Текст книги "Супружеская жизнь"
Автор книги: Эрве Базен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Тревога. Во вторник из Парижа пришло странное сообщение: «С Рен произошел несчастный случай».
– Так вот оно что! – сказала Мариэтт, тотчас расшифровав недавнюю «усталость» своей сестры.
Мадам Гимарш помчалась в Париж с девятичасовым поездом, который к полудню прибыл на вокзал Монпарнас. Вернулась она в тот же день скорым вечерним поездом и не в силах была скрыть происшедшее. Габриэль ловко выпытала обо всем, поскольку этого не смогли сделать родные дочери. И на следующий день мы узнали, что Рен только что вернулась из Женевы, ибо сочла для себя бедствием то событие, которому Мариэтт так бурно радовалась. Рен вернулась в Париж облегченная, но обескровленная неким врачом, специализировавшимся на том, чтобы лишать француженок потомства.
– Иметь такие деньги, как они, эти д'Эйяны, и так поступить, ты можешь это понять, а? – твердила мне всю неделю Мариэтт.
Вторая тревога. В понедельник в семь часов утра затрезвонил звонок у входной двери. Явился Эрик. Было еще совсем темно. Шел снег. Эрик прибежал без пальто, волосы его были запорошены снегом, он задыхался – бежал не останавливаясь до самого нашего дома. И начал хныкать:
– Ох, в каком я ужасном положении.
Потом объяснил: Габриэль должна была родить уже десять дней назад, но внезапно у нее прошли воды, хотя никаких схваток не было. Был еще один тревожный симптом: довольно высокая температура. Надо немедленно отвезти Габриэль в клинику. Но уж не везет так не везет. Магазин Гимаршей сегодня закрыт – родители вместе с Арлетт уехали в Нант, чтоб пополнить ассортимент товаров в фирме «Братья Деспла». Как их предупредить? У Симоны занятия в лицее, и она осталась дома вместе с прислугой, но она не знает, в какой гостинице родители остановятся в Нанте, а в фирму «Деспла» звонили, но к телефону никто не подходит. Вероятно, контора откроется только в девять часов. А он не может одновременно заниматься и дочками и Габриэль; Эрика била дрожь. Он совсем потерял голову. При малейшем затруднении он сразу терял голову. Мариэтт закричала:
– Кончишь ты метаться? Я иду. Я побуду с детьми. А вы отвезете Габриэль.
Напрасно я уговаривал ее, что все возьму на себя. Мариэтт ничего и слушать не хотела. Набросила на себя что попалось под руку, накинула пальто и побежала к машине, стоявшей на улице. Видимость была скверная. «Дворники» сметали снег с ветрового стекла машины, но он опять налипал косыми полосами. Резкий поворот внезапно бросил нас на железный мусорный ящик, он опрокинулся, и все его содержимое высыпалось под ноги озябшей монахине, подметавшей тротуар перед пансионом Дам де л'Эвьер. Еще одно происшествие – дорогу перебежала черная кошка. Но Мариэтт уже ни на что не обращала внимания: строгая, сосредоточенная, она молча вела машину и вдруг стала удивительно похожа на свою мать. Доехала до дома Эрика, затормозила, выскочила, стукнула дверцей. Когда я вошел в спальню, Мариэтт уже завладела тремя девчушками, которые вертелись около кровати Габриэль, бледной, посиневшей, но удивительно спокойной. Она сказала:
– Меня вот что волнует: не толкается больше этот верзила.
Насколько я мог судить, требовались самые неотложные действия. Оставив Мариэтт с девочками, я посадил в машину Габриэль, которая успела дать тысячу наставлений:
– Мартине нельзя пить шоколад – она вчера не сходила. Молоко найдешь за окном. Посмотри, пожалуйста, не замерзло ли оно. При этакой погоде…
И когда я уже сел за руль, включил зажигание, она бросила напоследок:
– Мариэтт, заплати молочнице! Мы ей должны двести шесть франков.
Вот молодец! Я не питаю особой нежности к Габриэль. Но у нее есть свои достоинства, и ей нельзя отказать в мужестве. Обычно мы слишком трагически воспринимаем события, не столь уж грозные: треволнения неизбежны в семье, но от них подкашиваются ноги. Габриэль же вела себя, как раненый унтер-офицер, который до того, как его эвакуируют, обеспечивает себе замену. Колеса скользили по мокрому снегу, я старался вести машину по возможности быстрее. Слава тебе господи, вот она, эта клиника Сен-Жерар. Наконец прибыли. Я передал роженицу с рук на руки.
– А, это молодая мадам Гимарш! – сказала привратница, узнав их обычную пациентку.
Ну теперь обратно. Эрик остался в клинике, а я вернулся на улицу Катрбарб и привез оттуда Мариэтт с племянницами на улицу Тампль. Неплохо бы позавтракать, но уже половина девятого. А в девять у меня очень важная встреча, от которой зависит, получу ли я одно крупное дело. Впрочем, зря я сказал об этом Мариэтт.
– Подумаешь, какая важность! – воскликнула она с возмущением. – Оказывается, родители поехали в Нант поездом. Отправляйся, разыщи их там. Так они пораньше вернутся.
Сто километров катить по такой дороге, да еще погорит интересное дело – вот они, семейные радости! В одиннадцать часов являюсь к братьям Деспла, оптовым торговцам трикотажем и галантереей. Мариэтт уже им звонила. Теща при мне люто накинулась на мужа:
– Что я тебе говорила! Когда дочка в таком состоянии, нельзя далеко уезжать!
Теперь сто километров обратно. Все еще идет снег. Веду машину, подобно танкисту, напряженно разглядываю дорогу через кусочек стекла, расчищенного автомобильными щетками. Гимарш-тесть сидит рядом со мной, его супруга взгромоздилась сзади, оба они ругают и погоду, и холод, и то, что машина еле ползет. Огорчены, что зря съездили, бранят фирму братьев Деспла за немыслимые цены. А наши беды еще не кончились: у въезда в город, около улицы Сен-Жак, лопнула покрышка. Но вот по милости провидения Гимарши увидели, что проезжает их приятель, один в своем «пежо-203», они перебрались к нему в машину. Я теряю уйму времени, чтоб сменить покрышку, и возвращаюсь уже к вечеру, весь в грязи, измотанный, голодный. Узнаю новость: Габриэль пришлось сделать кесарево сечение, да еще чуть не опоздали – ребенок был уже мертв. Эрик у нас, он разбит горем, тут же Франсуаза Туре, она сидит, сложив руки на своем огромном животе. Около Арлетт прихрамывает Жиль, и за ними мрачно наблюдает моя теща.
– Это был мальчик, – простонал Эрик.
– Началась полоса несчастий, – заявляет Мариэтт. – Мне надо держаться.
Она будет держаться изо всех сил, но не избежит еще одного несчастья: падения на лестнице, оно произошло две недели спустя. Нас всех охватил ужас, Мариэтт на месяц уложили в постель: около нее по очереди дежурили моя мать, тетушка, наши друзья, по субботам приходил Жиль, дядя Тио по воскресеньям сменял его и тут же садился играть в белот с моим тестем, а затем явилась и Габриэль, она поправилась, но уже стремилась возместить свою утрату. Итак, один плод сорвался. Другой зрел в атмосфере сладких улыбок. Мы уже гадали, какого пола будет наш ангелок. Пожаловала сама мадам Мозе, чтобы пророчески изречь, руководствуясь формой живота, движением обручального кольца, надетого на нитку и превращенного в маятник:
– Боюсь, что это девочка. Да, наверняка.
Мариэтт только посмеивалась:
– Девочка или мальчик, беру любого!
Верно, почему женщины (особенно старые) так опасаются, что ребенок может оказаться девочкой, то есть таким же существом, как они сами? Конечно, Мариэтт была бы счастлива подарить мне мальчика. Но розовое ничуть не хуже голубого. В конце концов, она выбрала для детского приданого белую шерсть, просмотрев сотни реклам конкурирующих между собой фирм «Редут»! «Три швейцарца», «Кот в сапогах», «Добрый пастырь» и «Французская пастушка». Эти каталоги ниток для вязания валялись у нас повсюду. Моя мама достойно оценила поведение Мариэтт и сказала с восхищением:
– Как хорошо, дитя мое, когда ты желаешь ребенка…
При этих словах она посмотрела на своего сына, обеспокоенного главным образом состоянием жены, которая тревожилась за того, кто поселился в ней, и с уст ее слетела старинная поговорка садовников:
– Позаботься как следует о персике, а уж он сам позаботится о своем ядрышке.
1957
Мы сидим вдвоем на парапете бульвара Бу-дю-Монд, тянущегося высоко над Мэн и нижними кварталами Дутра. Я смотрю на замок, на его крышу, осажденную крикливым вороньем, на подъемный мост, по которому гуськом проходят многочисленные воскресные экскурсанты посмотреть на сохранившиеся в замке знаменитые гобелены, изображающие сцены из Апокалипсиса. Мариэтт задумчиво глядит на низко нависшее небо, на медленно проплывающие кучевые облака. Теперь уже о Мариэтт не скажешь словами известной рекламы, что она даже перед родами всегда следит за модами. В этом отношении я чувствую себя несколько задетым. Женишься на девчушке с плоским животом, упругой грудью, с бархатной, как персик, кожей, а прошло немного времени, и ты уже во власти неумолимого закона – ты уродуешь красоту потому, что насладился ею. Ребенок начинает с того, что доставляет своей матери множество неприятностей. Однако сейчас Мариэтт чувствует себя неплохо. Ни малейшего недомогания в течение пяти месяцев, правда, она провела их, почти ничего не делая. Сроки близятся, и нечего думать о том, чтоб поехать к морю или хотя бы в «Ла-Руссель», она боится: вдруг там внезапно начнется, и потому мы прикованы к Анже. Все уже подготовлено и приведено в порядок. Хотя живот Мариэтт уже заметно опустился, но все же, следуя советам, она совершает ежедневную прогулку к мосту Басс-Шен или же к замку.
Похоже, что будет гроза. Лучше поскорей вернуться домой. Мариэтт уже не смотрит на небо, она возвращается на землю и, встав, робко говорит:
– Тио вчера так и сказал – двести пятьдесят триллионов!
– Да, что-то вроде этого.
Тио, которого раздражал «родильный романтизм» Мариэтт – он это называл именно так, – сказал буквально следующее:
– Моя киска, число возможных комбинаций между вашими генами весьма велико – не меньше двухсот пятидесяти триллионов. Цифра двадцать пять, а за нею девятнадцать нулей, чтоб тебе легче было себе представить. Ты, конечно, можешь хотеть ребенка, но выбрать его не в твоих силах.
Но дядя Тио не знал гениальной способности своей племянницы заставить светила небесные и цифры ей благоприятствовать.
– Стало быть, – продолжает она, – чтоб еще раз создать вот такого, мы должны были бы заселить триста миллионов планет…
Весьма возвышенная арифметика. Не знаю, что и ответить.
– Ого, напугался, да?
Наклоняюсь, целую ее в висок, тайно усмехаюсь обратному ходу исчисления: среди полутора миллиардов мужчин Мариэтт нашла для себя одного, точнее, среди двадцати четырех миллионов мужчин французской национальности – фактически среди двух тысяч молодых женихов из своей среды и родного города, на деле же она выбрала меня среди тридцати – сорока своих знакомых. Несомненно, я менее редкий экземпляр, чем будущий наш ребенок, – мы несоизмеримы. Но зато более тщательно выбранный. G одной стороны, я – избранник; с другой – не имеющий себе подобных. Ну хватит, дурачок, тебе самому смешно. Мариэтт вдруг как-то странно съежилась.
– Что с тобой?
– Толкается, – прошептала она.
Потом немного успокоилась, с трудом встала и оперлась о мою руку. Мы спустились вдоль бывших крепостных рвов, превращенных в парк, чтоб поглядеть на ланей, щипавших там редкую травку. В этих местах пять столетий тому назад плавали в прудах карпы короля Рене. Сам король, стоящий на пьедестале у входа на бульвар его имени, казалось, изнемогал от жары. Пошли дальше. Около площади Академии Мариэтт опять остановилась, и лицо ее исказилось от боли.
– Ну, на этот раз, – сказала она, – кажется, никаких сомнений.
И вот я уже вроде Эрика – потерял голову.
Но у меня нет никакого оправдания. Положение Габриэль было чрезвычайно тяжелым. У Мариэтт же все идет нормально. Как и многие до меня, я, конечно, растерян, руки у меня дрожат, я охвачен волнением. Что предпринять? Никто из моих знакомых не может похвастаться, что был в такой момент абсолютно спокоен, конечно, кроме тех, кто находился в отсутствии, вернулся с запозданием и ему осталось только наклониться и поцеловать свою чистенькую, дремлющую в кружевах и надушенную одеколоном семейку. Чувствовать себя здоровым как бык, когда женщина корчится от боли, ощущать, что ты вдесятеро сильней, чем она, однако тебе ничего не пришлось носить в своем чреве и ты не будешь разрываться от муки, – как это тягостно. Избавляет от стыда лишь сознание своего бессилия. Я отпускаю руку жены и говорю ей;
– Обожди меня здесь, я сбегаю за такси.
– Нет, – отвечает она, – мне боязно одной. Такси можно достать только на вокзале! Домой ближе.
Она права. И все же до дома надо идти триста метров. Мы по нескольку раз останавливаемся, словно идем крестным путем, прохожие смотрят на нас, видимо, догадываются, в чем дело, и тактично отворачиваются. Встречаем мадам де ля Гранфьер, она внимательно глядит, колеблется и в конце концов решается идти дальше, ограничившись кивком. Но вот уже видна наша машина, она стоит, как всегда, перед домом. Мариэтт садится на заднее сиденье, снова корчится от боли. Я похлопываю ее по руке; стараясь подбодрить.
– Сходи за чемоданом, – говорит жена со страдальческой гримаской.
Ключ дрожит в моих руках, не могу попасть в замочную скважину. Где же чемоданчик, тот, который она заранее уложила? Ничего не нахожу ни в спальне, ни в чуланчике, ни на лестничной площадке. Спускаюсь вниз. Оказывается, чемодан ждет меня у выхода; сверху на нем в целлофановой обертке лежат нужные документы. Хватаю все разом и внезапно вспоминаю: надо же сообщить теще. Мне кажется, что станет легче, если я с кем-то поделюсь новостью. Бегу к телефону, набираю номер. Подходит прислуга Ирма.
– Передайте мадам Гимарш, что ее просит зять.
Обычно в праздники прислуги не бывает, а ведь сегодня воскресенье. Ну, на этот раз я бы не возражал, чтоб теща сидела у нас дома.
– Мадам в погребе, – отвечает Ирма.
– Боже мой! Пусть поскорей подымется. Дочь рожает!
Проходят секунды. Слышно, как над домом с криком пролетают стрижи. А я уже представляю себе, что у Мариэтт начались роды в машине. Наконец-то мамуля берет трубку. Я не в силах начать разговор. Она сразу говорит:
– Я что-то сомневаюсь. Если вести счет с рождества, как говорила мне дочка, то завтра будет как раз двести семьдесят дней… У вас еще достаточно времени, к тому же это первенец. Отвезите Мариэтт в клинику Сен-Жерар и возвращайтесь домой. Не надо оставаться в клинике, вы себя изведете. А через час или два я туда съезжу, узнаю, как дела. В какую палату поместят Мариэтт? В тридцать седьмую?
Я больше ничего не могу ей сообщить. Кладу трубку, выхожу. На улице дождь, тротуар в крупных каплях. Похоже, что гроза ушла к югу и там, на Луаре, она и разразится. Между схватками Мариэтт немного отдыхает, приводит себя в порядок. Она улыбается – в таких случаях всегда сами женщины подбадривают нас.
– Все при тебе? – спрашивает жена.
Все при мне, и вдобавок ощущение того, до чего я смешон. Смотрю на часы. Уже пять. Пять и восемь – это тринадцать. Говорю ей:
– Слишком поздно, сегодня он вряд ли появится. Это произойдет двадцать первого. Ну как, договорились? Жалеть не будешь? Назовем Армель или Никола?
– Никола, – отвечает Мариэтт.
Едем медленно. Кажется, ей лучше. Одно меня беспокоит: я позвонил только на улицу Лис. Не счел необходимым тут же сообщить и в «Ла-Руссель». Разве это уже стало условным рефлексом? Или же следствие того чувства, которое пригнетает современного мужчину? Если родовое имя передается от отца к сыну, то происходит это именно благодаря родам, от матери к дочери, от пуповины к пуповине. Мы по-прежнему едем медленно, оба молчим. Мариэтт проверяет, все ли нужные ей документы взяты, время от времени стонет: «ой!», хватаясь то за один, то за другой бок, потом снова просматривает бумаги. А я размышляю. Мы, мужчины, считали себя зерном хлебным; женщина – это земля. Именно поэтому в греческом языке она заимствовала у земли свое имя>γη, γϑυη. Но мы знаем теперь, что это совсем не так. Я знаю, что вот эта женщина, сидящая со мною рядом; все взяла из своей собственной крови для этого зародыша Никола; от меня в ней лишь полклетки, молниеносный экспедитор АТФ из царства бесконечно малых величин; далеки от нас ныне слова Евангелия: В начале был отец… и ничего не было сотворено без его участия! Он предался любви, этот плут, и попутно, без определенного намерения, создал то, что за сим последовало. Вначале был отец, да, ему дали всего девять секунд наслаждения. Но затем была уже мать, и ее первоначальная работа длилась девять месяцев. Какой же отец не испытывает чувства смирения, когда от него родится ребенок? Но вот чей-то слабый, немного надтреснутый голос возвращает меня к соображениям более неотложным. Мы приехали. Мариэтт шепчет:
– Поднимись наверх, но не оставайся. Ты и так уже всего насмотрелся за эти месяцы. Не хочу, чтоб ты увидел еще менее приятное зрелище.
К моему пиджаку прижимается ее пышноволосая головка. И я слышу привычный запах духов у нее за ушами, которые мне нравилось отыскивать кончиками пальцев в темных волнах ее густых волос. Но вот Мариэтт выпрямилась, потом осторожно выбралась из машины. Если она и боится, то умеет скрыть это. Лифт быстро увез ее наверх, пока я торчал в канцелярии. Надо было сдать документы и пояснить секретарю, что в данном случае принятие на казенный счет не будет иметь места, поскольку адвокаты не пользуются социальным страхованием. Я успел лишь подняться на верхний этаж, выразить уже лежавшей в кровати Мариэтт свою преданность, услышать заверения сиделки, что «все идет неплохо, нет необходимости в срочных мерах, дело едва только началось», пройти в обратном направлении по коридорам, где все залито светом, все блестит, все так невинно, – и вот я уже на улице и вздыхаю с облегчением.
С облегчением, но мне неприятно это облегчение.
Возвращаюсь домой. Я доверяю этим людям, их ремесло требует спокойствия, выдержки, гигиены, немедленных решений, они не вправе испытывать отвращение к чему-либо, должны иметь все средства, какие могут понадобиться, знать уязвимые точки человеческого организма, ощущать сопротивление тела и действовать, трудясь над тем, что для них является живым материалом и средством зарабатывать хлеб насущный: мы оставляем им женщину. И все же мое доверие кажется мне трусостью. Ведь в суде меня не страшит, что в моих руках находится судьба человека. Напротив, борьба, которую я поведу, ответственность, взятая на себя, статьи закона, на которые надо ссылаться, правила судебной процедуры – все это возбуждает мою профессиональную энергию. А вот тут, в клинике, наоборот, я сам клиент, клиент врача – как был бы клиентом водопроводчика, – мол, что-то у нас не ладится.
Мне и оправданий искать не надо. Мариэтт сама просила меня уйти. И она права. Быть там, где рожает твоя жена, присутствовать при этом процессе, пусть даже в самом его начале, без крайней на то необходимости – что это, садизм или глупость? Уже сама любовь, если вдуматься, локализована в пунктах, которые, к сожалению, несут двойную функцию. А когда на свет появляется новая жизнь, рожденная любовью, не представляется ли она чем-то вроде отходов? Пусть будущая мать заслуживает глубокого почтения, но как трудно узнать в этой обезумевшей от боли потной женщине, истекающей кровью, чужой, распластанной, как лягушка, ту вчерашнюю прелестную девушку! От такого зрелища может надолго исчезнуть хрупкое чувство влечения к женщине. Гораздо лучше уйти с самого начала, даже не оставаться в холле, как делают многие мужья, без конца шагая взад и вперед и изводя вопросами каждую медицинскую сестру, вышедшую из родильной палаты. У меня к тому же малодушные глаза. И скажу откровенно: изнеженные уши. Не хватит у меня сил смотреть и слышать, как страдают. Надо уйти подальше от этих мук и перестать думать о них, выждать, чтоб они кончились, а пока чем-нибудь заняться, перелистывать материалы судебного дела – ведь таким образом я буду работать для матери и ребенка. Вполне достойная программа. А что еще можно сделать? Ничего другого не придумаешь. Роды жены – такое испытание, при котором мужчина столь же бесполезен, как трутень, и это неоспоримо.
Только что был Жиль, по-товарищески пригласил вместе поужинать; есть же на свете добрые души, которые от всего сердца хотят развлечь встревоженного мужа, когда его жена должна родить. Я откажусь от приглашения: Мариэтт могла бы обидеться. Мадам Гимарш тоже волнуется, выясняет, есть ли у меня дома какая-нибудь еда. Добрые души желают, чтобы муж выжил. Итак, в восемь часов вечера надо закусить тем, что найду в холодильнике. Потом позвоню и услышу ответ: все нормально, новостей пока нет. Потом просмотрю с подобающей серьезностью одно на редкость курьезное дело, попавшее ко мне; это дело фабрики религиозных аксессуаров «Сантима». «Коопюник» (объединение, куда входит множество канадских магазинов) отказывается уплатить «Сантиме» за комплект святых, ибо по прибытии этого товара на место назначения обнаружилось, что святые сделаны в стиле модерн и продать их в Квебеке невозможно, там по-прежнему привержены к изделиям в духе тех, что продаются около Сен-Сюльпис. Затем сделаю перерыв в работе и часов в одиннадцать позвоню ночному дежурному. «Все в порядке, ничего нового». Да, это протянется еще долго, сидеть и ждать всю ночь нет смысла. Завтра мне предстоит трудный день, но кровать кажется мне такой большой и пустой, заснуть никак не удается. Мариэтт уже шесть часов находится там. Это не так уж много, но и не так уж мало. Помню, что мама мне часто говорила: «Я рожаю три часа» (и вот настоящее время, к которому прибегает пожилая дама двадцать пять лет спустя, показывает, что событие это все еще важно для нее, очень памятно ей от моих первых шести фунтов до теперешних семидесяти килограммов). В то далекое время еще погибали от родильной горячки. Теперь от нее почти не умирают. Но ведь все еще случается, что ребенок задохнется при рождении или у него останутся следы от наложения щипцов, которые потребовались как последнее средство спасти ему жизнь. Я потерял покой. Ворочаюсь с одного бока на другой. Не глупо ли так волноваться? Встаю. В аптечном шкафчике есть «бинокталь». Ну-ка, примем одну, нет, лучше две таблетки. Они очень горькие, а вода из крана на вкус совсем как жавелевая вода. Ложусь снова. Будем надеяться, что все уже кончено и Мариэтт, как и я, засыпает.
Об этом будут еще долго рассказывать. Этот случай войдет в анналы семейных преданий. Что? Кто тут? Оказывается, уже день. Вместе с одеялом и тюфяком я свалился с кровати на паркет, а около меня стоит полковник, небритый, без галстука, и хохочет во все горло:
– Нет, вот это номер! Уже девять часов, а он дрыхнет! Ах ты, спящий красавец, ведь у тебя сын! Молодой Бретодо. Род не угас!
В руке у дяди Тио флакон с таблетками «бинокталя».
– Хотелось, как видно, успокоить свои печали, и потому не можешь теперь проснуться. А я уже видел Никола, он-то дрыхнет еще крепче, чем ты.
И вот наконец я на ногах, руки у меня безвольно висят и вид нелепый, как у Пьеро на картине Ватто, – таким меня делает чересчур короткая пижама, севшая после стирки, и я тоже разражаюсь смехом.
– Тебе звонила мадам Гимарш. К телефону никто не подходил. Она решила, что ты уже в родильном доме. Побежала туда и встретилась со мной в вестибюле. Я-то сразу сообразил, что ты храпишь. Заглянул на миг к матери и малышу, схватил у твоей жены ключ от квартиры, и вот я тут.
– А как Мариэтт?
– Конечно, малыш дался ей не так-то легко, родился он часа два назад. Но оба они в приличном состоянии.
– А моя мама знает?
– Арлетт сказала, что она ей сообщит.
Этого еще не хватало. Я перестал смеяться. Бросаюсь к телефону, но на этот раз никто не отвечает: мама и тетушка, наверное, уже катят в Анже, а может, уже успели приехать. Побреюсь потом, позавтракаю в другой раз. В спешке одеваюсь: раз-два; Тио бежит вслед за мной: три-четыре; он чуть задыхается, спрашивает на бегу, почему я не хочу поехать на машине, ведь быстрей доберешься: пять-шесть; но именно на бегу я чувствую, как мы мчимся – впереди отец, за ним двоюродный дед, и мчимся мы к новому поколению.
Блистает масляная краска, никель, зеркальные стекла. Смесь запахов – эфира и молока, неизвестной нам кухни – и аромат цветов, они видны через полуоткрытые двери рядом с белыми эмалированными кроватями, над которыми в истории болезни вздымаются острые зубья температурной кривой. Совсем незнакомые шумы, шуршание каталок на резиновом ходу, какое-то мелкое дребезжание, хрустят туго накрахмаленные белые халаты, слышен стук посуды, чей-то шепот. Типичная, традиционная декорация клиники. Театр в белом. Здесь появляются на свет, чтоб сыграть свой первый скетч, новые актеры, которые в ближайшие пятьдесят лет выгонят нас со сцены. Во всяком случае, отец здесь сразу перестает ощущать себя молодым актером на ролях первых любовников.
– Ах, вот и папаша! – восклицает медицинская сестра в белой шапочке с оборкой. – Три килограмма девятьсот граммов – прекрасный ребенок. Могу я вас попросить, чтоб его мамаше дали возможность хоть немного отдохнуть? Для первого дня здесь слишком много гостей. – Она двинулась куда-то дальше, неслышно ступая в туфлях без каблуков. Я так и думал: Гимарши уже здесь и будут дефилировать без перерыва. У них это просто священное правило – посещать рожениц или навещать больных после операции. И у них совсем нет чувства меры: сидят и сидят, не умеют вовремя уйти. Я открыл дверь палаты. Семейство так плотно окружило кровать Мариэтт, что сначала я не заметил ни сына, ни жены. Ко мне обернулись, многозначительно улыбаясь, а потом отошли в сторону.
– Ну, наконец-то и ты, – сказала Мариэтт.
– Он не мог заснуть и слишком напичкался снотворным, – сочувственно сказал дядя Тио.
Насмешливые улыбки исчезли, сменившись улыбками доброжелательными. Полусидевшая в подушках Мариэтт была олицетворением Материнства. Инструкция запрещает трогать новорожденного, но Мариэтт, нарушив предписания, вытащила его из кроватки, обхватила рукой и приподняла, чтобы им могли налюбоваться ее папочка, мамочка, а сестричка Арлетт – сфотографировать. Ну вот, щелчок – и готово, засняли. Через восемнадцать лет над этой фотографией громко захохочет Никола, когда он уже получит аттестат зрелости и вместе со своей девчонкой станет с рассеянным видом перелистывать семейный альбом. Ну-ка поближе, посмотрим на сына.
– Доволен? – спросила Мариэтт.
– Очень!
Мое дыхание шевелит на маленькой, багрово-красной головке редкие всклокоченные волосенки. Личико с кулачок, веки, слипшиеся от раствора колларгола, опущены, ресницы склеились; право, он похож на высохшие, сжавшиеся лица индейских «мумий». Малыш запеленат в шерстяную ткань и оттого напоминает безногую куклу, этот головастик вяло шевелится, и его ротик – розовый присосок с единственным рефлексом – сосать – вдруг издал какое-то чмоканье, когда я легко коснулся щекой, его личика. Опять щелчок. Арлетт сфотографировала, и я тоже попаду в альбом. Теперь надо поблагодарить жену в присутствии мамы, тетушки, тещи, тестя, дяди Тио, Габриэль, Арлетт и мадам Турс, которые сидят тут и наблюдают за проявлениями моих отцовских восторгов. К счастью, у меня в левом кармане, нет, как будто в правом, а может, в жилетном кармане, да-да, на самом деле в жилетном, вот уже десять часов лежит золотой обруч, первый семейный браслет, который, возможно, повлечет за собой второй, а затем будет звенеть, столкнувшись с третьим. Я надеваю браслет на руку жены. Раздаются радостные восклицания, хотя расходы на подарок были умеренными, соответствующими моим скромным гонорарам.
– Ты позволишь мне немножко передохнуть, повременить со вторым? – говорит Мариэтт.
И все, кто тут сидел, шумно поддержали просьбу супруги, как будто именно я обязал ее произвести на свет первенца, как будто вслед за моим подарком непременно должно последовать продолжение. Все заговорили разом. Габриэль тоже примерила браслет. Арлетт с умильной миной завладела младенцем. Мадам Гимарш показала этой неумелой девице, как следует брать такого крошку: одной рукой поддерживать головку, а другой – запеленатое тельце. Габриэль, у которой и дома вполне достаточно деточек, тоже потянулась за малышом. Наплыв нежностей так явно нарушал правила, а у Мариэтт уже был настолько усталый вид, что моей маме пришлось вмешаться:
– Дочурка, на сегодня хватит. Тебе необходим покой. Абель, ты еще останься на три минутки, но не больше.
Мама забрала Никола из рук Арлетт, положила его на бочок в кроватку, укрыла одеяльцем и надела перчатки. Мадам Гимарш недовольно сморщила нос. Ее авторитет был поколеблен, но она ничего не могла противопоставить решительной манере мамы и этому повелительному движению головы, которое мне знакомо с раннего детства. Начали расходиться. Тио хотел побыть еще немного, но был тут же призван к порядку:
– Шарль, вы идете?
Шарль – это имя вдруг вернуло моего дядюшку ко временам детства, он сразу притих, помахал рукой и исчез. Мы с Мариэтт остались одни. На этот раз моя молчаливость вполне соответствовала рекомендуемой здесь тишине. Я гладил волосы молодой женщины, лежавшей на больничной кровати; это ведь ты, моя девочка, конечно, ты, хотя такой, как прежде, тебе больше не бывать; тогда между нами не было третьего, мне ни с кем не приходилось делить тебя. И мы уже не будем столь неразлучны, как прежде. Тогда глаза твои смотрели на меня одного, взгляд не переходил на кого-то другого. Теперь ты сперва смотришь на эту кроватку и лишь потом поворачиваешься ко мне. Да, я видел, это чудесный ребенок. Ведь я сам положил ему начало, принимаясь за дело каждый вечер. Ах, черт! У нас, мужчин, нет таких гормонов, чтоб они проникали в кровь, чтобы у нас в груди возникало молоко, а в сердце любовь. Нам требуется больше времени, чтоб освоить и осознать перемены. Дедушка мой звался Никола; я его не застал. И этот тоже назван Никола…
– Сынок тебя немного напугал, а? – шепчет Мариэтт, у которой интуиция, по-видимому, не ослабела. Заметив мое протестующее лицо, добавила: – Да-да, не отпирайся, я тебя знаю, ты привязываешься с трудом. Но зато потом…
Она откинулась на подушки, ее носик обращен к колыбельке, а смеющиеся глаза смотрят на меня. Взмахом руки сгоняю какую-то мушку, пролетевшую над лобиком моего сына. Рассматриваю его десять пальчиков, они не толще, чем спички, но уже вооружены ноготками, которые цепляются за кружева. Да, у меня неторопливое сердце. Но огонь, который разгорается медленно, дольше держит жар. Мариэтт хорошо это знает. И она поняла, что нынче утром наше супружество много прочнее, чем это было вчера: брак поднялся на ступеньку выше, мы стали единокровными, а прежде были всего лишь любовниками с дозволения закона. Женщина, которой обладаешь, нам еще не близка по-родственному. Но женщина, сотворившая дитя, – для нас родня, это результат слияния генов. Теперь, что бы ни случилось – смерть, развод, – вот эти три килограмма девятьсот граммов общей нашей плоти соединили нас. Если б температуру счастья можно было б измерить, то у Мариэтт до сорока градусов, пожалуй, не дошло бы, но тридцать восемь наверняка бы набралось. Ей кажется, что ее приобретение меня ничем не обделяет, а мои страхи перед будущими убытками, по ее мнению, иллюзорны. Разве сделанный мне подарок может одновременно обеднить меня?