355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Братская ГЭС » Текст книги (страница 2)
Братская ГЭС
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:41

Текст книги "Братская ГЭС"


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

КАЗНЬ СТЕНЬКИ РАЗИНА

 
Как во стольной Москве белокаменной
вор по улице бежит с булкой маковой.
Не страшит его сегодня самосуд.
Не до булок...
               Стеньку Разина везут!
Царь бутылочку мальвазии выдаивает,
перед зеркалом свейским
                        прыщ выдавливает,
примеряет новый перстень-изумруд -
и на площадь...
                Стеньку Разина везут!
Как за бочкой бокастой
                      бочоночек,
за боярыней катит боярчоночек.
Леденец зубенки весело грызут.
Нынче праздник!
                Стеньку Разина везут!
Прет купец,
            треща с гороха.
Мчатся вскачь два скомороха.
Семенит ярыжка-плут...
Стеньку Разина везут!!
В струпьях все,
                едва живые
старцы с вервием на вые,
что-то шамкая,
               ползут...
Стеньку Разина везут!
И срамные девки тоже,
под хмельком вскочив с рогожи,
огурцом намазав рожи,
шпарят рысью -
               в ляжках зуд...
Стеньку Разина везут!
И под визг стрелецких жен,
под плевки со всех сторон
на расхристанной телеге
плыл
     в рубахе белой
                    он.
Он молчал,
           не утирался,
весь оплеванный толпой,
только горько усмехался,
усмехался над собой:
«Стенька, Стенька,
                 ты как ветка,
потерявшая листву.
Как в Москву хотел ты въехать!
Вот и въехал ты в Москву...
Ладно,
       плюйте,
               плюйте,
                      плюйте -
все же радость задарма.
Вы всегда плюете,
                  люди,
в тех,
       кто хочет вам добра.
А добра мне так хотелось
на персидских берегах
и тогда,
         когда летелось
вдоль по Волге на стругах!
Что я ведал?
               Чьи-то очи,
саблю,
       парус
             да седло...
Я был в грамоте не очень...
Может, это подвело?
Дьяк мне бил с оттяжкой в зубы,
приговаривал,
              ретив:
«Супротив народа вздумал!
Будешь знать, как супротив!»
Я держался,
            глаз не прятал.
Кровью харкал я в ответ:
«Супротив боярства -
                     правда.
Супротив народа -
                  нет.
От себя не отрекаюсь,
выбрав сам себе удел.
Перед вами,
            люди, каюсь,
но не в том,
             что дьяк хотел.
Голова моя повинна.
Вижу,
      сам себя казня:
я был против -
               половинно,
надо было -
            до конца.
Нет,
     не тем я, люди, грешен,
что бояр на башнях вешал.
Грешен я в глазах моих
тем, что мало вешал их.
Грешен тем,
            что в мире злобства
был я добрый остолоп.
Грешен тем,
            что, враг холопства,
сам я малость был холоп.
Грешен тем,
            что драться думал
за хорошего царя.
Нет царей хороших,
                   дурень...
Стенька,
         гибнешь ты зазря!»
Над Москвой колокола гудут.
К месту Лобному
                Стеньку ведут.
Перед Стенькой,
                на ветру полоща,
бьется кожаный передник палача,
а в руках у палача
                   над толпой
голубой топор,
               как Волга, голубой.
И плывут, серебрясь,
                     по топору
струги,
        струги,
                будто чайки поутру...
И сквозь рыла,
               ряшки,
                      хари
целовальников,
               менял,
словно блики среди хмари,
Стенька
        ЛИЦА
             увидал.
Были в ЛИЦАХ даль и высь,
а в глазах,
            угрюмо-вольных,
словно в малых тайных Волгах,
струги Стенькины неслись.
Стоит все терпеть бесслезно,
быть на дыбе,
              колесе,
если рано или поздно
прорастают
           ЛИЦА
                грозно
у безликих на лице...
И спокойно
           (не зазря он, видно, жил)
Стенька голову на плаху положил,
подбородок в край изрубленный упер
и затылком приказал:
                     «Давай, топор...»
Покатилась голова,
                    в крови горя,
прохрипела голова:
                   «Не зазря...»
И уже по топору не струги -
струйки,
         струйки...
Что, народ, стоишь, не празднуя?
Шапки в небо – и пляши!
Но застыла площадь Красная,
чуть колыша бердыши.
Стихли даже скоморохи.
Среди мертвой тишины
перескакивали блохи
с армяков
          на шушуны.
Площадь что-то поняла,
площадь шапки сняла,
и ударили три раза
клокоча,
         колокола.
А от крови и чуба тяжела,
голова еще ворочалась,
                       жила.
С места Лобного подмоклого
туда,
      где голытьба,
взгляды
        письмами подметными
швыряла голова...
Суетясь,
         дрожащий попик подлетел,
веки Стенькины закрыть он хотел.
Но, напружившись,
                  по-зверьи страшны,
оттолкнули его руку зрачки.
На царе
        от этих чертовых глаз
зябко
      шапка Мономаха затряслась,
и, жестоко,
            не скрывая торжества,
над царем
          захохотала
                     голова!..
 

Б р а т с к а я   Г Э С   п р о д о л ж а е т:

 
Пирамида,
          тебя расцарапало?
Ты очнись -
            все это вдали,
а в подъятом ковше экскаватора
лишь горстища русской земли.
Но рокочет,
            неистребимое,
среди царства тайги и зверья
повторяемое турбинами
эхо Стенькиного
                «Не зазря...».
Погляди -
          на моих лопастях,
пузырясь,
           мерцая
                  и лопаясь,
совмещаясь,
             друг друга толкая,
исчезая и возникая,
среди брызг
            в голубом гуденье
за виденьем
            летит
                  виденье...
Вижу в пенной могучей музыке
Ангары
       да и моря Братского -
Спартака,
          Яна Гуса,
                    Мюнцера,
и Марата,
          и Джорджа Брауна.
Катерами швыряясь
                  и лодками,
волны валятся,
               волоча
и рябую улыбку Болотникова,
и цыганский оскал Пугача.
Проступают сквозь шивера
декабристские кивера.
Я всю душу России вытащу,
я всажу в столетия
                   бур.
Я из прошлого
              светом выхвачу
запурженный
            Петербург.
 

ДЕКАБРИСТЫ

 
Над петербургскими домами,
над воспаленными умами
царя и царского врага,
над мешаниной свистов, матов,
церквей, борделей, казематов
кликушей корчилась пурга.
 
 
Пургу лохматили копыта.
Все было снегом шито-крыто.
Над белой зыбью мостовых
луна издерганно, испито,
как блюдце в пальцах у спирита,
дрожала в струях снеговых.
 
 
Какой-то ревностный служака,
солдат гоняя среди мрака,
учил их фрунту до утра,
учил «ура!» орать поротно,
решив, что сущность патриота -
преподавание «ура!».
 
 
Булгарин в дом спешил с морозцу
и сразу – к новому доносцу
на частных лиц и на печать.
Живописал не без полета,
решив, что сущность патриота -
как заяц лапами стучать.
 
 
Корпели цензоры-бедняги.
По вольномыслящей бумаге,
потея, ползали носы,
Носы выискивали что-то,
решив, что сущность патриота -
искать, как в шерсти ищут псы.
 
 
Но где-то вновь под пунш и свечи
вовсю крамольничали речи,
предвестьем вольности дразня.
Вбегал, в снегу и строчках, Пушкин...
В глазах друзей и в чашах с пуншем
плясали чертики огня,
 
 
И Пушкин, воздевая руку,
а в ней – трепещущую муку,
как дрожь невидимой трубы,
в незабываемом наитье
читал: "...мужайтесь и внемлите,
восстаньте, падшие рабы!»
 
 
Они еще мальчишки были,
из чубуков дымы клубили,
в мазурках вихрились легко.
Так жить бы им – сквозь поцелуи,
сквозь переплеעь бренчащей сбруи,
и струи снега, и «Клико»!
 
 
Но шпор заманчивые звоны
не заглушали чьи-то стоны
в их опозоренной стране.
И гневно мальчики мужали,
и по-мужски глаза сужали,
и шпагу шарили во сне.
 
 
А их в измене обвиняла
и смрадной грязью обливала
тупая свора стукачей.
О, всех булгариных наивность!
Не в этих мальчиках таилась
измена родине своей.
 
 
В сенате сыто и надменно
сидела подлая измена,
произнося за речью речь,
ублюдков милостью дарила,
крестьян ласкающе давила,
чтобы потуже их запречь.
 
 
Измена тискала указы,
боялась правды, как проказы.
Боялась тех, кто нищ и сир.
Боялась тех, кто просто юны.
Страшась, прикручивала струны
у всех опасно громких лир.
 
 
О, только те благословенны,
кто, как изменники измены,
не поворачивая вспять,
идут на доски эшафота,
поняв, что сущность патриота -
во имя вольности восстать!
 

ПЕТРАШЕВЦЫ

 
Барабаны,
          барабаны...
Петрашевцев казнят!
Балахоны,
          балахоны,
словно саваны,
               до пят.
Холод адский,
              строй солдатский,
и ОНИ -
        плечом к плечу.
Пахнет площадью Сенатской
на Семеновском плацу.
Тот же снег
            пластом слепящим,
и пурги все той же свист.
В каждом русском настоящем
где-то спрятан декабрист.
Барабаны,
          барабаны...
Нечет-чет,
           нечет-чет...
Еще будут баррикады,
а пока что
           эшафот.
А пока что -
             всполошенно,
мглою
      свет Руси казня,
капюшоны,
          капюшоны
надвигают на глаза.
Но один,
         пургой обвитый,
молчалив и отрешен,
тайно всю Россию видит
сквозь бессильный капюшон.
В ней, разодран,
                 перекошен,
среди призраков,
                 огней,
плача,
       буйствует Рогожин.
Мышкин мечется по ней.
Среди банков и лабазов,
среди тюрем и сирот
в ней Алеша Карамазов
тихим иноком бредет.
Палачи, -
          неукоснимо
не дает понять вам страх,
что у вас -
            не у казнимых -
капюшоны на глазах.
Вы не видите России,
ее голи,
         босоты,
ее боли,
         ее силы,
ее воли,
         красоты...
Кони в мыле,
             кони в мыле!
Скачет царский указ!
Казнь короткую сменили
на пожизненную казнь...
Но лишь кто-то
               жалко-жалко
в унизительном пылу,
балахон срывая жадно,
прокричал царю хвалу.
Торопился обалдело,
рвал крючки и петли он,
но, навек приросший к телу,
не снимался балахон.
Барабаны,
          барабаны...
Тем, чья воля не тверда,
быть рабами,
             быть рабами,
быть рабами навсегда!
Барабаны,
          барабаны...
и чины высокие...
Ах, какие балаганы
на Руси
        веселые!
 

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ

 
И когда, с возка сошедший,
над тобою встал, толпа,
честь России – Чернышевский
у позорного столба,
ты подавленно глядела,
а ему была видна,
как огромное «Что делать?»,
с эшафота вся страна.
И когда ломали шпагу,
то в бездейственном стыде
ты молчала, будто паклю
в рот засунули тебе.
 
 
И когда солдат, потупясь,
неумелый, молодой,
«Государственный преступник»
прикрепил к груди худой,
что же ты, смиряя ропот,
не смогла доску сорвать?
Преступленьем стало – против
преступлений восставать.
 
 
Но светло и обреченно
из толпы наискосок
чья-то хрупкая ручонка
ему бросила цветок.
 
 
Он увидел чьи-то косы
и ручонку различил
с золотым пушком на коже,
в блеклых пятнышках чернил.
 
 
После худенькие плечи,
бедный ситцевый наряд
и глаза, в которых свечи
декабристские горят.
 
 
И с отцовской тайной болью
он подумал: будет срок,
и неловко бросит бомбу
та, что бросила цветок.
 
 
И, тревожен и задумчив,
видел он в тот самый день
тени Фигнер и Засулич
и халтуринскую тень.
 
 
Он предвидел перед строем,
глядя в сумрачную высь:
бомба мир не перестроит,
только мысль – и только мысль!
 
 
Встанет кто-то, яснолобый, -
он уже невдалеке! -
с мыслью – самой страшной бомбой
в гневно поднятой руке!
 

ЯРМАРКА В СИМБИРСКЕ

 
Ярмарка!
         В Симбирске ярмарка!
Почище Гамбурга!
                 Держи карман!
Шарманки шамкают,
                  а шали шаркают,
и глотки гаркают:
                   «К нам,
                            к нам!»
В руках приказчиков
                    под сказки-присказки
воздушны соболи,
                 парча тяжка,
а глаз у пристава
                  косится пристально
и на «селедочке» [1]1
  Селедка – полицейская шашка (жарг.).


[Закрыть]
-
                    перчаточка.
Но та перчаточка
                 в момент с улыбочкой
взлетает рыбочкой
                  под козырек,
когда в пролеточке
                   с какой-то цыпочкой,
икая,
      катит
            икорный бог.
И богу нравится,
               как расступаются
платки,
        треухи
               и картузы,
и, намалеваны
              икрою паюсной,
под носом дамочки
                  блестят усы.
А зазывалы
           рокочут басом.
Торгуют юфтью,
              шевром,
                      атласом,
прокисшим квасом,
                  пречистым Спасом,
протухшим мясом
                и Салиасом [2]2
  Cалиас – популярный в то время среди мещанства писатель.


[Закрыть]
.
 
 
И, продав свою картошку
да хвативши первача,
баба ходит под гармошку,
еле ноги волоча
 
 
И поет она,
            предерзостная,
все захмелевбя,
шаль за кончики придерживая,
будто молодая:
 
 
«Я была у Оки,
ела я-бо-ло-ки,
с виду золоченые -
в слезыньках моченые.
 
 
Я почапала на Каму.
Я в котле сварила кашу.
Каша с Камою горька.
Кама – слезная река.
 
 
Я поехала на Яик,
села с миленьким на ялик.
По верхам да по низам -
все мы плыли по слезам.
 
 
Я пошла на тихий Дон.
Я купила себе дом.
Чем для бабы не уют?
А сквозь крышу слезы льют...»
 
 
Баба крутит головой,
все в глазах качается.
Хочет быть молодой,
а не получается.
 
 
И гармошка то зальется,
то вопьется,
             как репей...
Пей, Россия,
             ежли пьется,
только душу не пропей!..
 
 
Ярмарка!
         В Симбирке ярмарка!
Гуляй,
       кому гуляется!
А баба пьяная
в грязи валяется.
 
 
В тумане плавая,
царь похваляется...
А баба пьяная
в грязи валяется.
 
 
Корпя над планами,
министры маются...
А баба пьяная
в грязи валяется.
 
 
Кому-то памятник
подготовляется...
А баба пьяная
в грязи валяется.
 
 
И мещаночки,
             ресницы приспустив,
мимо,
      мимо:
            «Просто ужас!
                          Просто стыд!»
И лабазник стороною,
мимо,
      а из бороды:
«Вот лежит...
              А кто виною?
Все студенты
             да жиды...»
И философ-горемыка
ниже шляпу на лоб
и, страдая гордо, -
                   мимо:
«Грязь -
         твоя судьба, народ!»
Значит, жизнь такая подлая -
лежи
     и в грязь встывай?!
Но кто-то бабу под локоть
и тихо ей:
           «Вставай...»
Ярмарка!
         В Симбирске ярмарка!
Качели в сини,
               и визг,
                       и свист,
и, как гусыни,
              купчихи яростно:
«Мальчишка с бабою...
                      Гимназист!»
Он ее бережно ведет за локоть,
он и не думает, что на виду.
«Храни Христос тебя,
                      яснолобый,
а я уж как-нибудь сама дойду...»
И он уходит,
             идет вдоль барок
над вешней Волгой,
и, вслед грустя,
                 его тихонечко крестит баба,
как бы крестила свое дитя.
Он долго бродит...
                  Вокруг все пасмурней...
Охранка – белкою в колесе.
Но как ей вынюхать,
                    кто опаснейший,
когда опасны в России все!
Охранка, бедная,
                 послушай, милая:
всегда опасней, пожалуй, тот,
кто остановится,
                 кто просто мимо
чужой растоптанности
                     не пройдет.
А Волга мечется,
                 хрипя,
                        постанывая.
Березки светятся
                 над ней во мгле,
как свечки робкие,
                   землей поставленные,
за настрадавшихся на земле.
 
 
Ярмарка!
         В России ярмарка!
Торгуют совестью,
                  стыдом,
                          людьми,
суют стекляшки, как будто яхонты,
и зазывают
           на все лады.
Тебя, Россия,
             вконец растрачивали
и околпачивали в кабаках,
но те, кто врали и одурачивали,
еще останутся в дураках!
Тебя, Россия,
              вконец опутывали,
но не для рабства ты родилась.
Россию Разина,
               Россию Пушкина,
Россию Герцена
               не втопчут в грязь!
Нет,
     ты, Россия,
                 не баба пьяная!
Тебе великая дана судьба,
и если даже ты стонешь,
                        падая,
то поднимаешь сама себя!
Ярмарка!
         В России ярмарка!
В России рай,
              а слез – по край,
но будет мальчик -
                   он снова явится -
и скажет праведное:
                    «Вставай...»
 

          Б р а т с к а я   Г Э С

о б р а щ а е т с я   к   п и р а м и д е:

 
Пирамида,
          снова и снова
утверждаю с пеной у рта:
революций первооснова
есть не злоба,
               а доброта.
Если слезы сквозь крыши льются,
строй лишь внешне несокрушим,
и заваривается
              революция,
и заваливается
               режим.
Вот я вижу:
            летят воззвания,
уголь – мастеру-гаду в рот,
и во мне – не воды взвывания,
а неистовых стачек рев.
И Россия идет к избавленью,
кровью тысяч землю багря,
сквозь централы, расстрел на Лене,
сквозь Девятое января.
И в боях девятьсот пятого,
и в маевках, флагами машущих, -
всюду брезжит светло,
незапятнанно
яснолобость симбирского мальчика.
Кто-то ночью,
              петляя, смывается,
кто-то прячет шрифты под полой,
и, как лава, из глоток в семнадцатом
сокрушающее:
             «Долой!»
Но вновь,
          оттирая правду назад,
неправда к власти протискивается.
И вот,
       пирамида,
                 взгляни:
                          Петроград.
Временное правительство.
 
* * *
 
Под вихрь витийственных словечек,
о славе грезя мировой,
скакнул в премьеры человечек
с вертлявой полой головой.
 
 
Он восклицал о прошлом горько.
Он лясы лисанькой точил,
а потихоньку-полегоньку
все то же прошлое тащил.
 
 
«Народ! Народ!» -
                  кричал под марши,
но лучше уж бесстыдный гнет,
чем угнетать народ, как раньше,
крича:
       «Да здравствует народ!»
 
 
Следили Зимнего колонны
ловчилу в шулерском дыму
с крапленной мастерски колодой
министров, надобных ему.
 
 
Он передергивал шикарно,
но пальцы чувствовали крах.
Так шла игра. Менялись карты,
но оставался тот же крап.
 
 
А в Зимнем все еще банкеты.
Бокалы узкие звенят,
и дарят девочки букеты,
как это дамы им велят.
 
 
И в залах звон, как будто бал там,
и подхорунжий с алым бантом
при николаевских усах
стоит у двери на часах.
 
 
И вот, подняв бокал с шампанским,
встает премьер с лицом шаманским,
с просветом в хилых волосах.
 
 
Здесь революцией клянутся,
за революцию здесь пьют,
а сами ссорятся, клюются
и все на свете продают.
 
 
У них интриги и раздоры,
хоть о единстве и галдят,
и Ярославли и Ростовы
на них презрительно глядят.
 
 
Их презирают и солдаты,
и те, кто сеют и куют,
и человеки, что салаты
им, изгибаясь, подают.
 
 
С усмешкой сумрачной и странной,
сосредоточен, хитроват,
на их машины под охраной
глядит рабочий Петроград.
 
 
Он видит, видит их бессилье.
Еще немного – и пора...
Игра в правительство России -
всегда опасная игра.
 
* * *
 
Глядит пирамида,
                 как тяжко, огромно,
сопя,
      разворачивается «Аврора»,
как прут на Зимний орущие тысячи...
Глядит пирамида
                все так же скептически:
«Я вижу:
         мерцают в струенье дождя
штыки – с холодной непримиримостью,
но справедливость, к власти придя,
становится несправедливостью.
Людей существо – оно таково...
Кто-то из древних молвил:
чтобы понять человека,
                       его
надо представить мертвым.
Тут возразить нельзя ничего.
Согласна, но лишь отчасти.
Чтобы понять человека,
                       его
надо представить у власти».
Но Братская ГЭС
                в свечении брызг
грохочет потоком вспененным:
«А ты в историю снова всмотрись.
Тебе я отвечу Лениным!»
 

ИДУТ ХОДОКИ К ЛЕНИНУ

 
Проселками
          и селеньями
с горестями,
            боленьями
идут
     ходоки
           к Ленину,
идут ходоки к Ленину.
Метели вокруг свищут.
Голодные волки рыщут.
Но правду крестьяне ищут,
столетьями
            правду ищут.
Столькие их поколения,
емелек и стенек видевшие,
шли,
     как они,
              к Ленину,
но не дошли,
             не выдюжили.
Идут ходоки,
             зальделые,
все, что наказано, шепчут.
Шаг
    за себя делают.
Шаг -
      за всех недошедших.
А где-то в Москве
                  Ленин,
пришедший с разинской Волги,
на телеграфной ленте
их видит
          сквозь все сводки.
Он видит:
          лица опухли.
Он слышит хрипучий кашель.
Он знает:
          просят обувки
несуществующей каши.
Воет метель,
             завывает.
Мороз ходоков
              корежит,
и Ленин
        себя забывает -
о них
      он забыть
                не может.
Он знает,
          что все идеи -
только пустые «измы»,
если забыты на деле
русские слезные избы.
...Кони по ленте скачут.
Дети и женщины плачут.
Хлеб
     кулаки
            прячут.
Тиф и холера маячат.
И, ветром ревущим
                   накрениваемые,
по снегу,
          строги и суровы,
идут ходоки
            к Ленину,
похожие на сугробы.
Идут
     ходоки
             полями,
идут
     ходоки
            лесами,
Ленин -
        он и Ульянов,
и Ленин -
          они сами.
И сквозь огни,
                 созвездья,
выстрелы,
          крики,
                 моленья,
невидимый,
            с ними вместе
идет к Ленину
              Ленин...
А ночью ему не спится
под штопаным одеялом.
Метель ворожит:
                «Не сбыться
великим твоим идеалам!»
Как заговор,
             вьется поземка.
В небе
       за облака
месяц,
       как беспризорник,
прячется
        от ЧК.
«Не сбыться! -
              скрежещет разруха. -
Я все проглочу бесследно!»
«Не сбыться! -
              как старая шлюха,
неправда гнусит. -
                  Я бессмертна!»
«В грязь!» -
              оскалился голод.
«В грязь!» -
              визжат спекулянты.
«В грязь!» -
              деникинцев гогот.
«В грязь!» -
              шепоток Антанты.
Липкие,
        подлые,
                 хитрые,
всякая разная мразь
ржут,
      верещат,
                хихикают:
«В грязь!
          В грязь!
                   В грязь!»
Метель панихиду выводит,
но вновь – над матерью-Волгой
идет он
        просто Володей
и дышит простором,
                  волей.
С болью невыразимой
волны взметаются,
                брызжут.
В них,
       как в душе России,
Стенькины струги брезжут.
Волга дышит смолисто,
Волга ему протяжно:
«Что,
      гимназист из Симбирска,
тяжко быть Лениным,
                    тяжко?!»
Не спится ему,
               не спится.
но сквозь разруху, метели
он видит живые лица,
словно лицо идеи.
И за советом к селеньям,
к горестям
          и боленьям
идет
     ходоком
            Ленин,
идет
     ходоком
             Ленин...
 
* * *
 
«Да, благороден,
                 да, озарен, -
в ответ пирамида устало, -
но зря на людей надеется он.
Я,
   например,
             перестала.
Жалко мне Ленина:
                  идеалист.
Цинизм
       уютней.
               Цинизм
                      не обманывает...»
А Братская ГЭС:
                «Ты вокруг оглядись:
нет,
     он обманывает,
                    он обламывает.
Я
   не за сладенько робких маниловых
в их благодушной детскости.
Я
   за воинственных,
                     а не молитвенных
идеалистов действия!
За тех,
        кто мир переделывать взялся,
за тех,
        кто из лжи и невежества
все человечество
                 за волосы
тащит,
       пусть даже невежливо.
Оно упирается,
              оно недовольно,
не понимая сразу того,
что иногда ему делают больно
только затем,
              чтоб спасти его...»
Но пирамида остроугольно
смотрит:
         «Ну что же, нас время рассудит.
Что, если только и будет больно,
ну, а спасенья не будет?
И в чем спасенье?
                  Кому это нужно -
свобода,
         равенство,
                    братство всемирное?
Прости,
        повторяюсь я несколько нудно,
но люди -
          рабы.
                Это азбучно, милая...»
Но Братская ГЭС восстает против рабского.
Волны ее гудят, не сдаются:
«Я знаю и помню
                 другую азбуку -
азбуку революции!»
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю