Текст книги "Овод"
Автор книги: Этель Войнич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Скучающие литературные львы несколько оживились, лишь только доложили о Джемме. Она пользовалась популярностью в их среде, и журналисты радикального направления сейчас же потянулись к ней. Но Джемма была слишком опытным конспиратором, чтобы отдать им все своё внимание. С радикалами можно встречаться каждый день, поэтому теперь она мягко указала им их настоящее дело, заметив с улыбкой, что не стоит тратить время на неё, когда здесь так много туристов, – говорить нужно с ними. Сама же усердно занялась членом английского парламента, сочувствие которого было очень важно для республиканской партии. Он был известный финансист, и Джемма сначала спросила его мнение о каком-то техническом вопросе, связанном с австрийской валютой, а потом ловко навела разговор на состояние ломбардо-венецианского бюджета. Англичанин, ожидавший обычной светской болтовни, покосился на Джемму, испугавшись, очевидно, что попал в когти к синему чулку. Но, убедившись, что разговаривать с этой женщиной не менее приятно, чем смотреть на неё, он покорился и стал так глубокомысленно обсуждать итальянский бюджет, словно перед ним был сам Меттерних[53]53
Меттерних (1773—1859) – премьер-министр Австрии, виднейший представитель европейской реакции в 1815—1848 годах. В Италии его особенно ненавидели за жестокую политику террора и преследований, проводившуюся по его указанию.
[Закрыть]. Когда Грассини подвёл к Джемме француза, который пожелал узнать у синьоры Боллы историю возникновения «Молодой Италии», изумлённый член парламента уверился, что Италия действительно имеет больше оснований для недовольства, чем он предполагал.
В конце вечера Джемма незаметно выскользнула из гостиной на террасу; ей хотелось посидеть одной у высоких камелий и олеандров. От духоты и бесконечного потока гостей у неё разболелась голова.
В конце террасы в больших кадках, скрытых бордюром из лилий и других цветущих растений, стояли пальмы и высокие папоротники. Всё это вместе образовывало сплошную ширму, за которой оставался свободный уголок с прекрасным видом на долину. Ветви гранатового дерева, усыпанные поздними цветами, свисали над узким проходом между растениями.
В этот-то уголок и пробралась Джемма, надеясь, что никто не догадается, где она. Ей хотелось отдохнуть в тишине и уединении и избавиться от головной боли. Ночь была тёплая, безмятежно тихая, но после душной гостиной воздух показался Джемме прохладным, и она накинула на голову мантилью.
Звуки приближающихся шагов и чьи-то голоса заставили её очнуться от дремоты, которая начала ею овладевать. Она подалась дальше в тень, надеясь остаться незамеченной и выиграть ещё несколько драгоценных минут тишины, прежде чем вернуться к праздной болтовне в гостиной. Но, к её величайшей досаде, шаги затихли как раз у плотной ширмы растений. Тонкий, писклявый голосок синьоры Грассини умолк. Послышался мужской голос, мягкий и музыкальный; однако странная манера его обладателя растягивать слова немного резала слух. Что это было – просто рисовка или приём, рассчитанный на то, чтобы скрыть какой-то недостаток речи? Так или иначе – впечатление получалось неприятное.
– Англичанка? – проговорил этот голос. – Но фамилия у неё итальянская. Как вы сказали – Болла?
– Да. Она вдова несчастного Джиованни Боллы – помните, он умер в Англии года четыре назад. Ах да, я все забываю: вы ведёте кочующий образ жизни, и от вас нельзя требовать, чтобы вы знали всех страдальцев нашей несчастной родины. Их так много!
Синьора Грассини вздохнула. Она всегда беседовала с иностранцами в таком тоне. Роль патриотки, скорбящей о бедствиях Италии, представляла эффектное сочетание с её институтскими манерами и наивным выражением лица.
– Умер в Англии… – повторил мужской голос. – Значит, он был эмигрантом? Я когда-то слышал это имя. Не входил ли Болла в организацию «Молодая Италия» в первые годы её существования?
– Да, Боллу в числе других несчастных юношей арестовали в тридцать третьем году. Припоминаете это печальное дело? Его освободили через несколько месяцев, а потом, спустя два-три года, был подписан новый приказ о его аресте, и он бежал в Англию. Затем до нас дошли слухи, что он женился там. В высшей степени романтическая история, но бедный Болла всегда был романтиком.
– Умер в Англии, вы говорите?
– Да, от чахотки. Не вынес ужасного английского климата. А перед самой его смертью жена лишилась и единственного сына: он умер от скарлатины. Не правда ли, какая грустная история? Мы все так любим милую Джемму! Она, бедняжка, немного чопорна, как все англичанки. Но перенести столько несчастий! Поневоле станешь печальной и…
Джемма встала и раздвинула ветви гранатового дерева. Слушать, как посторонние люди болтают о пережитых ею горестях, было невыносимо, и она вышла на свет, не скрывая своего неудовольствия.
– А вот и она сама! – как ни в чём не бывало воскликнула хозяйка. – Джемма, дорогая, а я-то недоумевала, куда вы пропали! Синьор Феличе Риварес хочет познакомиться с вами.
«Так вот он, Овод!»-подумала Джемма, с любопытством вглядываясь в него.
Риварес учтиво поклонился и окинул её взглядом, который показался ей пронизывающим и даже дерзким.
– Вы выбрали себе в-восхитительный уголок, – сказал он, глядя на плотную ширму зелени. – И какой отсюда п-прекрасный вид!
– Да, уголок чудесный. Я пришла сюда подышать свежим воздухом.
– В такую чудную ночь сидеть в комнатах просто грешно, – проговорила хозяйка, поднимая глаза к звёздам. (У неё были красивые ресницы, и она любила показывать их.) – Взгляните, синьор: ну разве не рай наша милая Италия? Если б она была только свободна! Страна-рабыня! Страна с такими цветами, с таким небом!
– И с такими патриотками! – томно протянул Овод.
Джемма взглянула на него почти с испугом: такая дерзость не могла пройти незамеченной. Но она не учла, насколько падка синьора Грассини на комплименты, а та, бедняжка, со вздохом потупила глазки:
– Ах, синьор, женщина так мало может сделать! Но как знать, может быть, мне и удастся доказать когда-нибудь, что я имею право называть себя итальянкой… А сейчас мне нужно вернуться к своим обязанностям. Французский посол просил меня познакомить его воспитанницу со всеми знаменитостями. Вы должны тоже представиться ей. Она прелестная девушка. Джемма, дорогая, я привела синьора Ривареса, чтобы показать ему, какой отсюда открывается чудесный вид. Оставляю его на ваше попечение. Я уверена, что вы позаботитесь о нём и познакомите его со всеми… А вот и обворожительный русский князь! Вы с ним не встречались? Говорят, это фаворит императора Николая. Он командует гарнизоном какого-то польского города с таким названием, что и не выговоришь. Quelle nuit magnifigue! N'estce pas, mon prince?[54]54
Какая великолепная ночь! Не правда ли, князь? (франц.)
[Закрыть]
Она порхнула, щебеча, к господину с бычьей шеей, тяжёлой челюстью и множеством орденов на мундире, и вскоре её жалобные причитания о «нашем несчастном отечестве», пересыпанные возгласами «charmant»[55]55
Очаровательно (франц.).
[Закрыть] и «mon prince»[56]56
Князь (франц.).
[Закрыть], замерли вдали.
Джемма молча стояла под гранатовым деревом. Её возмутила дерзость Овода, и она пожалела бедную, глупенькую женщину. Он проводил удаляющуюся пару таким взглядом, что Джемму просто зло взяло: насмехаться над этим жалким существом было невеликодушно.
– Вот вам итальянский и русский патриотизм, – сказал Овод, с улыбкой поворачиваясь к ней. – Идут под ручку, такие довольные друг другом! Какой вам больше нравится?
Джемма нахмурилась и промолчала.
– Конечно, это д-дело вкуса, – продолжал Риварес, – но, по-моему, русская разновидность патриотизма лучше – в ней чувствуется такая добротность! Если б Россия полагалась на цветы и небеса вместо пороха и пушек, вряд ли «mon prince» удержался бы в своей п-польской крепости.
– Высказывать свои взгляды можно, – холодно проговорила Джемма, – но зачем попутно высмеивать хозяйку дома!
– Да, правда, я забыл, как в-высоко ставят в Италии долг гостеприимства. Удивительно гостеприимный народ эти итальянцы! Я уверен, что австрийцы тоже это находят. Не хотите ли сесть?
Прихрамывая, он прошёл по террасе и принёс Джемме стул, а сам стал против неё, облокотившись о балюстраду. Свет из окна падал ему прямо в лицо, и теперь его можно было рассмотреть как следует.
Джемма была разочарована. Она ожидала увидеть лицо если не очень приятное, то во всяком случае запоминающееся, с властным взглядом. Но в этом человеке прежде всего бросалась в глаза склонность к франтовству и почти нескрываемая надменность. Он был смугл, как мулат, и, несмотря на хромоту, проворен, как кошка.
Всем своим обликом он напоминал чёрного ягуара. Лоб и левая щека у него были обезображены длинным кривым шрамом – по-видимому, от удара саблей. Джемма заметила, что, когда он начинал заикаться, левую сторону лица подёргивала нервная судорога. Не будь этих недостатков, он был бы, пожалуй, своеобразно красив, но в общем лицо его не отличалось привлекательностью.
Овод снова заговорил своим мягким, певучим голосом, точно мурлыкая.
«Вот так говорил бы ягуар, будь он в хорошем настроении и имей он дар речи», – подумала Джемма, раздражаясь все больше и больше.
– Я слышал, – сказал он, – что вы интересуетесь радикальной прессой и даже сами сотрудничаете в газетах.
– Пишу иногда. У меня мало свободного времени.
– Ах да, это понятно: синьора Грассини говорила мне, что вы заняты и другими важными делами.
Джемма подняла брови. Очевидно, синьора Грассини по своей глупости наболтала лишнего этому ненадёжному человеку, который теперь уже окончательно не нравился Джемме.
– Да, это правда, я очень занята, но синьора Грассини преувеличивает значение моей работы, – сухо ответила она. – Все это по большей части совсем несложные дела.
– Ну что ж, было бы очень плохо, если бы все мы только и делали, что оплакивали Италию. Мне кажется, общество нашего хозяина и его супруги может привести каждого в легкомысленное настроение. Это необходимо в целях самозащиты. Да, да! Я знаю, что вы хотите сказать. Правильно, правильно! Но их ходульный патриотизм меня просто смешит!.. Вы хотите вернуться в комнаты?.. Зачем? Здесь так хорошо!
– Нет, нужно идти. Ах, моя мантилья… Благодарю вас.
Риварес поднял мантилью, выпрямившись, посмотрел на Джемму глазами невинными и синими, как незабудки у ручья.
– Я знаю, вы сердитесь на меня за то, что я смеюсь над этой раскрашенной куколкой, – проговорил он тоном кающегося грешника, – Но разве можно не смеяться над ней?
– Если вы меня спрашиваете, я вам скажу: по-моему, невеликодушно и… нечестно высмеивать умственное убожество человека. Это всё равно, что смеяться над калекой или…
Он вдруг болезненно перевёл дыхание и, отшатнувшись от Джеммы, взглянул на свою хромую ногу и искалеченную руку, но через секунду овладел собой и разразился хохотом:
– Сравнение не слишком удачное, синьора: мы, калеки, не кичимся своим уродством, как эта женщина кичится своей глупостью, и признаем, что физические изъяны ничуть не лучше изъянов моральных… Здесь ступенька – обопритесь о мою руку.
Джемма молча шла рядом с ним; его неожиданная чувствительность смутила её и сбила с толку.
Как только Риварес распахнул перед ней двери зала, она поняла, что в их отсутствие здесь что-то случилось. На лицах мужчин было написано и негодование и растерянность; дамы толпились у дверей, напустив на себя непринуждённый вид, будто ничего и не произошло, но их щёки пылали румянцем. Хозяин то и дело поправлял очки, тщетно пытаясь скрыть свою ярость, а туристы, собравшись кучкой, бросали любопытные взгляды в дальний конец зала. Очевидно, там и происходило то, что казалось им таким забавным, а всем прочим – оскорбительным. Одна синьора Грассини ничего не замечала. Кокетливо играя веером, она болтала с секретарём голландского посольства, который слушал её ухмыляясь.
Джемма остановилась в дверях и посмотрела на своего спутника – уловил ли он это всеобщее замешательство? Овод перевёл взгляд с пребывающей в блаженном неведении хозяйки на диван в глубине зала, и по его лицу скользнуло выражение злого торжества. Джемма догадалась сразу: он явился сюда со своей любовницей, выдав её за нечто другое, и провёл лишь одну синьору Грассини.
Цыганка сидела, откинувшись на спинку дивана, окружённая молодыми людьми и кавалерийскими офицерами, которые любезничали с ней, не скрывая иронических улыбочек. Восточная яркость её роскошного жёлто-красного платья и обилие драгоценностей резко выделялись в этом флорентийском литературном салоне – словно какая-то тропическая птица залетела в стаю скворцов и ворон. Эта женщина сама явно чувствовала себя здесь не в своей тарелке и поглядывала на оскорблённых её присутствием дам с презрительно-злой гримасой. Увидев Овода, она вскочила с дивана, подошла к нему и быстро заговорила на ломаном французском языке:
– Мосье Риварес, я вас всюду искала! Граф Салтыков спрашивает, приедете ли вы к нему завтра вечером на виллу? Будут танцы.
– Очень сожалею, но вынужден отказаться. К тому же танцевать я не могу… Синьора Болла, разрешите мне представить вам мадам Зиту Рени.
Цыганка бросила на Джемму почти вызывающий взгляд и сухо поклонилась. Мартини сказал правду: она была, несомненно, красива, но в этой красоте чувствовалось что-то грубое, неодухотворенное. Её свободные, грациозные движения радовали глаз, а лоб был низкий, очертания тонких ноздрей неприятные, чуть ли не хищные. Присутствие цыганки только усилило неловкость, которую Джемма ощущала наедине с Оводом, и она почувствовала какое-то странное облегчение, когда спустя минуту к ней подошёл хозяин и попросил её занять туристов в соседней комнате.
* * *
– Ну, что вы скажете об Оводе, мадонна? – спросил Мартини Джемму, когда они поздней ночью возвращались во Флоренцию. – Вот наглец! Как он посмел так одурачить бедную синьору Грассини!
– Вы о танцовщице?
– Ну разумеется! Ведь он сказал, что эта танцовщица будет звездой сезона. А синьора Грассини готова на все ради знаменитостей!
– Да, такой поступок не делает ему чести. Он поставил хозяев в неловкое положение и, кроме того, не пощадил и эту женщину. Я уверена, что она чувствовала себя ужасно.
– Вы, кажется, говорили с ним? Какое впечатление он на вас произвёл?
– Знаете, Чезаре, я только и думала, как бы поскорее избавиться от него! Первый раз в жизни встречаю такого утомительного собеседника. Через десять минут у меня начало стучать в висках. Это какой-то демон, не знающий покоя!
– Я так и подумал, что он вам не понравится. Этот человек скользок, как угорь. Я ему не доверяю.
Глава III
Овод снял дом за Римскими воротами, недалеко от Зиты. Он был, очевидно, большой сибарит. Обстановка его квартиры, правда, не поражала роскошью, но во всех мелочах сказывались любовь к изящному и прихотливый, тонкий вкус, что очень удивляло Галли и Риккардо. От человека, прожившего не один год на берегах Амазонки, они ждали большей простоты привычек и недоумевали, глядя на его дорогие галстуки, множество ботинок и букеты цветов, постоянно стоявшие у него на письменном столе. Но в общем они с ним ладили. Овод дружелюбно и радушно принимал гостей, особенно членов местной организации партии Мадзини. Но Джемма, по-видимому, представляла исключение из этого правила: он невзлюбил её с первой же встречи и всячески избегал её общества, а в двух-трех случаях даже был резок с ней, чем сильно восстановил против себя Мартини. Овод и Мартини с самого начала не понравились друг другу; у них были настолько разные характеры, что ничего, кроме неприязни, они друг к другу чувствовать не могли. Но у Мартини эта неприязнь скоро перешла в открытую вражду.
– Меня мало интересует, как он ко мне относится, – раздражённо сказал однажды Мартини. – Я сам его не люблю, так что никто из нас не в обиде. Но его отношение к вам непростительно. Я бы потребовал у него объяснений по этому поводу, но боюсь скандала: не ссориться же с ним после того, как мы сами его сюда пригласили.
– Не сердитесь, Чезаре. Это все неважно. Да к тому же я сама виновата не меньше Овода.
– В чём же вы виноваты?
– В том, что он меня так невзлюбил. Когда мы встретились с ним в первый раз на вечере у Грассини, я сказала ему грубость.
– Вы сказали грубость? Не верю, мадонна!
– Конечно, это вышло нечаянно, и я сама была очень огорчена. Я сказала, что нехорошо смеяться над калеками, а он услышал в этом намёк на себя. Мне и в голову не приходило считать его калекой: он вовсе не так уж изуродован.
– Разумеется. Только одно плечо выше другого да левая рука порядком искалечена, но он не горбун и не кривоногий. Немного прихрамывает, но об этом и говорить не стоит.
– Я помню, как он тогда вздрогнул и побледнел. С моей стороны это была, конечно, ужасная бестактность, но всё-таки странно, что он так чувствителен. Вероятно, ему часто приходилось страдать от подобных насмешек.
– Гораздо легче себе представить, как он сам насмехается над другими. При всём изяществе своих манер он по натуре человек грубый, и это противно.
– Вы несправедливы, Чезаре. Мне Риварес тоже не нравится, но зачем же преувеличивать его недостатки? Правда, у него аффектированная и раздражающая манера держаться – виной этому, очевидно, избалованность. Правда и то, что вечное острословие страшно утомительно. Но я не думаю, чтобы он делал все это с какой-нибудь дурной целью.
– Какая у него может быть цель, я не знаю, но в человеке, который вечно все высмеивает, есть что-то нечистоплотное. Противно было слушать, как на одном собрании у Фабрицци он глумился над последними реформами в Риме[57]57
Речь идёт о реформах Пия IX
[Закрыть]. Ему, должно быть, во всём хочется найти какой-то гадкий мотив.
Джемма вздохнула.
– В этом пункте я, пожалуй, скорее соглашусь с ним, чем с вами, – сказала она. – Вы все легко предаётесь радужным надеждам, вы склонны думать, что, если папский престол займёт добродушный господин средних лет, всё остальное приложится: он откроет двери тюрем, раздаст свои благословения направо и налево – и через каких-нибудь три месяца наступит золотой век. Вы будто не понимаете, что папа при всём своём желании не сможет водворить на земле справедливость. Дело здесь не в поступках того или другого человека, а в неверном принципе.
– Какой же это неверный принцип? Светская власть папы?
– Почему? Это частность. Дурно то, что одному человеку даётся право казнить и миловать. На такой ложной основе нельзя строить отношения между людьми.
Мартини умоляюще воздел руки.
– Пощадите, мадонна! – сказал он смеясь. – Эти парадоксы мне не по силам. Бьюсь об заклад, что в семнадцатом веке ваши предки были левеллеры[58]58
Левеллеры (уравнители) – радикальная политическая партия в эпоху английской революции (XVII в.).
[Закрыть]! Кроме того, я пришёл не спорить, а показать вам вот эту рукопись.
Мартини вынул из кармана несколько листков бумаги.
– Новый памфлет?
– Ещё одна нелепица, которую этот Риварес представил ко вчерашнему заседанию комитета. Чувствую я, что скоро у нас с ним дойдёт до драки.
– Да в чём же дело? Право, Чезаре, вы предубеждены против него. Риварес, может быть, неприятный человек, но он не дурак.
– Я не отрицаю, что памфлет написан неглупо, но прочтите лучше сами.
В памфлете высмеивались бурные восторги, которые все ещё вызывал в Италии новый папа. Написан он был язвительно и злобно, как всё, что выходило из-под пера Овода; но как ни раздражал Джемму его стиль, в глубине души она не могла не признать справедливости такой критики.
– Я вполне согласна с вами, что это злопыхательство отвратительно, – сказала она, положив рукопись на стол. – Но ведь это все правда – вот что хуже всего!
– Джемма!
– Да, это так. Называйте этого человека скользким угрем, но правда на его стороне. Бесполезно убеждать себя, что памфлет не попадает в цель. Попадает!
– Вы, пожалуй, скажете, что его надо напечатать?
– А это другой вопрос. Я не думаю, что его следует печатать в таком виде. Он оскорбит и оттолкнёт от нас решительно всех и не принесёт никакой пользы. Но если Риварес переделает его немного, выбросив нападки личного характера, тогда это будет действительно ценная вещь. Политическая часть памфлета превосходна. Я никак не ожидала, что Риварес может писать так хорошо. Он говорит именно то, что следует, то, чего не решаемся сказать мы. Как великолепно написана, например, вся та часть, где он сравнивает Италию с пьяницей, проливающим слезы умиления на плече у вора, который обшаривает его карманы!
– Джемма! Да ведь это самое худшее место во всём памфлете! Я не выношу такого огульного облаивания всех и вся.
– Я тоже. Но не в этом дело. У Ривареса очень неприятный стиль, да и сам он человек непривлекательный, но когда он говорит, что мы одурманиваем себя торжественными процессиями, братскими лобызаниями и призывами к любви и миру и что иезуиты и санфедисты сумеют обратить все это в свою пользу, он тысячу раз прав. Жаль, что я не попала на вчерашнее заседание комитета. На чём же вы в конце концов остановились?
– Да вот за этим я и пришёл: вас просят сходить к Риваресу и убедить его, чтобы он смягчил свой памфлет.
– Сходить к нему? Но я его почти не знаю. И кроме того, он ненавидит меня. Почему же непременно я должна идти, а не кто-нибудь другой?
– Да просто потому, что всем другим сегодня некогда. А кроме того, вы самая благоразумная из нас: вы не заведёте бесполезных пререканий и не поссоритесь с ним.
– От этого я воздержусь, конечно. Ну хорошо, если хотите, я схожу к нему, но предупреждаю: надежды на успех мало.
– А я уверен, что вы сумеете уломать его. И скажите ему, что комитет восхищается памфлетом как литературным произведением. Он сразу подобреет от такой похвалы, и притом это совершенная правда.
* * *
Овод сидел у письменного стола, заставленного цветами, и рассеянно смотрел на пол, держа на коленях развёрнутое письмо. Лохматая шотландская овчарка, лежавшая на ковре у его ног, подняла голову и зарычала, когда Джемма постучалась в дверь. Овод поспешно встал и отвесил гостье сухой, церемонный поклон. Лицо его вдруг словно окаменело, утратив всякое выражение.
– Вы слишком любезны, – сказал он ледяным тоном. – Если бы мне дали знать, что вы хотите меня видеть, я бы сейчас же явился к вам.
Чувствуя, что он мысленно проклинает её, Джемма сразу приступила к делу. Овод опять поклонился и подвинул ей кресло.
– Я пришла к вам по поручению комитета, – начала она. – Там возникли некоторые разногласия насчёт вашего памфлета.
– Я так и думал. – Он улыбнулся и, сев против неё, передвинул на столе большую вазу с хризантемами так, чтобы заслонить от света лицо.
– Большинство членов, правда, в восторге от памфлета как от литературного произведения, но они находят, что в теперешнем виде печатать его неудобно. Резкость тона может оскорбить людей, чья помощь и поддержка так важны для партии.
Овод вынул из вазы хризантему и начал медленно обрывать один за другим её белые лепестки. Взгляд Джеммы случайно остановился на его правой руке, и тревожное чувство овладело ею – словно она уже видела когда-то раньше эти тонкие пальцы.
– Как литературное произведение памфлет мой ничего не стоит, – проговорил он ледяным тоном, – и с этой точки зрения им могут восторгаться только те, кто ничего не смыслит в литературе. А что он оскорбителен – так ведь я этого и хотел.
– Я понимаю. Но дело в том, что ваши удары могут попасть не в тех, в кого нужно.
Овод пожал плечами и прикусил оторванный лепесток.
– По-моему, вы ошибаетесь, – сказал он. – Вопрос стоит так: для чего пригласил меня ваш комитет? Кажется, для того, чтобы вывести иезуитов на чистую воду и высмеять их. Эту обязанность я и выполняю по мере своих способностей.
– Могу вас уверить, что никто не сомневается ни в ваших способностях, ни в вашей доброй воле. Но комитет боится, как бы памфлет не оскорбил либеральную партию и не лишил нас моральной поддержки рабочих. Ваш памфлет направлен против санфедистов, но многие из читателей подумают, что вы имеете в виду церковь и нового папу, а это по тактическим соображениям комитет считает нежелательным.
– Теперь я начинаю понимать. Пока я нападаю на тех господ из духовенства, с которыми партия в дурных отношениях, мне разрешается говорить всю правду. Но как только я коснусь священников – любимцев комитета, тогда оказывается – «правду всегда гонят из дому, как сторожевую собаку, а святой отец пусть нежится у камина и…»[59]59
Слова шута из трагедии Шекспира «Король Лир», акт I, сцена IV.
[Закрыть]. Да шут был прав, но из меня шута не получится. Конечно, я подчинюсь решению комитета, но всё же мне думается, что он обращает внимание на мелочи и проглядел самое главное: м-монсеньёра[60]60
Монсеньёр (монсиньор) – титул представителей высшего католического духовенства.
[Закрыть] М-монтан-нелли.
– Монтанелли? – повторила Джемма. – Я вас не понимаю… Вы говорите о епископе Бризигеллы?
– Да. Новый папа только что назначил его кардиналом. Вот – я получил письмо. Не хотите ли послушать? Пишет один из моих друзей, живущих по ту сторону границы.
– Какой границы. Папской области?
– Да. Вот что он пишет.
Овод снова взял письмо, которое было у него в руках, когда вошла Джемма, и начал читать, сильно заикаясь:
– «В-вы скоро б-будете иметь удовольствие встретиться с одним из наших злейших врагов, к-кардиналом Л-лоренцо М-монтанелли, епископом Бриз-зигеллы. Он…»
Овод оборвал чтение и минуту молчал. Затем продолжал медленно, невыносимо растягивая слова, но уже не заикаясь:
– «Он намеревается посетить Тоскану в будущем месяце. Приедет туда с особо важной миссией „примирения“. Будет проповедовать сначала во Флоренции, где проживёт недели три, поедет в Сиену и в Пизу и, наконец, через Пистойю[61]61
Сиена и Пистойя – города в Тоскане.
[Закрыть] возвратится в Романью[62]62
Романья – провинция в Папской области.
[Закрыть]. Он открыто примкнул к либеральному направлению в церковных кругах. Личный друг папы и кардинала Феретти[63]63
Кардинал Феретти – один из сподвижников папы Пия IX.
[Закрыть]. При папе Григории был в немилости, и его держали вдали, в каком-то захолустье в Апеннинах. Теперь Монтанелли быстро выдвинулся. В сущности, он, конечно, пляшет под дудку иезуитов, как и всякий санфедист. Возложенная на него миссия тоже подсказана отцами иезуитами. Он один из самых блестящих проповедников католической церкви и приносит не меньше вреда, чем Ламбручини. Его задача – поддерживать как можно дольше всеобщие восторги по поводу избрания нового папы и занять таким образом внимание общества, пока великий герцог не подпишет подготовляемый агентами иезуитов декрет. В чём состоит этот декрет, мне не удалось узнать». Теперь дальше: «Понимает ли Монтанелли, с какой целью его посылают в Тоскану, или он просто игрушка в руках иезуитов, разобрать трудно. Он или необыкновенно умный негодяй, или величайший осел. Но самое странное то, что, насколько мне известно, Монтанелли не берет взяток и у него нет любовницы, – случай беспримерный!»
Овод отложил письмо в сторону и сидел, глядя на Джемму полузакрытыми глазами в ожидании, что она скажет.
– Вы уверены, что ваш корреспондент точно передаёт факты? – спросила она после паузы.
– Относительно безупречности личной жизни монсеньёра М-монтанелли? Нет. Но ведь он и сам в этом не уверен. Помните его оговорку «насколько мне известно»?..
– Я не об этом, – холодно перебила его Джемма. – Меня интересует то, что написано о возложенной на Монтанелли миссии.
– Да, в этом я вполне могу положиться на своего корреспондента. Это мой старый друг, один из товарищей по сорок третьему году. А теперь он занимает положение, которое даёт ему исключительные возможности разузнавать о такого рода вещах.
«Какой-нибудь чиновник в Ватикане, – промелькнуло в голове у Джеммы. – Так вот какие у него связи! Я, впрочем, так и думала».
– Письмо это, конечно, частного характера, – продолжал Овод, – и вы понимаете, что содержание его никому, кроме членов вашего комитета, не должно быть известно.
– Само собой разумеется. Но вернёмся к памфлету. Могу ли я сказать товарищам, что вы согласны сделать кое-какие поправки, немного смягчить тон, или…
– А вы не думаете, синьора, что поправки могут не только ослабить силу сатиры, но и уничтожить красоту «литературного шедевра»?
– Вы спрашиваете о моём личном мнении, а я пришла говорить с вами от имени комитета.
Он спрятал письмо в карман и, наклонившись вперёд, смотрел на неё внимательным пытливым взглядом, совершенно изменившим выражение его лица.
– Вы думаете, что…
– Если вас интересует, что думаю я лично, извольте: я не согласна с большинством в обоих пунктах. Я вовсе не восхищаюсь памфлетом с литературной точки зрения, но нахожу, что он правильно освещает факты и поможет нам разрешить наши тактические задачи.
– То есть?
– Я вполне согласна с вами, что Италия тянется к блуждающим огонькам и что все эти восторги и ликования заведут её в бездонную трясину. Меня бы порадовало, если бы это было сказано открыто и смело, хотя бы с риском оскорбить и оттолкнуть некоторых из наших союзников. Но как член организации, большинство которой держится противоположного взгляда, я не могу настаивать на своём личном мнении. И, разумеется, я тоже считаю, что если уж говорить, то говорить беспристрастно и спокойно, а не таким тоном, как в этом памфлете.
– Вы подождёте минутку, пока я просмотрю рукопись?
Он взял памфлет, пробежал его от начала до конца и недовольно нахмурился:
– Да, вы правы. Это кафешантанная дешёвка, а не политическая сатира. Но что поделаешь? Напиши я в благопристойном тоне, публика не поймёт. Если не будет злословия, покажется скучно.
– А вы не думаете, что злословие тоже нагоняет скуку, если оно преподносится в слишком больших дозах?
Он посмотрел на неё быстрым пронизывающим взглядом и расхохотался:
– Вы, синьора, по-видимому, из категории тех ужасных людей, которые всегда правы. Но если я не устою против искушения и предамся злословию, то стану в конце концов таким же нудным, как синьора Грассини. Небо, какая судьба! Нет, не хмурьтесь! Я знаю, что вы меня не любите, и возвращаюсь к делу. Положение, следовательно, таково. Если я выброшу все личные нападки и оставлю самую существенную часть как она есть, комитет выразит сожаление, что не сможет напечатать этот памфлет под свою ответственность; если же я пожертвую правдой и направлю все удары на отдельных врагов партии, комитет будет превозносить моё произведение, а мы с вами будем знать, что его не стоит печатать. Вопрос чисто метафизический. Что лучше: попасть в печать, не стоя того, или, вполне заслуживая опубликования, остаться под спудом? Что скажет на это синьора?
– Я не думаю, чтобы вопрос стоял именно так. Если вы отбросите личности, комитет согласится напечатать памфлет, хотя, конечно, многие будут против него. И, мне кажется, он принесёт пользу. Но вы должны смягчить тон. Уж если преподносить читателю такую пилюлю, так не надо отпугивать его с самого начала резкостью формы.
Овод пожал плечами и покорно вздохнул:
– Я подчиняюсь, синьора, но с одним условием. Сейчас вы лишаете меня права смеяться, но в недалёком будущем я им воспользуюсь. Когда его преосвященство, безгрешный кардинал, появится во Флоренции, тогда ни вы, ни ваш комитет не должны мешать мне злословить, сколько я захочу. Это уж моё право!
Он говорил самым небрежным и холодным тоном и, то и дело вынимая хризантемы из вазы, рассматривал на свет прозрачные лепестки. «Как у него дрожит рука! – думала Джемма, глядя на колеблющиеся цветы. – Неужели он пьёт?»