412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эстер Гессен » Белосток — Москва » Текст книги (страница 3)
Белосток — Москва
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:58

Текст книги "Белосток — Москва"


Автор книги: Эстер Гессен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Тем временем нас выселили из общежития, потому что здание передали какому-то военному ведомству. Студентов в общежитии оставалось немного: часть ребят ушли воевать, а поскольку уже начались летние каникулы, молодежь из регионов, не занятых немцами, разъехалась по домам. Таких, как мы с Эдой, кому некуда было ехать, поселили в одной из школ в центре Москвы. Места там было более чем достаточно, но вот кроватей не было, и спали мы на столах. Кроме того, мы опасались за свои вещи, потому что классы не запирались. К счастью для меня и для Эды, эти неудобства продолжались недолго. Как-то я случайно встретила на улице свою однокурсницу, москвичку Тамару Минц, и пожаловалась ей на наши обстоятельства. На это она сказала, что незадолго до войны умер ее разведенный с мамой отец и оставил комнату, в которой она, Тамара, прописана, но поскольку она живет с мамой, то комната пока пустует. Если мы с Эдой хотим, то можем там временно поселиться. Мы были в восторге и переехали в тот же день. Это оказалась просторная комната в самом центре города, в Калашном переулке, у метро «Арбатская», в большой коммунальной квартире, где кроме нас жило еще пять семьей – каждая в одной комнате. Мы с Эдой были ошарашены такими квартирными условиями (нам как-то не довелось бывать, живя в общежитии, у наших коллег-москвичей, а в Польше о так называемых коммуналках никто и слыхом не слыхивал), но нам объяснили, что большинство населения Москвы, Ленинграда и других крупных городов живет именно так, что это совершенно обыденное явление и только немногочисленные счастливчики из партийной и чиновничьей элиты имеют отдельные квартиры. Жилось нам, впрочем, в этой коммуналке очень хорошо, к нам каждый день приходили в гости товарищи по общежитию, поскольку проводить свободное время у нас было несравненно приятнее, чем в школе. И наша комната сделалась вскоре традиционным местом встреч бывших студентов ИФЛИ. Я пишу «бывших», потому что незаметно прошло лето, наступила осень, и тут оказалось, что ИФЛИ больше не существует. Его присоединили к Московскому университету, где до той поры не было ни философского, ни филологического факультетов. Ну и мы автоматически превратились в студентов МГУ.

Впрочем, об учебе никто из нас пока не думал. Надо было работать, добывать средства к существованию, помогать стране. Мы уже закончили свои курсы шоферов, сдали экзамены, получили водительские права и водили полуторатонные грузовики «ГАЗ 2А», принадлежавшие какому-то тресту общественного питания. Я проработала водителем всего три месяца, но с тех пор у меня на всю жизнь осталась непреходящая ненависть к автомобилевождению, и никакая сила не могла заставить меня сесть за руль (хотя у моего мужа была после войны машина «Победа»).

В период моего водительства темнело рано, фонари на улицах не горели, нельзя было также зажигать фары, потому что немцы начиная с июля чуть ли не каждую ночь бомбили город, и на улицах было темно – хоть глаз выколи. К тому же стартеры на этих злосчастных полуторках почти не работали, а мой двигатель неизменно глох на малых оборотах. То есть стоило мне чуть притормозить, например, у светофора, как тут же приходилось вылезать из машины и заводить мотор вручную, крутя ручку, с чем я справлялась с огромным трудом.

16 октября немцы прорвали фронт под Москвой, началась паника, но одновременно город готовился к обороне. Тысячи и десятки тысяч добровольцев рыли на подступах к столице окопы, ну а мы на своих «газиках» возили им обеды и ужины. Это было довольно опасно, так как частенько приходилось ехать под обстрелом, но я тогда чувствовала, что нужна людям, и это придавало мне храбрости и силы. Знакомых у нас с Эдой оставалось все меньше – ребята, которых раньше не брали в армию по состоянию здоровья, ушли добровольцами в отряды народного ополчения, создаваемые для обороны Москвы. Подружки одна за другой уезжали в эвакуацию, обычно с родителями, вместе с предприятиями, на которых те работали. В числе других уехала и наша благодетельница Тамара Минц. В первых числах ноября она пришла попрощаться, сказала, что еще точно не знает, куда едет, но напишет сразу по приезде.

И тут я хочу рассказать о факте, который до сих пор давит на нашу с Эдой совесть. Квартирная плата была в СССР (так же как до недавних пор в России) чисто символической, за жилье платили буквально гроши, и Тамара, когда мы въехали в ее комнату, сказала, чтобы мы об этом не думали, она будет по-прежнему платить сама. Ну а в конце ноября мы тоже покинули Москву, уехав с университетом в столицу Туркмении, Ашхабад. Вначале нас с Эдой не отпускали с работы, но кто-то из деканата поехал в отдел кадров нашего треста и объяснил, что еще неизвестно, какова будет судьба Москвы, и нас как евреек необходимо эвакуировать, чтобы мы не попали в лапы к немцам. Этот довод убедил и нас, и наших работодателей, и нам разрешили уехать. Мы пытались узнать, как сообщить о нашем отъезде Тамаре, но в их коммунальной квартире к телефону никто не подходил. И мы уехали, оставив ключи у соседей. А после войны оказалось, что жилплощадь сохранилась только за теми, кто все годы платил квартплату, присылая ее по почте. Почти во все опустевшие квартиры в Москве въехали новые жильцы, а по возвращении прежних хозяев новоселов выселяли только в том случае, если старые жильцы все время платили. Мы, разумеется, не имели об этом понятия, мы даже не знали, куда и сколько нужно платить. Впрочем, об этом правиле не догадывались и многие постоянные жители столицы. Ну и в итоге Тамара комнату потеряла. Отчасти по нашей вине. И, как я слышала от общих знакомых, никогда нам этого не простила. Что ж, ее можно понять: большая комната в квартире с удобствами в самом центре города была сокровищем, о котором москвичи порою напрасно мечтали всю жизнь.

Путешествие в Ашхабад было долгим и мучительным. Мы почти месяц ехали в так называемых теплушках, то есть в товарных вагонах, в которых установили нары и печки-буржуйки. В первую неделю пути нас несколько раз бомбили, но, к счастью, обошлось без жертв.

К месту назначения мы прибыли перед Новым годом – расстроенные, измученные и грязные. Вести с фронтов были трагичны. Питались мы ужасно, зачастую не хватало не только еды, но и воды для питья. Наш эшелон шел вне расписания и двигался только тогда, когда железнодорожный путь был свободен, то есть когда по нему не проезжали ни воинские эшелоны, ни нормальные поезда. Нам случалось стоять сутки и дольше в чистом поле, где не было ни колодца, ни даже какого-нибудь ручейка. Пока мы ехали по Сибири, воду – питьевую и для мытья – нам заменял снег. Но потом, в Средней Азии, никакого снега уже не было. За все эти недели мы ни разу не помылись как следует, не назовешь же мытьем обтирание снегом у вагона. А отойти от эшелона и пойти в баню мы не могли, даже когда случалась остановка где-нибудь в населенном пункте, потому что никто не знал, когда наш состав снимется с места. Результатом всего этого стали вши и сыпной тиф. В последнюю неделю пути мы каждый день останавливались в городах, где машины скорой помощи забирали из вагонов заболевших студентов.

В конце концов это кошмарное путешествие завершилось. В Ашхабаде прямо с вокзала нас повели в баню и санпропускник, где продезинфицировали все наши вещи, поскольку городские власти были предупреждены и знали, что мы с собой везем. К сожалению, несколько человек из нашего эшелона попали в больницу уже в Ашхабаде, и не всех удалось спасти. Ну а остальных студентов поселили в общежитии местного педагогического института (по двадцать с лишним человек в комнате), в здании же института вскоре начались занятия. Несмотря на конец декабря, погода была теплой и солнечной. Вообще зима в тех краях для нас, европейцев, – самое приятное время года. Летом стоит невыносимая жара (я знаю об этом по рассказам подруг, поскольку сама уехала оттуда в конце весны), которая усугубляется тем, что город со всех сторон окружен пустыней. Беженцы из европейской части СССР еще только начали тогда прибывать, и местные жители, в основном туркмены, относились к нам с доброжелательным любопытством. Для нас, в свою очередь, многое там было интересно и непривычно. Мы, например, были приучены, что всюду кругом полно воров, которых нужно остерегаться. Иное дело в Туркмении.

Вскоре после приезда наш деканат стал подыскивать работу в первую очередь тем студентам, чьи семьи остались на оккупированных территориях и не могли поддерживать их материально. На стипендию в ту пору было уже просто невозможно прожить. Мне нашли работу в Горэнерго. Моей обязанностью было ходить по квартирам и, поскольку среди местного населения было еще множество неграмотных, проверять счетчики и выписывать счета за электричество. Служащий, который вводил меня в курс дела, сказал: «Вначале стучи в дверь, но, если никто не откроет, просто заходи внутрь. Туркмены, как правило, не запирают квартиры на время своего отсутствия». И самом деле, в первые пару месяцев я частенько бродила одна по чужим квартирам, ища счетчик, после чего уходила, оставив счет на столе. Я пишу «в первые пару месяцев», так как по мере увеличения числа беженцев доверие туркмен к ближним таяло и на дверях стали появляться замки и задвижки.

А были вещи, которые нас смешили и раздражали одновременно. Например, туркменские женщины, особенно пожилые, ходили по городу в нескольких юбках, надетых одна на другую, но явно без трусов. И в случае надобности останавливались посреди тротуара, расставляли ноги и справляли нужду, как лошади, даже не приседая. А поскольку они, как правило, не понимали по-русски, то совершенно не реагировали на наши замечания.

В свободное от работы время мы иногда посещали занятия, но не слишком часто. Все были голодны, даже те, кто пока не испытывал недостатка в деньгах. В пустыне ведь ничто не растет, и продукты питания всегда завозили в Ашхабад из достаточно отдаленных районов. Ну а в войну с этим становилось все сложнее. Никаких рынков вроде тех, какие я потом видела в Сибири, там не было, а полки магазинов пустовали. В педагогическом институте для студентов открыли столовую, где по талонам отпускали обеды, и туда выстраивались длинные очереди. Помню, как однажды, когда я стояла в такой очереди, к нам подошел профессор Радциг, читавший курс античной литературы, и стал нас уговаривать: «Товарищи студенты, ваша очередь подойдет еще нескоро, не бойтесь пропустить. Предупредите тех, кто стоит за вами, и пойдемте со мной послушать лекцию. Очень вас прошу». Пристыженные, мы пошли за ним всей нашей группой, и действительно, большинство из нас успели потом к обеду.

Я забыла отметить, что в Ашхабад, так же как в Ташкент, Самарканд и другие города Средней Азии, приехало тогда много поляков. После амнистии прибывали целые эшелоны бывших польских граждан, сосланных в свое время в Сибирь и на Север. Намерзшись там, они жаждали тепла и, невзирая на все неимоверные трудности дороги, толпами подались в Туркмению и Узбекистан. Тем более что как раз в то время польский генерал Андерс начал там формировать свою армию (потом Андерс через Иран вывел эту армию за пределы СССР, и она сражалась с немцами сначала в Северной Африке, потом в Италии и в других оккупированных странах Европы).

Уже после войны я узнала, что мой двоюродный брат Роман с женой тоже приехали из Архангельской области в Самарканд (его отец умер в пути, наверное от голода, точно не знаю, потому что Роман избегал разговоров на эту тему и очень расстраивался), где прожили до конца войны. Роман работал на каком-то эвакуированном с Украины военном заводе. Он пытался попасть в андерсовскую армию, но туда из евреев принимали только кадровых офицеров, а Роман офицером не был.

После нескольких месяцев жизни в Ашхабаде меня неожиданно вызвали в ректорат. Я пошла туда встревоженная, не понимая, зачем могла понадобиться, а там секретарша проверила мое имя, фамилию, год и месяц рождения, после чего вручила мне письмо от мамы. Мама, как оказалось, безуспешно разыскивала меня уже довольно долго – мой старый, известный ей адрес был давно недействителен, ИФЛИ перестал существовать, все ее письма оставались без ответа. И вдруг, совершенно случайно, какая-то эвакуированная в Бийск москвичка (мама расспрашивала всех, кто, как ей казалось, мог что-нибудь знать) сказала, что ИФЛИ стал частью Московского университета, который будто бы эвакуировался в Ашхабад. Мама тут же написала ректору, умоляя его сообщить какие-нибудь сведения, и вот это письмо мне передала секретарша. Я была на седьмом небе. В тот же день отправила маме телеграмму, и между нами завязалась оживленная переписка – мы решали, кто к кому должен ехать, я к ней или она ко мне. Принимать решение надо было срочно, так как ходили упорные слухи, что на железной дороге вот-вот введут пропуска и нельзя будет никуда ехать без особого разрешения. Слухи эти действительно вскоре подтвердились, так что мама разыскала меня в самое время. Поначалу она склонялась к тому, чтобы приехать в Ашхабад, хотя ей было жаль покидать Бийск, где жило много бывших ссыльных из Польши, причем самыми многочисленными были две группы: из Белостока и из Томашова Любельского. Очевидно, именно из этих городов вывозили в свое время людей на Алтай. У мамы был там ряд старых знакомых, но она хотела, чтобы я продолжала учебу, и была готова с ними расстаться. Я колебалась и приняла окончательное решение, когда прочитала в очередном мамином письме, что наши земляки пока что в Бийске не голодают, поскольку на местном рынке можно довольно выгодно выменивать на картошку кое-что из одежды. Это положило конец моим раздумьям, ведь мы в Ашхабаде давно уже позабыли вкус картошки, и я в тот же день побежала за билетом. Подружки давно уже меня уговаривали поступить именно так. «Как ты можешь даже думать о том, чтобы везти сюда маму? – твердили они. – Ведь мы тут все вскоре с голоду подохнем». Очевидно, после моего отъезда руководство МГУ пришло к этому же выводу, так как через несколько месяцев университет сменил место эвакуации и перебрался в Свердловск (теперь Екатеринбург), чтобы вернуться в Москву только в 1944 году.

Примерно спустя неделю я отправилась в путь, тепло попрощавшись с подругами (ребят уже практически не осталось, все были в армии, за исключением единиц, освобожденных по болезни). Мне было грустно и немного стыдно, что я их покидаю и неизвестно, увидимся ли мы еще когда-нибудь. Но, с другой стороны, перспектива встречи с мамой после без малого полутора лет разлуки и после всего, что каждой из нас пришлось за это время пережить, укрепляла мою уверенность в том, что я все же поступаю правильно. Путь оказался довольно долгим, главным образом потому, что у меня было целых три пересадки, и я каждый раз попадала на следующий поезд с превеликим трудом, проводя на вокзалах по несколько суток. Зато в поездах мне попадались симпатичные попутчики, в основном военные, то и дело подсовывавшие мне какую-нибудь еду, что меня буквально спасало, так как хлебные карточки у меня были ашхабадские, и в дороге я по ним ничего купить не могла.

Наконец я добралась до Бийска. Этот город со стотысячным населением на реке Бие был конечной станцией, здесь железнодорожные пути обрывались. И приходил туда всего один поезд в сутки. Мама, предупрежденная о моем приезде телеграммой, поджидала меня на вокзале ежедневно и в конце концов дождалась. Нашей радости не было предела. Мама снимала комнату в одноквартирном домике у местной семьи, то есть у матери с дочерью чуть моложе меня. Ее муж и сын были на фронте. Хозяйка по случаю моего приезда специально затопила русскую печь на кухне и нагрела мне воду для мытья. Это меня очень растрогало, поскольку мама уже успела мне рассказать, что с баней в городе плохо, работает всего одна, да и то не каждый день, и туда выстраиваются длиннющие очереди.

Пока я мылась, к маме то и дело забегали знакомые узнать, приехала ли я. Оказалось, что среди белосточан есть и мои сверстники, правда из других гимназий, но я их помнила по довоенному времени. И в течение первых дней, когда нас без конца навещали люди, так сказать, из той жизни, у меня все время было ощущение, что вот, после долгого отсутствия я наконец вернулась домой. Неважно, что наше жилье было совершенно непохоже на белостокское; я была среди своих, с которыми меня связывали общие воспоминания и то, что нам нужно было столько рассказать друг другу. Белосточан в Бийске было несколько тысяч, поляков и евреев. В городе существовало официальное представительство польского эмигрантского правительства, старавшееся по мере возможности поддерживать и опекать бывших граждан Польши. Все эти люди, в том числе и моя мама, получили после амнистии временные удостоверения, в которых было сказано, что в будущем они подлежат обмену на польские паспорта.

Я была, пожалуй, единственной гражданкой бывшей Речи Посполитой, которая приехала в Бийск с обыкновенным советским паспортом. Неудивительно, что, когда я прописывалась (а без прописки нельзя было ни устроиться на работу, ни получить хлебные карточки), соответствующие органы обратили внимание на этот факт. И решили им воспользоваться, в чем мне вскорости пришлось убедиться. Но об этом после. А пока я принялась за поиски работы.

Речь могла идти только о физической работе – во-первых, потому что мой русский язык все еще оставлял желать лучшего, а во-вторых, то обстоятельство, что я была с оккупированной территории, к тому же из бывшей Польши, начисто исключало возможность какого-либо умственного труда. Впрочем, меня это не слишком огорчало, поскольку рабочие получали по карточкам 800 граммов хлеба в день, а служащие – только 600. Эти 200 граммов имели для нас большое значение, так как мама, страдавшая ишемической болезнью сердца, была к физическому труду неспособна, а на умственный не могла рассчитывать по тем же причинам, что и я. К счастью, у нее была врачебная справка о болезни, и благодаря этому она все же получала по 400 граммов хлеба как иждивенка. А хлеб был тогда нашей основной едой. Ну и картошка, на которую мы выменивали понемногу привезенные из дома вещи. Увы, этих вещей было мало изначально, и их количество таяло с каждым днем. Словом, я согласилась на первую же предложенную мне работу и стала формовщицей на сталелитейном заводе, эвакуированном из города Николаева. Мы делали из песка и глины формы для литья. Работа была тяжелая, мы вкалывали по десять – двенадцать часов в сутки, как правило без выходных. Поскольку я совершенно не владела этой профессией, то справлялась с трудом, и все отнимало у меня больше времени, чем у моих более опытных коллег. В нашем отделе литейного цеха трудились одни женщины, хотя это, в сущности, чисто мужская работа. Непосредственно литьем занимались мужчины, освобожденные от армии как незаменимые специалисты. Формовщики, увы, не были незаменимыми. Проработав так месяца три, я была совершенно без сил, но, к счастью, в это время один знакомый из Белостока, работавший на спиртоводочном заводе (мужчин из Польши в Красную армию, как правило, не призывали), устроил меня туда в цех розлива, где спиртное разливали по бутылкам. Я была в восторге. Во-первых, работа там была несравненно легче, чем формовка, во-вторых, смена длилась не больше десяти часов, а в третьих, что самое главное, нам каждый месяц отпускали по государственной цене по два литра спирта-сырца, бывшего в ту пору в высшей степени конвертируемой валютой. Мы с мамой перестали голодать, она начала варить супы, а иногда даже покупала немного молока, которое колхозники продавали на рынке замороженным в лепешки. За вынос с территории завода даже четвертинки водки людей приговаривали к многолетним срокам заключения (по указу о хищении государственного имущества), но в цеху разрешалось пить сколько душе угодно. Я была там самая молодая, пить не умела совсем, и весь цех забавлялся тем, что приучал меня к этому занятию. Поначалу я пыталась сопротивляться, но потом сдалась, чтобы не портить отношений с коллективом, и через какое-то время выпивала уже за смену не меньше чем пол-литра, закусывая в лучшем случае маленькой луковицей или хлебной коркой. Остальные работницы по-прежнему считали меня непьющей, потому что сами они выпивали за это же время литра по два, по три, но лично я была вполне довольна своими успехами. В нашем цехе не только разливали водку, но и мыли стеклотару, в связи с чем мы всю смену ходили по щиколотки в воде. У других работниц была запасная обувь, которую они надевали, у меня же ее не было, и после смены я в совершенно мокрых ботинках выходила на, бывало, пятидесятиградусный мороз. И, к моему собственному изумлению, за все время работы на заводе я ни разу не простудилась. Этим я, несомненно, была обязана выпиваемой за смену водке, и не жалею, что ее пила. Правда, позднее в течение многих лет не раз случалось, что это мое умение пить ставило меня в очень неловкое положение. Иногда в интеллигентной компании я забывалась и начинала прикладываться к спиртному как на нашем бийском заводе, совершенно при этом не пьянея. У меня было два мужа (обоих уже нет в живых), первый воевал на фронте в действующей армии, второй – в партизанском отряде в Белоруссии, оба научились там неплохо выпивать, но опрокинуть залпом стакан спирта, даже не поморщившись, умела только я, чем неизменно их поражала.

Между тем надо мной собирались тучи. Однажды утром, когда я готовилась идти на работу, в дверь постучали, и в комнату вошел милиционер в сопровождении какой-то женщины. «Проверка паспортов», – заявили они и велели нам предъявить документы. Посмотрели сначала мамино удостоверение, потом мой паспорт и спросили, почему они такие разные. Мы стали объяснять, но они сказали, что это очень странно, надо проверить и я должна немедленно идти с ними в отделение милиции. Паспорт милиционер спрятал к себе в сумку, а когда я пыталась отказаться идти в отделение, объясняя, что через неполный час должна быть на работе (примерно за год до войны вышел указ, по которому даже двадцатиминутное опоздание каралось тюрьмой), он сказал: «Не волнуйся. Мы знаем, где ты работаешь, и сообщим, что это мы тебя задержали». Делать было нечего, я пошла с ними. В милиции меня ввели в кабинет, где меня уже поджидал майор НКВД по фамилии Гуров. Я тогда еще не знала, что этот Гуров будет мне отравлять существование чуть ли не целый год, но все равно волновалась ужасно. Гуров начал меня расспрашивать о моем происхождении, образовании и других деталях биографии, которые, как я сразу заметила, были ему уже досконально известны, а потом заявил, что среди бывших польских граждан, которых в Бийске великое множество, полно врагов советской власти и органам НКВД необходимо знать, что они замышляют. Я ответила, что среди тех, с кем я общаюсь, врагов нету, а насчет остальных мне ничего не известно. Это не беда, успокоил меня Гуров, я должна только дать расписку, что буду им докладывать обо всех своих контактах и разговорах, а они уже сами разберутся что к чему. Я сказала, что, если мне встретится враг советской власти, я об этом немедля сообщу в НКВД безо всяких расписок, а подписывать ничего не буду. Гуров изводил меня часа два, причем в течение всего этого бесплодного разговора мы оба как заведенные повторяли одно и то же. Наконец, поняв, что пока ему от меня ничего не добиться, он позвал милиционера и велел отвести меня в КПЗ (камеру предварительного заключения), находившуюся в том же здании, что и отделение милиции.

Милиционер втолкнул меня в довольно большую комнату, где стояло несколько нар и толпились заключенные обоего пола – воры, бандиты, проститутки и т. д., – которых еще не успели препроводить в тюрьму. Напуганная и несчастная, я забилась в угол, кое-как пристроилась на краю нар и просидела там до утра следующего дня, изредка засыпая. Оказалось, что тем временем моя мама, прождав несколько часов и видя, что я не возвращаюсь, побежала в польское представительство за советом и помощью. Глава представительства (не помню, как называлась эта должность) сказал, что дело серьезное, что сам он, к сожалению, именно из-за моего советского паспорта не может обратиться по моему поводу в милицию, но посоветовал маме немедленно туда пойти и потребовать объяснений. Сослаться в случае надобности на польское представительство и не уходить, пока ей не скажут, что им нужно от ее дочери. Мама так и сделала, но Гурова уже не застала, а в отделении ей сказали, что обратиться следует именно к нему. Назавтра мама явилась туда чуть свет, дождалась Гурова, и тот временно сдался, отпустил меня домой. Но при этом велел мне как следует все продумать и, когда меня вызовут в следующий раз, больше дурочку не валять. На мою просьбу вернуть паспорт он ответил, что получу я его, когда дам расписку. И предупредил, чтобы я никому ничего не рассказывала, потому что за болтливость буду строго наказана.

Мы обе с мамой были совершенно убиты. Насчет того, что я ни под каким предлогом ничего подписывать не стану, у нас никаких колебаний не было. Но мы понятия не имели, что делать. Спрашивать у кого-нибудь совета было действительно чрезвычайно рискованно. Мама рассказала мне, что незадолго до моего приезда в Бийск похожая история случилась с ее молодым коллегой, бывшим преподавателем белостокской еврейской гимназии Михаилом Беккером. Он был до войны подпольным коммунистом, теперь этого не скрывал, и, очевидно, поэтому органы НКВД решили его использовать. В Бийске после амнистии (его вместе с матерью сослали на Алтай как семью арестованного активиста «Бунда») Михаил работал техником на заводе. Однажды его вызвали в НКВД и предложили то же, что и мне. Он попросил дать ему время подумать и, придя домой, в отчаянии поделился с матерью. Та, ничего ему не сказав, побежала на завод и бросилась на колени перед его начальником, умоляя спасти сына. Начальник обещал этим заняться и действительно занялся: спустя два дня Михаила арестовали и приговорили к восьми годам заключения за разглашение государственной тайны. Его мать, которая чувствовала себя во всем виноватой, муж едва удержал от самоубийства. Я знаю, что время от времени Михаил присылал родителям из лагеря отчаянные письма, а много лет спустя мне рассказали, что он оттуда так и не вернулся. При каких обстоятельствах он умер или погиб – неизвестно.

Словом, вся в терзаниях, я отправилась на работу, где, к моему удивлению, никто не поинтересовался, почему я накануне прогуляла, а в тот день явилась в середине смены. Очевидно, из НКВД их и впрямь предупредили. С той поры остальные работницы нашего цеха начали меня сторониться, а то и просто избегать. Мне это было крайне неприятно, но я старалась не обращать внимания, тем более что у меня были заботы посерьезнее. Через пару недель все повторилось: опять за мной пришел милиционер, и опять мы с Гуровым несколько часов толкли воду в ступе. Однако в его аргументации появился новый мотив: «Я знаю, что ты бы согласилась, ты ведь честная девушка, да к тому же комсомолка. Все дело в твоей матери – это она тебя настраивает против нас. Думаешь, нам неизвестны ее антисоветские настроения и неизвестно, за что она сидела?» Меня это ужасно волновало, так как я тревожилась за маму. И я без устали повторяла, что давно уже вышла из детского возраста и все решения принимаю самостоятельно. С той поры мои визиты к Гурову стали регулярными и проходили всегда по одному и тому же сценарию: за мной являлся милиционер, от Гурова я выслушивала то уговоры, то угрозы, иногда он даже размахивал у меня перед носом пистолетом, но должна сказать, что за все это время, даже когда он впадал в ярость, орал и топал ногами, он не ударил меня ни разу. Что при методах, как правило, применяемых в НКВД, было явлением прямо-таки необыкновенным. И я до сих пор не знаю, почему все происходило так, а не иначе.

О возвращении мне паспорта речь уже вообще не заходила. А через некоторое время я передала Гурову также комсомольский билет, прекратив таким образом свое членство в комсомоле. Произошло это так: я постоянно переписывалась с несколькими подругами по ИФЛИ и, поскольку, с одной стороны, боялась писать о своей эпопее с НКВД (во время войны письма официально проверялись военной цензурой), а с другой – не переставала об этом думать, я попыталась передать им, что со мной происходит, пользуясь литературными аналогиями. И однажды написала своей близкой московской подруге Лене Зониной (впоследствии известной переводчице с французского, автору нескольких книг о французской литературе), что некоторые официальные лица пытаются вопреки моим возражениям навязать мне роль Тани из «Жизни Клима Самгина». Этот персонаж известного романа Горького был агентом царской охранки. И вот приходит от Лены ответ, в котором я читаю: «Я рассказала о твоих делах моей маме (ее мать была партийной активисткой, до 1938 года состояла членом Московского горкома ВКП(б), потом ее исключили из горкома и из партии, но она осталась верна своим убеждениям). Мама просила тебе передать, что если ты честная девушка и комсомолка, то должна согласиться». Я была изумлена и возмущена и во время очередного визита к Гурову, когда он опять заговорил о моем комсомольском долге, положила ему на стол свой членский билет, говоря, что раз мои представления о комсомоле столь отличны от представлений ряда знакомых мне людей, то я не считаю для себя возможным продолжать находиться к рядах этой организации. Гуров пришел в такую ярость, что я, к ужасу мамы, снова провела ночь в КПЗ и вернулась домой только на следующий день.

А потом мой мучитель придумал новый способ давления на меня: однажды утром, когда я пришла на работу, меня вызвал к себе начальник цеха и сообщил, что я уволена. На мой вопрос, почему, ведь я работаю не хуже других, он ответил, что это не от него зависит, таково распоряжение начальства. И с той поры пошло. Везде не хватало рабочих рук, а меня брали на работу и затем через несколько недель увольняли. Я была в отчаянии. Без моих хлебных карточек мы с мамой просто голодали, уехать я тоже без паспорта никуда не могла. Тем более что на железной дороге уже ввели пропуска. В конце концов я записалась на курсы медсестер, чтобы сбежать от Гурова на фронт. Счастливая, что мне удалось придумать выход из положения, я занималась усердно и была одной из лучших на курсах. И вот однажды, сидя на занятиях, я вижу в окно идущего по двору Гурова. И говорю своей соседке по парте: «Знаешь, меня сегодня или завтра отчислят». Она на это: «За что? Не дури, ты ведь у нас отличница!» – «Вот увидишь». Меня отчислили без объяснения причин в тот же день.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю