прыть

для парня этого -

улики.

чтобы лицо ее открыть.

В большое пестрое кипенье

выходит парень из ворот.

Он в кепке,

мокрой от капели,

по громким улицам идет.

И рядом —

с болью и весельем

о том же думают, грустят

и тем же льдом хрустят весенним,

того же самого хотят.

1955-1956

НА ДЕМОНСТРАЦИИ

По улице,

красиво убранной,

ведя душевный разговор,

мы с другом шли Москвою утренней:

ид восемь был назначен сбор.

Могли мы только умилиться,

как, нс роняя лишних фраз,

ответработники милиции

с нейропицаемыми лицами

не пропускали дальше пас.

И полчаса прошло, не менее,

пока в их честные умы

мы не вдолбили убеждение, что

рядом

наше учреждение,

что в нем – мы чуть ли не с рождения,

что мы в действительности мы.

Мы только улыбались атому,

и в обрастающей гурьбе

мы по асфальту шли нагретому,

спеша на сборный пункт к себе.

Там смок звенел разноголосо

над темн,

кто пришел в пальто.

'Кто попасет

вот этот лозунг?

А ну -

высокий самый то?»

«Пошли!»

И вот

в знаменном трепете

колонна паша поплыла.

Потом с другой —

большою -

потом

встретилась,

в огромную

вошла!

Движенье

раздвигала

музыка,

и в круг.

немного погодя,

плясать

выпархивала

вузовка,

плечами зябко поводя.

Все так п радовало сердце -

и то, что наш министр -

пешком,

и то, что на отца уселся,

мальчишка с алым петушком.

Бежали,

шли шагами крупными,

и вдруг нам встретился в пути

бас деловитый чей-то в рупоре

уже на Пушкинской почти.

Он,

этот бас,

в унылом рвенье

вещал колоннам с высоты:

«Спокойней!

Выше оформленье!

Цветов не видно!

Где цветы?!

Ну разве можно так,

ну что вы!

Пот, не пустяк,

не все равно!

Ведь если нету чувства слова,

то просто чувство

быть должно.

И многое

мы, к сожаленью,

лишаем сами красоты

вот этим

«Выше оформленье!

Цветов не видно!

Где цветы?!»...

19 5 4

ПРАЗДНУЙТЕ ПЕРВОЕ МАЯ!

Стихи к Первомаю

в недавние дни

писал я,

о том не печалясь,

что слишком уж громко звучали они

и слишком легко получались.

Когда же,

предвидя свое торжество,

отцу их показывать стал я,

он молча достал из стола своего

одну прокламацию старую.

Там были стихи,

не очень стройны,

но, эту вицу снимая,

рвалось

из-за пазухи каждой строфы:

«Празднуйте Первое Мая!»

«Братья-рабочие!

Час недалек.

За волю головы сложим!»

Как стало мне стыдно

пустых моих строк

и рифм дактилических сложных.

Какую

должны мы вкладывать

страсть,

себя

и других поднимая,

о слова:

«Коммунизм»,

«Советская власть»,

«Революция»,

«Первое мая»!

Били за них,

прогоняя сквозь строй,

нагайками

полосуя.

За 1шх убивали,

а мы порой

бросаемся ими

впустую.

Толку-то что

с восклицаний одних!

Что комплименты

расстеливать!

Но расстреляют

враги

за них.

Нс за что

будет

расстреливать.

Пусть же о многом

напомнят нам

жизни,

за правду отданные—

Товарищи,

надо вернуть словам

звучание их первородное!

Бережней будем,

всегда,

во всем,

как клятву их понимая.

Мы с вами придем к коммунизму,

придем!

Празднуйте Первое Мая!

1954

ПЕСНИ РЕВОЛЮЦИИ

Почаще пойте песни Революции.

Поете редко их —

виновен в этом сам.

Устроенно живется?

Нс волнуется?

Вы пойте их.

Они помогут вам.

Купите сборники.

Перечитайте пристально.

Не раз, нс два должны вы их прочесть.

Себе вы напевайте

в слух и мысленно

и вашим детям,

если дети есть.

Услышите вы

скорбное и дальнее

тяжелое бренчание кандальное.

Увидите вы схваченных и скрученных,

истерзанных,

расстрелянных,

замученных.

Не приторным и ложным гимнам времени -

они своим

заветным песням верили.

Они их пели.

крадучись,

вполголоса.

Им было петь не о полный голос

горестно.

Единой кровью памятной

мы связаны.

Мы в полный голос

петь сейчас обязаны'.

Живется гладко вам?

Вам не волнуется?

Не верится

ни людям,

ни словам?

Но есть на свете

песни Революции,

Вы пойте их.

Они помогут вахм.

1955

ДЕВЯТЬСОТ ПЯТЫЙ

Года идут.

О каждом годе

свое раздумье,

свой рассказ,

Года идут,

но не уходят,

а остаются среди нас.

Пусть не для всех порою четки

их облики и адреса,

у них есть лица и походки,

характеры и голоса.

Хочу сказать не в пышной оде,

где все известно наперед,

о пятом годе,

славном годе,

о том, как он сейчас живет.

Он смотрит зоркими глазами.

Всегда на выручку готов,

он обсуждает все, что с нами,

в кругу товарищей-годов.

Он зря не тужит -

службу служит.

Любви за лесть не продает.

С иными годами он дружит,

иным руки не подает.

Он, и плохое даже зная,

нас над неглавным поднимал.

Давал семнадцатому знамя

и сорок пятый обнимал.

Его пою,

но в этой песне

слооа упрямо говорят

но про бои ка Красной Преспе,

не про героев баррикад.

Нс только в тех далеких залпах

ого судьба для нас жива.

Хочу, чтоб он не слышал в залах

ненастоящие слова.

Хочу, чтоб все,

что юно.

зелено,

к нему тянулось вновь и вновь,

чтобы его

не замузеила

привычной ставшая любовь.

Ему присягу мы прошепчем

и понесем се в себе,

к будем петь

не о прошедшей,

а о сегодняшней борьбе...,

1955

Речка тихая.

Солнце сильное.

Лодка синяя,

очень синяя.

Рядом с девочкой п белой кофточке

вишни см

и бросаю косточки.

Улыбается

моя сверстница.

В волнах

косточки алые

светятся.

Ничего еще негу взрослого,

ни тревожащего,

ни грозного.

Мы не знаем,

что сбудется,

встретитсп.

В волнах

косточки алые

светятся.

Облака проплывают пенистые.

Кучевые они

и перистые.

Чуть растрепанные,

муть смутные,

очень добрые,

очень мудрые.

Наклоняются,

нас разглядывают,

все предчувствуют,

все предугадывают.,.

1955

СВАДЬБЫ

А. Межирову

О, свадьбы в дни военные!

Обманчивый уюг,

слова неоткровенные

о том, что не убьют...

Дорогой звонкой, снежною

сквозь ветер, бьющий зло,

лечу на свадьбу спешную

в соседнее село.

Походочкой расслабленной

с челочкой на лбу

вхожу,

плясун– прославленный,

в гудящую избу.

Наряженный,

взволнованный

среди друзей,

родных,

сидит мобилизованный

растерянный жених.

Сидит с невестой – Верою,

а через пару дней

шипеть наденет серую.

На фронт поедет в ней.

Землей чужой,

не местною

с винтовкою пойдет.

Под пулею немецкою,

быть может,

упадет...

В стакане брага пенная,

но пить ему невмочь.

Быть может, ночь их первая

последняя их ночь.

Глядит он о л счал Рино,

и – болью всей души

мне через стол отчаянно:

« А ну, давай пляши!»

Забыли все о выпитом.

Все смотрят па меня.

И вот иду я с вывертом,

подковками звеня.

То выдам дробь,

то по полу

носки проволоку.

Свищу,

в ладоши хлопаю,

взлетаю к потолку!

Летят по стенам лпчунги,

что Гитлеру – капут,

а у невесты

слезыньки

горючие

текут.

Ужо я измочаленный.

Уже од па дышу...

«Пляши!» —

кричат отчаянно,

и я опять пляшу...

Ступим, пак деревянные,

когда вернусь домой.

Но с новой свадьбы

пьяные

являются за мной.

Едва отпущен матерью

на свадьбу вновь гляжу,

и ппопь

у самой скатерти

вприсядочку хожу.

Невесте горько плачется.

Стоят в слезах друзья.

Мне страшно.

Мне не пляшется.

Но не плясать – нельзя...

РОЯЛЬ

Пионерские авралы,

как вас надо величать!

Мы в сельповские подвалы

шли картошку выручать.

Пот блестел ла лицах крупный,

и ломило нам виски.

Отрывали мы от клубней

бледноватые ростки.

На картофелинах мокрых

патефон был водружен,

Мьг пластинок самых модных

переслушали вагон,

И они крутились шибко,

веселя ребят в сельпо.

Про барона фон дер Пшика

было здорово сильно!

Петр Кузьмич -

предсельсовет

опустившись к нам в подвал,

нас не стал ругать за это – он

сиял и ликовал.

Языком прищелкнул вкусно

в довершение всего

и сказал, что из Иркутска

привезли рояль в село.

Мне велел умыться чисто

и одеться

Петр Кузьмич.

«Ты ведь все-таки учился,

ты ведь все-таки москвич...»

Как о чем-то очень дальнем

вспомнил: был я малышом

в пианшшом и рояльном

чинном городе большом.

После скучной каши манной,

взявши нотную тетрадь,

я садился рядом с мамой

что-то манное играть.

Не любил я это дело,

по упрямая родия

сделать доблестно хотела

пианиста из меня...

А теперь -

в колхозном клубе

Ни шагов, ни суетни.

У рояля встали люди, ждали

музыки они.

Я застыл на табурете,

молча ноты теребил.

Как сказать мне людям этим,

что играть я не любил.

Что пришла за это плата

в тихом, пристальном кругу...

Я не злился.

Я не плакал.

Понимал, что не могу.

И мечтою невозможной

от меня куда-то вдаль

уплывал

большой и сложный

не простивший мне рояль...

1955

ФРОНТОВИК

Глядел я с верным другом Васькой,

укутан в теплый тетин шарф,

и на фокстроты и на вальсы,

глазок в окошке продышав.

Глядел я жадно из метели,

из молодого января,

как девки жаркие летели,

цветастым полымем горя.

Открылась дверь с игривой шуткой,

и в серебрящейся пыльце —

счастливый смех, и шопот шумный,

и поцелуи на крыльце.

Взглянул -

и вдруг застыло сердце.

Я разглядел сквозь снежный вихрь -

стоял кумир мальчишек сельских —

хрустящий, бравый фронтовик.

Он говорил Седых Дуняше:

«А ночь-то, Дунечка, —

краса!»

и тихо ей:

'Какие ваши

совсем особые глаза...»

Увидев нас,

в ладоши хлопнул,

и нашу с Ваською судьбу

решил: «Чего стоите, хлопцы?!

А ну, давайте к нам, в избу!»

Мы долго с валенок огромных,

сопя, состукивали снег,

и вот вошли бойком,

негромко,

о махорку, музыку и свет.

Ах, брови, —

черные чащобы!..

В одно сливались гул и чад,

и голос: «Водочки еще бы...»,

и туфли-лодочки девчат.

Аккордеон вовсю работал,

все поддавал он ветерка,

и мы смотрели, как на бога,

на нашего фронтовика.

Мы любовались – я не скрою, —

как он в стаканы водку лил,

как перевязанной рукою

красиво он не шевелил.

Но он историями сыпал

и был уж слишком пьян и лих,

и слишком звучно,

слишком сыто

вещал о подвигах своих.

И вдруг -

уже к Петровой Глаше

подсел в углу под образа,

и ей опять:

«Какие ваши

совсем особые глаза...»

Острил он приторно и вязко.

Не слушал больше никого.

Сидели молча я и Васька.

Нам было стыдно за него.

Наш взгляд, обиженный, колючий,

ему упрямо не забыл,

что должен быть он лучше,

лучше,

за то; что он на фронте был.

Он после, помню, шел устало

и душу вкладывал в плевки.

Ругался он.

Его шатало

и ударяло

о плетни.

Смеясь,

шли девки с посиделок

и говорили про свое,

а на веревках поседелых

скрипело мерзлое болье...

1955

БАБУШКА

Я вспомнил, в размышленьях над летами,

как жили ожиданием дома,

как вьюги сорок первого летали

над маленькою станцией Зима.

В очередях, среди густого мата

я мерз, дымя махоркою, в те дни.

Была война.

Была на фронте мама.

Мы жили з доме с бабушкой одни.

Она была приметна в жизни местной —

предгорсовета в стареньком платке,

в мужских ботинках,

в стеганке армейской

и с папкою картонною в руке.

Держа ответ за все плохое в мире,

мне говорила, гневная, она

о пойманном каком-то дезертире,

о злостных расхитителях зерна.

И, схваченные фразой, злой и цепкой,

при встрече с нею сжились не зря

и наш сосед, ходивший тайно в церковь,

и пьяница-

главбух Заготсырья.

А иногда,

а час отдыха короткий,

вдруг вспоминала,

вороша дрова...

Садились к печке я и одногодки —

зиминская лохматая братва.

Рассказывала с радостью и болью,

с тревожною далекостью в глазах

о стачках,

о побегах,

о подполье,

о тюрьмах,

о расстрелянных друзьях

Буран стучался в окна го и дело,

но, сняв очки в оправе роговой,

нам, замиравшим,

тихо-тихо пела

она про бой великий, роковой.

Мы подпевали,

и светились ярко

глаза куда-го рвущейся братвы...

В Сибири доги пели «Варшавянку»,

и немцы

отступали

от Москвы.

ПРОДУКТЫ

Е. Винокурову

Мы жили, помнится, в то лето

среди черемух и берез...

Я был посредственный коллектор,

но был талантливый завхоз.

От продовольственной проблемы

я всех других спасал один,

и сочинял я не поэмы,

а рафинад и керосин.

И с пожеланьями благими

субботу каждую меня

будили две гоологипи

и водружали на коня.

Тот конь, плешивый, худородный,

от ветра утреннего мерз.

На нем, голодном,

я, голодный,

покорно плыл в Змеиногорск.

Но с видом доблестным и смелым,

во всем таежнику под стать,

въезжал я в город.

Первым делом

я хлеба должен был достать.

В то время с хлебом было трудно,

и у ларьков

уже с утра

галдели бабы многолюдно

и рудничная детвора.

Едва-едва тащилась кляча,

сопя,

разбрызгивая грязь,

а я ходил,

по-детски клянча,

врывался,

взросло матерясь.

Старанья действовали слабо,

но все ж,

с горением внутри,

в столовой Золотопродснаба

я добывал буханки три.

Но хлеба нужно было много,

и я за это отвечал.

Я шел в райком.

Я брал на бога,

Я кнутовищем в стол стучал.

Дивились там такому парню:

«Ну и способное дитя...»

и направление в пекарню

мне секретарь давал, кряхтя.

Как распустившийся громила,

грозя, что все перетрясу,

я вырывал еще и мыло,

и вермишель,

и колбасу.

Потом я шел и шел тропою.

Я сам нагружен был, как вол.

и в поводу я за собою

коня навьюченного вел.

Я кашлял, мокрый и продутый.

Дышали звезды над листвой.

Сдавал я мыло и продукты

и падал в сено сам не свой.

Тонули запахи и звуки,

и слышал я

уже во сне,

как чьи то ласковые руки

шнурки

развязывали

мне ..

1955

***

Бывало, спит у ног собака,

костер занявшийся гудит,

я женщина

из полумрака

глазами зыбкими глядит.

Потом под пихтою приляжет

на куртку рыжую мою

и мне,

задумчивая,

скажет;

«А ну-ка спой...»

и я пою.

Лежит,

отдавшаяся песням,

и подпевает про себя,

рукой с латышским светлым перстнем

цветок алтайский теребя.

Мы были рядом в том походе.

Все говорили, что она

и рассудительная вроде,

а вот в мальчишку влюблена.

От шуток едких и топорных

я замыкался и молчал,

когда лысеющий топограф

меня лениво поучал:

«Таких встречаешь, брат, не часто.

Не будь подобен же овце...

Да ты не думай,

что начальство.

Такая ж баба,

как и все..,»

А я был тихий и серьезный

и в ночи длинные свои

мечтал о пламенной и грозной,

о замечательной любви.

Но как-то вынес одеяло

и лег в саду.

А у плетня

она с подругою стояла

и говорила про меня.

К плетню растерянно приникший,

я услыхал в тени ветвей,

что с нецелованным парнишкой

занятно баловаться ей...

Побрел я берегом туманным,

побрел один в ночную тьму,

и все казалось мне обманным,

и я не верил ничему.

Ни песням девичьим в долине,

ни воркованию ручья...

Я лег ничком в густой полыни

и горько-горько плакал я.

Но, как мое,

мое владенье,

в текучих отблесках огня

всходило смутное виденье

и наплывало на меня.

Я видел —

спит у ног собака,

костер занявшийся гудит,

и женщина

из полумрака

глазами зыбкими глядит...

1955

ОКНО

На здании красивом и высоком

среди уже давно погасших окон

окно светилось,

да,

одно окно,

от родственных по форме отличаясь

лишь тем, что но погашено оно.

Я мимо шел,

в себе,

в друзьях отчаясь,

и я подумал четко и жестоко:

«Заслуга ли

что светится оно?!

Что знаю я о нем?

Мне неизвестна

причина света этого окна.

Угадывать как будто неуместно,

а интересно —

может быть, нелестно

честит супруга верная жена?

А может быть, грозит супруг разводом?

А может, холостяк сидит с кроссвордом,

и мысль его сейчас напряжена?

Кому-то, может, бедному,

не спится,

или стирает женщина белье?

А может, кто-то темноты боится

и забывает светом

про нес?

Танцуют, может?

Свет не потому ли?

Ах, у кого узнать бы мне,

спросить...

А может, все давно уже заснули

и просто свет забыли погасить?»

Я шел. Себя хотел я упросить,

что не стирают там сейчас,

не вяжут,

не ссорятся,

весь белый свет браня,

а думают о чем-то очень важном,

о чем-то очень главном для меня...

1955

* * *

Босая женщина у речки

полощет синее белье,

и две тяжелые черешни

продеты в мочки у нее.

Я по нехитрому расчету

небрежной тросточкой верчу.

Я в пиджаке ищу расческу.

Я познакомься хочу.

Она смешлива и красива.

С ней можно честным быть во всем

Ее двуручную корзину

мы по Чернигову несем.

Заворковав и и зачирикав,

заверещав на сто ладов,

как зачарованный, Чернигов

к нам ветви тянет из садов.

Вокруг могучие арбузы

плывут на медленных возах,

а у нее на шее бусы

и небо августа в глазах.

И только вечер -

лазом тайным

спешу в зеленое темно,

и легким яблочком китайским

тревожу чуткое стекло.

Мелькает свет в окошке беглый,

и вот, с крылечка своего

ока бежит в косынке белой

и не боится ничего,,.

1955,

* * *

Пришлось однажды туго —

потуже, чем теперь.

Пришел на свадьбу к другу,

мне не открыли дверь.

Стучался удивленно —

нет, что-то здесь не то.

Звонил по телефону —

не подходил никто.

Что делать оставалось?

Меня обида жгла.

А свадьба состоялась,

а свадьба-то прошла.

Вот случай же случился,

и помнил я о ней,

но, перепутав числа,

приехал днем поздней...

Там были разговоры

и песни во хмелю.

Там были помидоры,

а я их так люблю.

И апельсинов горка

стояла на окне,

и говорили «Горько!”,

забывши обо мне.

А кремы из ванили!

А огурцы в моду!

Но мне не позвонили.

Решили —

не приду.

А я туда собрался

на следующий день.

Надел свой лучший галстук

и кепку набекрень.

Я не вздыхал угрюмо,

хоть и женился друг,

и мелодичных рюмок

купил двенадцать штук.

Гордился я законно

и нес их на виду

и говорил знакомым:

«На свадьбу я иду!»

Машина по асфальту

меня,

спеша,

везла,

везла меня на свадьбу,

которая прошла,..

1955

Л . М а р т ы н о в у

***

Окно выходит в белью деревья.

Профессор долго смотрит па деревья.

Он очень долго смотрит на деревья

и очень долго мел крошит в руке.

Ведь это просто —

правила деленья,

а он забыл их

за был

правила деленья,

подумать! —

Ошибка!

правила делон ь я.

Да!

Ошибка на доске!

Мы все сидим сегодня по-другому,

И слушаем и смотрим по-другому.

Да и нельзя сейчас но по-другому,

и нам подсказка в этом не нужна.

Ушла жена профессора из долгу.

Не знаем мы -

куда ушла из дому.

Но знаем – отчего ушла из дому,

а знаем только,

что ушла она.

В костюме и не модном и не новом.

Как и всегда, нс модном и не новом,

Да, как всегда, не модном и не новом,

спускается профессор в гардероб.

Он долго по карманам ищет номер.

«Ну что такое, —

где же этот номер?

А может быть,

не брал у вас я номер?

Куда он делся?»

Трет рукою лоб.

«Ах, вот он...

Что ж -

как видно, я старею...

Не спорьте, тетя Маша, —

я старею.

И что уж тут поделаешь —

Мы слышим —

старею...»

'дверь внизу скрипит за ним.

Окно выходит в белые деревья,

в большие и красивые деревья,

но мы сейчас глядим не на деревья —

мы молча на профессора глядим.

Уходит он,

сутулый,

неумелый,

какой‐то беззащитно‐неумелый,

я бы сказал —

устало неумелый

под снегом, мягко падающим а тишь,

Уже и сам он, как деревья, белый,

Да,

как деревья, совершенно белый,

еще немного,

и настолько белый,

что среди них его но разглядишь

1955

* * *

Снова грустью повеяло

в одиноком дому.

Сколько верила,

а зачем,

ты пошел

и кому!

Для себя же обидная

Ты сидишь у окна.

Ты ничья не любимая

и ничья не жена .

Не прошусь быть любовником

и дружить —

не дружу,

но с моим новым сборником

я к тебе прихожу.

Ты опять придуряешься,

в лжи меня обвинив:

«Все, дружок, притворяешься,

осе играешь в наив...»

Шутишь едко и ветрена,

Я тебя не корю,

только долго и медленно

папиросы курю.

Говоришь:

«Брось ты, Женечка,

осуждающий взгляд»,

«Интересная женщина» -

про тебя говорят.

Ну, а мною измерены

твои слабость и грусть,

и, в себе неуверенный,

за тебя я боюсь.

Но походкою крупною

сквозь рассветный галдеж

ты выходишь на Трубную,

Самотекой идешь,

И глядишь ты не сумрачно

от себя вдалеке,

и взволнованно

сумочку

теребишь ты в руке.

В небе -

стаи огромные.

Солнца – хоть завались!

И ручьи подсугробные

на асфальт прорвались.

Парень мчится на гоночном,

нет мимозам числа,

и зима уже кончена,

но еще не весна...

1955

ПОСЛЕДНИЙ МАМОНТ

Ступал он трудно по отрогу

над ледовитою рекой.

Их было раньше,

гордых,

много,

и был последний он такой.

Не раз испробованный в буре,

сегодня сдал он, как назло

Ему от стрел,

торчащих в шкуре,

внезапно стало -тяжело.

Он затрубить пытался слабо,

чтоб эхо вздрогнуло вдали,

но– повалился с хрипом набок,

и стрелы

глубже

в бок вошли.

Уже над шкурой кто-то трясся,

и, занимаясь дележом,

умело кто-то резал мясо

тяжелым каменным ножом.

О, знали б люди эти если,

что мамонт,

грозен и суров,

потомкам будет интересней

всех исполнительных слонов,

и что испытанные в битве,

когда он мчался напролом,

его несдавшиеся бивни

храниться будут под стеклом,..

1955

* * *

С усмешкой о тебе иные судят:

«Ну кто же возражает —

даровит.

Но молод, молод.

Есть постарше люди.

Чего он всех быстрее норовит?»

Внушают;

«Повзрослеешь -

Не

Ты

сразу все.

поумнеешь.

Читай побольше книг,

погляди —

вот Николай Матвеич.

А он всего трудом,

трудом достиг»

Качают головами,

сожалея:

«Да, юность вечно -

что поделать с ней!

казаться хочет лет своих взрослее...

Ты слушай,

а нс слушайся...

Взрослей!

Таланту, а не возрасту будь равен, —

пусть разница смущает иногда.

Ты не страшись

быть молодым да ранним

Быть молодым да поздним -

Пусть у иных зот беда!

число усмешек множишь,

а ты взрослей —

взрослей, не бойся их смешить,

пока взрослеть еще ты можешь

спеши,

покуда есть куда спешить..,»

1951

М . Р о щ и н у

Я что-то часто замечаю —

к чьему-то, видно, торжеству, -

что я рассыпание мечтаю,

что я растрепанно живу.

Среди совсем нестрашных с виду

полу желаний,

получувств

щемит —

неужто я не выйду?

Неужто я не получусь?

Меня тревожит встреч напрасность,

что и ни сердцу, ни уму,

и та нс праздничность,

а праздность,

в моем гостящая дому,

и недоверье к многим книжкам,

и в настроеньях разнобой,

и подозрительное слишком

неупоение собой,,.

Со всем, чем раньше жил, порву я.

Забуду разную беду.

На землю теплую, парную,

раскинув руки, упаду.

О мой ровесник! Друг мой верный

Моя судьба в твоей судьбе.

Давай же будем откровенны

и скажем правду о себе.

Тревоги наши вместо сложим.

Себе расскажем и другим,

какими быть уже но можем,

какими быть ужо хотим.

Жалеть не будем об утрате

самодовольство разлюби, —

завязывается

характер

с тревоги первой за себя,

1955

***

Довольно небо тем, что голубое.

Рассвет доволен тем, что он рассвет.

А ты?

Скажи, —

доволен ты собою?

Я вижу по глазам твоим, что нет.

Ты часто говоришь и мыслишь ложно,

и редко ты бываешь прост и прям.

Порою разобраться невозможно,

где не твое в тебе, а где – ты сам.

Не слушал ты предупреждений чьих-то,

что так недолго потерять себя.

Был, не любя,

ты пылок нарочито,

и нарочито холоден,

любя.

Открытая и полная доверья

живет природа,

и она права.

Они не притворяются, —

деревья.

она всегда естественна,

трава.

Гляжу на реки,

на березы,

ивы,

задумавшись над собственной судьбой.

Да, эго очень трудно —

стать счастливым,

да, прежде надо стать самим собой.

1955

ЗАЛЫ ОЖИДАНИЙ

Вокзальный холод ранний.

У касс толпа с пяти...

О, залы ожиданий,

которые в пути!

Я с вами раздружился,

себя но узнаю.

Спокойно я ложился

на желтую скамью.

Мне нс казался странным

любой набитый зал.

В обнимку с чемоданом

я сладко-сладко спал.

Но, вспоминая давнее,

гляжу на жизнь свою:

как в зало ожидания,

я в юности стою.

Такие же приметы,

тревоги той же след.

Стою и жду билета,

ну, а билета – нет...

1955

ЗАВИСТЬ

Завидую я.

Этого секрета

не раскрывал я раньше никому.

Я знаю, что живет мальчишка где-то,

и очень я завидую ему.

Завидую тому,

как он дерется, —

я не был так бесхитростен и смел.

Завидую тому.

как он смеется, —

я так смеяться в детстве не умел.

Он вечно ходит в ссадинах и шишках -

я был всегда причесанней,

целей.

Все те места,

что пропускал я в книжках,

он не пропустит.

Он и гут сильней.

Он будет честен жесткой прямотою,

злу не прощая за его добро.

я там, где я перо бросал:

«Не

он скажет:

«Стоит!»

стоит...».

и возьмет перо.

Он. если нс развяжет,

так разрубит,

где я ни развяжу,

ни разрублю.

Он, если уж полюбит,

нс разлюбит,

а я – и полюблю,

да разлюблю.

Я скрою зависть.

Буду улыбаться.

Я притворюсь, как будто я простак:

«Кому-то же ведь надо ошибаться,

кому-то же ведь надо жить не так...»

Но сколько б ни внушал себе я это,

твердя:

«Судьба у каждого своя

мне не забыть,

что есть мальчишка где-то,

что он добьется большего, чем я,

1955

У ДНЕПРА

Совсем недавно рассвело,

и было тихо-тихо,

когда приехал я в село

Большая Лепетиха.

Дышало утро у Днепра

и пристанью смоленой,

и дымом дальнего костра,

и рыбою соленой,

Я побродил по тишине,

полюбовался ивами

и переулок,

нужный мне,

пошел

искать по имени.

Плутая долго невпопад,

на улицы в обиде,

я шел,

и вдруг

увидел сад.

и сад

меня

увидел.

Цветы цвели, как на подбор.

плоды

свисали

ядрами,

и растерявшийся забор

проламывали яблони.

Дом не был виден,

лишь окно

откуда-то блестело,

как будто в воздухе оно

среди листвы висело.

Калитку узкую вьюнок

опутал беззастенчиво...

Я позвонил,

и на звонок

из веток

вышла

женщина.

Ключи качались на бедре

с побрякиванием сонным,

и вишню влажную в ведре

она несла с наклоном.

Сказала:

«Слушаю я вас.."

А я не мог ни слова

из-за ее зеленых глаз

и губ ее лиловых,

Я бормотал:

«Да я,

да вот...»

и что-то про природу...

«Ах, да —

мне нужен садовод,

да, да -

я к садоводу...»

«Вы так бы сразу.

Муж в саду.

Все возится с черешней.

Сейчас я вал: его найду.

Вы. видимо, нездешний?

Москвич?

Ну, значит, мы друзья -

ведь я в Москве училась.

Мечтала там остаться я,

да вот не получилось...

А вы —

зачем вы в нашу глушь?

Дивиться местным лужам?

Простите —

вам ведь нужен муж...

Ну что ж, иду за мужем...»

Я все аллеи обошел

с ним за беседой долгой.

Он был усталый и большой

и, вероятно, добрый.

То там показывал,

то тут

он, равнодушно якобы,

как добросовестно растут

его плоды и ягоды.

Он был немного даже вял,

но, изменясь мгновенно,

сказал:

«А этот сорт назвал

я в честь жены —

Еленой».

И с гордой нежностью мужской,

на миг закрывши веки,

погладил яблоко рукой,

ого не стронув с ветки.

Увидел я,

как за него

он бережно берется,

и стало страшно оттого,

что вдруг оно сорвется...

Все было шорохом полно

и сумерками теплыми.

Мы пили темное вино

под яблонями темными.

Была хозяйка чуть пьяна —

«Ну как оно —

вишневое?»

А я-то знал,

зачем она

надела платье новое.

Хотел не знать и пил вино -

ну как так?

Разве можно...

Но подхватило,

повело

упрямо и тревожно.

Я был вниманьем окружен,

едва давал ответы,

а мне она:

* «Вот патефон.

Что заводить?

Вот это!»

Не мы неслись по саду,

нет, —

в себя

втянувши

силой,

из тени

в белый лунный свет

круженье

нас

вносило.

И в том круженье не скользя,

осмысленно и грозно

летели

плечи

и глаза,

и волосы,

и звезды...

Был муж доволен и смущен.

Сидел себе,

помалкивал.

То налегал на рыбу он,

то вилкой

в такт

помахивал.

Потом я,

трезво не вполне,

в саду улечься выдумал.

Была охапка сена мне

хозяевами выдана.

Я лег.

Молчали небеса,

сосредоточась мглисто.

Остановились голоса.

Остановились листья.

На хатах не были слышны

соломенные крыши.

Настолько тихой тишины

я никогда не слышал.

Глубок был сон плодов и трав. .

Вдруг зашуршало сено.

Колени смуглые обняв,

Елена рядом села.

«Что -

мой приход ваш сон прервал?»

и, руки сжав до хруста,

вздохнула:

«Вот и кончен бал.

и как-то пусто,

пусто...

Вам тоже -

вижу по глаз а м ?

Ах, нет?

Я очень рада...

Ну а теперь, пожалуй,

нам

поцеловаться надо?

Не стоит, —

хоть и есть расчет -

все лучшее внезапно.

Счастливый вы.

На пароход

и —

поплывете завтра.

А я в пример любой жене

вся —

верность и смиренье -

из яблок,

посвященных мне.

начну варить варенье.

Уйти?

Да нет.

не хватит сил.

Мой муж хороший,

милый...

Ну хоть бы раз мне изменил,

тогда бы легче было.

Нет,

здесь нс жизнь,

а так...

житье.

Простите —

помешала...»

И платье белое се

меж яблонь прошуршало...

Совсем недавно рассвело,

и было тихо-тихо,

когда я покидал село

Большая Лепетиха.

Я думал, —

как неправы в том

мы,

говоря пристрастно,

что жизнь нс там,

где мы живем,

а в некоем пространстве.

Ворчим на ход житья-бытья,

а не ворчать могли бы.

Что о других?

Да ведь и я


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю