Текст книги "Двойник"
Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Он корчил смешные гримасы и подпрыгивал потешными скачками, так что крестьяне, глядя на него, неудержимо смеялись; но Бертольду все это представлялось лишь безобразными выходками полупомешанного, но между тем безумец, когда он разглядел его внимательнее, возбудил в нем какую-то симпатию – Бертольд сам не мог объяснить, почему.
Наконец этот странный человек остановился посередине площади перед корчмой и забил на барабане длинную энергичную дробь. По этому знаку поселяне образовали большой круг, и незнакомец объявил, что он сейчас даст перед достопочтенной публикой представление, лучше и величественнее которого никогда не видели самые влиятельные господа и вельможи.
Цыганка замешалась между тем в толпу и с шутовскими прибаутками и жестами продавала нитки кораллов, бантики, образки и тому подобные вещи или гадала по руке то той, то другой девушке, рассказывая о женихе, свадьбе или крестинах, чем заставляла краснеть ту, которой гадала, а остальных пересмеиваться и улыбаться.
Молодой человек распаковал свои ящики, построил подмостки и покрыл их небольшим пестрым ковриком. Бертольд смотрел за приготовлениями к кукольной комедии, которая затем и была разыграна на обыкновенный итальянский манер. Пульчинелло как всегда выказал энергию и держался бодро, несмотря на угрожавшие ему опасности, которых он счастливо избегал, и в конце концов одержал победу над своими врагами.
Комедия, казалось, кончилась, когда вдруг сам хозяин театра, исказив лицо страшной гримасой, просунул его между кукол и устремил неподвижные глаза прямо на зрителей. Пульчинелло с одной стороны, а доктор с другой казались сильно испуганными появлением головы великана, но затем пришли в себя и стали внимательно рассматривать ее сквозь очки, ощупывая нос, рот, лоб, до которого едва могли дотянуться, и завели глубокомысленный ученый спор о свойствах головы и о том, какому туловищу могла она принадлежать, и вообще, можно ли было допустить существование принадлежащего ей тела. Доктор высказывал самые сумасбродные гипотезы; Пульчинелло, напротив, проявил много здравого смысла, и его предположения отличались веселостью. В конце концов оба согласились на том, что так как они не могут представить себе тела, могущего принадлежать этой голове, то его и вовсе нет; но доктор думал при этом, что природа, создавая этого великана, воспользовалась риторической фигурой синекдохой, в силу которой часть может обозначать целое. Пульчинелло же, напротив, думал, что голова эта была просто несчастливцем, у которого от долгих дум и праздных мечтаний вовсе утратилось тело и который вследствие совершенного отсутствия кулаков мог обороняться от затрещин и щелчков по носу только одними ругательствами.
Бертольд скоро заметил, что тут звучала не просто шутка для развлечения праздных зрителей, но что сквозь нее просвечивал мрачный дух иронии, встававшей из глубины раздвоенной натуры. Это показалось ему невыносимым в том веселом настроении, в котором он был, и он отошел к корчме, где выбрал себе уединенное местечко, и велел принести скромный ужин.
Вскоре услышал он издалека звуки барабана, флейты и треугольника. Толпа устремилась к корчме. Представление было кончено.
В ту минуту, как Бертольд собрался уходить, к нему кинулся с громким возгласом: "Бертольд, милый Бертольд!" – сам безумный хозяин кукольного театра. Он сбросил парик с головы и наскоро смыл с лица краску.
– Как, Георг?! Возможно ли? – пробормотал Бертольд, окаменев, как статуя.
– Что с тобой? Или ты меня не узнаешь? – спросил Георг Габерланд с удивлением.
Бертольд отвечал, что так как он не верит в привидения, то не может сомневаться в том, что, действительно, видит своего друга, но что совершенно не понимает, как мог он очутиться здесь.
– Разве ты, – продолжал далее Бертольд, – не приходил согласно нашему уговору в Гогенфлю? Разве не встретил я тебя там? Разве не случилось у тебя что-то странное с таинственной женщиной в гостинице "Золотой козел"? Разве эта незнакомка не хотела с твоей помощью увезти девицу, называвшуюся Натали? Разве ты не был ранен в лесу пистолетным выстрелом? Разве я не расстался с тобой с тяжелым сердцем в то время, как ты, обессиленный, раненый, лежал в постели? Разве ты не рассказывал мне об удивительном приключении, о графе Гекторе фон Целисе?
– Остановись, ты пронзаешь мое сердце раскаленным кинжалом! – вскричал Георг в отчаянном горе. – Да, – продолжал он затем уже спокойнее, – да, дорогой брат Бертольд, теперь для меня уже совершенно ясно, что существует второй "я", мой двойник, который меня преследует, который проживает за меня мою жизнь и который похитил у меня Натали.
И, умолкнув в полном отчаянии, Георг опустился на скамью.
Бертольд сел возле него и тихо пропел, нежно пожав руку своему другу:
Друг мой! Друга утешений
Ты не должен быть лишен!
– Я, – ответил Георг, утирая слезы, которые текли из его глаз, – я вполне понимаю тебя, мой милый Бертольд! Это нехорошо с моей стороны, что я не раскрыл тебе своей груди и давно не сказал тебе всего, всего. Что я люблю – об этом ты давно мог догадаться. История этой любви так проста, так обыденна, что мы можем прочесть ее в любом самом посредственном романе... Я художник, и потому вполне естественно, что я смертельно влюбился в прекрасную молодую девушку, с которой писал портрет. Это случилось во время моего последнего пребывания в Страсбурге, в моем провиантском магазине, как я его называю, потому что там я занимаюсь главным образом писанием портретов. Я приобрел там славу необыкновенного портретиста, который чуть ли не крадет лица прямо из зеркала и переносит их на свои миниатюры. Поэтому одна пожилая дама, содержавшая в Страсбурге пансион для девиц, явилась однажды ко мне и пригласила меня рисовать портрет с одной воспитанницы для ее далеко живущего отсюда отца. Я увидел Натали и написал ее портрет, и – о вы, святые силы, – судьба моей жизни была решена. Но вот что, брат мой, Бертольд, было здесь необыкновенного! Слушай, так как тут есть нечто весьма замечательное. Узнай же, что с самой ранней юности в моих мечтах и снах носился предо мною образ небесной женщины, которой принадлежала вся моя любовь и все мои чувства. В самых первых моих картинах, так же как и в более зрелых произведениях, я изображал мое видение. И Натали оказалась этим самым видением. Не правда ли, это удивительно, Бертольд. Должен ли я досказывать, что та искра, которая зажгла любовь во мне, попала и в Натали, и что мы виделись с ней тайком? Но счастье любви проходит скоро!.. Приехал отец Натали, граф Гектор фон Целис; портрет его дочери необыкновенно понравился ему, и он пригласил меня написать портрет с него самого. Когда граф меня увидел, его охватило ужасное волнение, похожее даже на смущение. Он расспросил меня с удивительной робостью обо всех обстоятельствах моей жизни, а потом скорее закричал, чем проговорил, страшно сверкая глазами, что он не хочет, чтобы я писал с него портрет, но что я, как искусный художник, должен немедленно ехать в Италию. Он предлагал мне даже денег, если бы я в них нуждался!.. Но мог ли я уехать, мог ли я бросить Натали? С помощью потайных лестниц и подкупленной горничной я тайно увиделся с ней еще раз. Я нежно обнимал ее, когда вошел граф. "А! Мое предчувствие уже оправдалось!" вскричал он в ярости и бросился на меня с обнаженным стилетом. Увернувшись от удара, я оттолкнул его и убежал. На другой день граф и Натали исчезли бесследно... Вскоре после этого я встретился со старой цыганкой, с которой ты сегодня видел меня. Она предсказала мне столько невероятного, что я сначала не хотел обращать на нее никакого внимания и думал продолжать свой путь. Тогда она сказала мне тоном, пронзившим все мое существо: "Георг, дитя моего сердца, неужели ты забыл Натали?" Было ли тут замешано колдовство или нет, но для меня было довольно того, что старуха знала о моей любви, знала, как все происходило, уверяла меня, что мне удастся с ее помощью обладать Натали, и назначила мне свидание в Гогенфлю, где я должен был найти ее, хотя совсем под другой личиной. Теперь, Бертольд, позволь мне рассказывать не так подробно о том, что было дальше – это еще слишком волнует меня... Навстречу мне катится карета... Она все ближе и ближе. Но вот показалась стража. Боже мой, раздается из кареты голос – голос Натали! "Спеши, спеши!" – зовет другой голос; стража бросается в сторону. "Опасность миновала", говорю я сам себе и бросаюсь в карету. В то же мгновение раздается выстрел, но мимо. Предчувствие не обмануло меня – в карете была Натали и старая цыганка. Она сдержала свое слово...
– Счастливый Георг, – произнес Бертольд.
– Счастливый? – переспросил Георг, залившись диким смехом. – Ха, еще в лесу задержала нас полиция. Я выскочил из кареты, цыганка за мной, схватив меня с необычайной силой и увлекая в густую чащу. Натали была потеряна! Я был вне себя от ярости, но цыганка успокоила меня, доказав, что сопротивление было невозможно, но что надежда еще не потеряна. Я слепо вверился ей, и то, что ты теперь видишь, я сделал по ее совету и по ее плану, чтобы избежать преследования врага, ищущего моей смерти.
В это мгновение вошла старая цыганка и сказала хриплым голосом:
– Георг, уже светят светлячки! Пора идти за горы.
Бертольду показалось, что старуха просто разыгрывает глупую комедию перед Георгом, которого она заманила, чтобы с помощью его игры получше выманивать деньги у публики.
Гневно набросился он на старуху, объявил ей, что он лучший друг Георга и ни за что более не потерпит, чтобы тот пожертвовал своим искусством ради низкого бродяжничества и плоских комедий. Георг должен идти с ним в Италию. Затем Бертольд спросил цыганку, какие права имеет она на преданного ему друга.
Тут старуха выпрямилась, черты лица ее стали благороднее, глаза засверкали мрачным огнем, точно все существо ее стало олицетворением достоинства и гордости, и сказала твердым, звучным голосом:
– Ты спрашиваешь, каковы мои права на этого юношу? Тебя я хорошо знаю ты гравер Бертольд, ты его друг, а я... о святые силы!.. я – его мать!
С этими словами она обняла Георга и бурно прижала к груди, но вдруг судорожно задрожала и оттолкнула его от себя. Лицо ее изменилось; изнуренная, полубесчувственная, опустилась она на скамью и слабо стонала, укутывая лицо широким платком, который был на нее наброшен.
– Не смотри на меня, Георг, так страшно. Зачем ты вечно попрекаешь меня моим преступлением! Ты должен уйти, забыть...
– Мать моя! – вскрикнул Георг, бросаясь к ногам цыганки. Она еще раз обняла его, не в состоянии уже произнести ни слова. Казалось, она засыпала. Но вдруг она снова поднялась и сказала хриплым голосом так, как говорят цыганки:
– Георг, уже светят светлячки! Пора нам идти за горы.
С этими словами она медленно ушла. Георг молча бросился на грудь своего друга, который тоже от удивления, граничащего с ужасом, не мог произнести ни слова.
Вскоре затем Бертольд услышал звуки барабана, свист свирели, звон треугольника, ужасное пение, крик осла, завывание обезьянок и шум бежавшего вслед народа. Наконец все замолкло, стихнув вдали...
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Лесничие, рано утром обходившие лес, нашли молодого Деодатуса Швенди, плавающим без чувств в собственной крови. Водка, которую они имели при себе в охотничьих флягах, помогла привести его в чувство. Затем они перевязали ему как умели рану на груди, усадили в карету и отправили в Гогенфлю, в гостиницу "Серебряный Баран".
Выстрел только слегка задел грудь; пуля даже не осталась в ране, и хирург объявил, что никакой опасности для жизни не предвидится и что только испуг и ночной холод привели Швенди в состояние сильного истощения. Впрочем, укрепляющие средства должны были побороть и эти болезненные явления.
Если бы Деодатус не ощущал боли в ране, то все необычайное происшествие, пережитое им, казалось бы ему только сном. Теперь же он был убежден, что та тайна, о которой отец говорил ему в загадочных фразах, начала раскрываться, но между ним и ней стало третье враждебное ему существо, готовое уничтожить все его надежды. Этим враждебным существом, по-видимому, был не кто другой, как художник Георг Габерланд, отличавшийся таким сходством с ним, что Деодатуса всюду принимали за него.
– А что, – говорил он сам себе, – как Натали, чудный сон моей любви, проходивший через всю мою жизнь как сладкое предчувствие, принадлежит только ему, незнакомому мне двойнику, моему второму "я", что если он ее у меня похитит, если все мои желания и надежды останутся неисполненными?
Деодатус забылся в печальных размышлениях; ему казалось, что все более и более плотные завесы скрывали от него будущее; предчувствие говорило ему, что ему следовало надеяться только на случай, который раскроет тайну, вероятно, очень роковую и ужасную, потому что отец его, старый Амадей Швенди, не смел открыть ее сам.
Едва хирург покинул больного Деодатуса и он остался один, как дверь отворилась и вошел высокий, закутанный в плащ человек. Когда он его сбросил, Деодатус тотчас признал в нем незнакомца, встретившегося с ним на лугу близ гостиницы "Золотой Козел". Деодатус догадался, что он же, вероятно, написал ему и непонятную записку, подписанную именем графа Гектора фон Целиса. Это был он.
Граф, по-видимому, старался смягчить свойственный ему мрачный, суровый взгляд и заставлял себя принять более дружеский вид.
– Вероятно, – так начал он, – вероятно, вам странно видеть меня здесь, господин Габерланд, и, вероятно, вы еще более удивитесь, когда я вам скажу, что я пришел предложить вам мир и союз при условии, что вы согласитесь...
Деодатус прервал графа, горячо уверяя, что он вовсе не художник Георг Габерланд, что здесь кроется какое-то несчастное недоразумение, которое, по-видимому, ввергло его в целый ряд самых таинственных приключений. Граф пристально посмотрел ему в лицо пристальным не без лукавства взглядом и спросил:
– Но вы же хотели, господин Швенди, или господин Габерланд, или – как еще иначе будет вам угодно назваться – увезти Натали?
– Натали, о Натали! – вздохнул Деодатус из глубины души.
– Охо-хо, – произнес граф с горькой усмешкой, – и вы очень любите Натали?
– Больше, – ответил Деодатус, снова падая от слабости в постель, больше жизни. И она будет моей, должна быть моей; недаром в глубине души пламенеет надежда и желание.
– Какая неслыханная дерзость! – вскричал граф в ярости. – Впрочем, зачем же я? – сказал он, тотчас, сдерживаясь и с трудом превозмогая гнев. Затем, после минутного молчания, граф продолжал с деланным спокойствием: Благодарите ваше теперешнее состояние за то, что я щажу вас. В любых других обстоятельствах я бы нашел права, на основании которых вас можно было бы уничтожить. Но я хочу теперь только того, чтобы вы мне сейчас же сказали, каким образом вам удалось увидеть Натали здесь, в Гогенфлю?
Тон, каким граф произнес эти слова, вызвал в Деодатусе Швенди нежелание отвечать. С трудом поборов слабость, он привстал и сказал твердым голосом:
– Только одно право наглости, действительно осуществленное вами, могло позволить вам ворваться в мою комнату и надоедать мне вопросами, на которые я не хочу отвечать. Вы мне совершенно незнакомы; никогда у меня не было никаких дел с вами и Натали, о которой вы говорили, знайте же, что она только небесное видение, живущее в моем сердце. Ни в Гогенфлю и вообще ни в каком другом месте не видели мои телесные очи ее, которая... Впрочем, это святотатство – говорить с вами о тайнах, хранимых в глубине моей души.
Граф, казалось, колебался между удивлением и сомнением и едва слышно шептал:
– Вы никогда не видели Натали? А когда вы писали с нее портрет? Как же тогда этот Габерланд... этот Швенди?..
– Довольно, – вскричал Деодатус. – Довольно! Уходите прочь; у меня нет ничего общего с тем темным духом, который вовлекает меня в безумное недоразумение и толкает на смерть. Существуют законы, охраняющие от коварного убийства из-за угла – вы понимаете меня, граф?
И с этими словами Деодатус позвонил в колокольчик. Граф стиснул зубы и смерил Деодатуса страшным взглядом.
– Берегись, – сказал он. – Берегись, мальчик. У тебя несчастливое лицо. Смотри, оно может не понравиться кому-нибудь другому так же, как и мне.
Дверь отворилась, и в комнату вошел маленький господин с золотой табакеркой, которого благосклонный читатель уже знает как городского советника, сидевшего в гостинице "Золотой Козел" и очень умно и тонко рассуждавшего за обедом.
Граф бросился к двери с угрожающим Деодатусу жестом так стремительно, что маленький советник и его спутник посмотрели на него с удивлением.
За советником шел невысокий кривобокий человечек, несший под мышкой кипу бумаг, а за ним выступали двое городовых стражников, которые тотчас же стали у двери на часах.
Советник приветствовал Деодатуса с официальным видом; человечек с трудом притащил к постели стол, положил на него бумагу, достал из кармана письменный прибор, вскарабкался на придвинутый стул и уселся, приготовясь писать с пером в руке и уставясь в выжидательной позе на советника. Последний между тем поставил себе стул вплотную к постели Деодатуса.
Тот, крайне недовольный, ждал, что из этого в конце концов выйдет. Наконец советник начал следующую патетическую речь:
– Господин Габерланд, или господин Швенди, так как вам, милостивый государь, который лежит теперь передо мною в постели, почему-то нравится носить два различных имени, невзирая на то, что это роскошь, какой не может потерпеть самое снисходительное правительство. Но, я надеюсь, что вы теперь, когда высокомудрый городской совет уже сам все разузнал самым точным образом, не будете затягивать вашего ареста излишним запирательством. С этого момента вы арестованы, что вы можете понять по приставленному в вашей комнате караулу из верных и почтенных городских стражей...
Деодатус спросил с удивлением, в каком преступлении он мог обвиняться и какое право имеют задерживать его, путешествующего иностранца.
На это советник возразил, что Швенди нарушил недавно изданный всемилостивейшим государем и князем закон о дуэлях, так как, что вполне очевидно, он дрался в лесу на дуэли; это подтверждалось найденным в его кармане пистолетом. Теперь Швенди предлагалось немедля назвать своего противника и присутствовавших при дуэли секундантов, а также подробно рассказать, как все происходило.
Тут Деодатус заявил очень твердо и спокойно, что дело идет не о дуэли, а о злодейском покушении на его жизнь и что обстоятельства, неясные для него самого и которые должны быть еще менее понятны для высокомудрого совета, завлекли его помимо его сознательного желания в лес. Угрозы одного совершенно незнакомого ему лица побудили его на всякий случай вооружиться, и высокомудрый совет сделал бы гораздо лучше и выполнил бы возложенные на него обязанности охранять покой и порядки гораздо полнее, если бы вместо того, чтобы на основании беспочвенных догадок производить арест и расследование, занялся преследованием убийцы.
На этом Деодатус и продолжал стоять, несмотря на то, что советник расспрашивал его о том о сем; когда же советник захотел узнать больше подробностей о его жизни, Деодатус сослался на свой паспорт, который если не возбуждает никаких основательных подозрений в подложности, должен вполне удовлетворить высокомудрый совет.
Советник утирал пот, выступивший на лбу крупными каплями. Маленький секретарь уже неоднократно обмакивал громадные гусиные перья в чернильницу и снова их вытаскивал, бросая на советника взгляды, умолявшие дать материал для писания. Но тот, казалось, бесплодно искал слова. Тогда секретарь сам смело написал и прочел хриплым голосом:
– Произведено в Гогенфлю такого-то числа. По приказанию местного высокомудрого совета, нижеподписавшийся уполномоченный...
– Верно, – вскричал советник, – верно, любезный Дросселькопф, верно, мой божественный актуариус; нижеподписавшийся уполномоченный... нижеподписавшийся уполномоченный, которым являюсь я, постановил...
Но, по-видимому в небесном совете было решено, что нижеподписавшийся уполномоченный не исполнит своего долга и не подпишет постановления и что Деодатус будет освобожден от злополучного ареста.
Как раз в эту минуту вошел офицер княжеской гвардии в сопровождении хозяина гостиницы, которого он расспрашивал о том, как заметил Деодатус, действительно ли последний был тем самым молодым человеком, которого ранили в лесу. Когда хозяин подтвердил это, офицер приблизился к постели Деодатуса и объявил с изысканной любезностью, что ему приказано немедленно доставить господина Георга Габерланда к князю в Зонзитц. Он надеялся, что состояние здоровья раненого не помешает ему совершить этот путь, но, впрочем, будут приняты все меры к тому, чтобы поездка не могла причинить вреда, – во время нее при раненом неотлучно будет находиться лейб-хирург самого князя.
Советник, выведенный из затруднительного положения, от которого его бросило в пот, подошел с сияющим лицом к офицеру и спросил его с почтительным поклоном, не следовало ли бы, в видах большей безопасности, наложить на арестанта оковы. Но офицер посмотрел на него с изумлением и спросил, не рехнулся ли не в меру ревностный советник и кого он принимает за арестанта. Князь хотел сам поговорить с господином Габерландом, чтобы выяснить все обстоятельства происшествия, столь разгневавшего князя. Он никак не мог понять, каким образом в его стране и так близко от Гогенфлю могло произойти такое возмутительное событие, и намеревался привлечь к строгой ответственности власти, на которых лежала обязанность охранять спокойствие и безопасность граждан.
Можно представить, какой холод разлился по всему телу толстого советника; маленький же секретарь свалился от страха под стул и мог лишь жалобно стонать оттуда, уверяя, что он только несчастный актуариус и только потому никогда не высказывал сомнений в высокомудрости городского совета, которые таил в глубине своей души, что за это могло жестоко достаться.
Деодатус заявил, чтобы устранить всякие недоразумения, что он вовсе не художник Габерланд, на которого он только очень похож, в чем он достаточно и самым наглядным образом мог убедиться в последнее время, но что его звали Деодатусом Швенди и что он приехал из Швейцарии. Офицер подтвердил, что здесь речь шла вовсе не об имени, так как князь хотел говорить именно с молодым человеком, раненным в лесу. На это Деодатус ответил, что в таком случае он именно то лицо, о котором говорил князь и что, так как рана его незначительна, он чувствует себя в силах отправиться в Зонзитц. Лейб-хирург князя засвидетельствовал это, и Деодатуса тотчас усадили в удобную карету князя и повезли в Зонзитц.
Весь Гогенфлю был в волнении, когда Деодатус ехал по улицам города, и удивлению не было конца, так как еще не слыхано было, чтобы князь приглашал в Зонзитц чужестранца. В такой же мере, если не больше, удивлялись жители Гогенфлю при виде двух в течение долгих лет смертельно враждовавших кумовьев, хозяев "Золотого Козла" и "Серебряного Барана", которые стояли вместе посередине улицы и не только дружелюбно между собой разговаривали, но даже доверчиво шептали друг другу что-то на ухо.
Благосклонный читатель уже знает, каким образом "Золотой Козел" и "Серебряный Баран" помирились; теперь же оба нашли благотворное основание для своей возникающей дружбы в одинаково пожиравшем их обоих любопытстве узнать, кто же был незнакомец, с которым случилось столько необычайных происшествий.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Гроза быстро унеслась за горы, и только издали доносились затихавшие раскаты грома. Заходящее солнце отсвечивало багровым светом сквозь темные кусты, которые, отряхивая тысячи блестящих капель, с наслаждением купались в волнах влажного вечернего воздуха. На обсаженной ивами площадке парка, расположенного близ Зонзитца и знакомого уже благосклонному читателю, неподвижно стоял князь со сложенными на груди руками и смотрел в лазурь безоблачного неба, как бы желая вымолить у него обратно все погибшие надежды и всю свою протекшую в горестях и тоске жизнь. В это время из-за деревьев появился тот самый офицер гвардии, которого князь посылал в Гогенфлю. Князь подозвал его с недовольным видом и приказал немедленно привести молодого человека, о прибытии которого ему было доложено, причем, если он не может идти, его могут принести на носилках. Приказания эти были тотчас же исполнены.
При виде Деодатуса князь пришел в сильнейшее волнение и невольно из уст его вырвались слова:
– О Боже!.. Я это чувствовал... Да, это он!
Деодатус медленно поднялся и хотел подойти к князю с выражением почтения.
– Сидите, сидите! – закричал князь. – Вы еще слабы, утомлены. Ваши раны, быть может, гораздо опаснее, чем вы думаете. Мое любопытство ни в коем случае не должно причинять вам вред. Пусть принесут сюда два кресла!
Все это князь произнес в волнении, запинаясь; заметно было, что он с трудом сдерживал бурю, бушевавшую в его груди.
Когда принесли кресла и по приказанию князя Деодатус пересел в одно из них, а все посторонние удалились, князь продолжал ходить взад и вперед большими шагами. Затем он остановился перед Деодатусом и устремил на него взгляд, в котором отражалось пожирающее его сердце горе и глубочайшее отчаяние; затем все эти чувства точно вновь потонули в пламени быстро загоревшегося гнева. Казалось, что невидимая враждебная сила снова встала между князем и Деодатусом, и полный ужаса, даже отвращения, князь отскочил назад и опять зашагал еще скорее взад и вперед, лишь украдкой взглядывая на юношу, который все более и более дивился, не зная, когда же и чем кончится эта сцена, тревожившая его сердце.
Наконец князь стал как бы привыкать к виду Деодатуса и сел в кресло, полуобернувшись к нему; он казался совершенно расстроенным и проговорил задыхающимся, едва слышным голосом:
– Вы, милостивый государь, чужестранец. Вы посетили мою землю в качестве путешественника. Какое может быть дело, скажете вы, чужеземному князю, по земле которого я путешествую, до обстоятельств моей жизни. Но вы, может быть, не знаете, что существуют особые обстоятельства, в некотором роде тайные связи... Впрочем, довольно. Поверьте моему княжескому слову, что меня побуждает не простое детское любопытство и тем менее какой-нибудь тайный умысел, но я хочу, я должен все знать!
Последние слова князь произнес гневно, порывисто приподнимаясь с кресла. Но вскоре, как бы одумавшись и сдержавшись, он снова сел и сказал так же мягко, как и раньше:
– Доверьтесь мне вполне, молодой человек, не умолчите ни об одном обстоятельстве вашей жизни, расскажите мне подробно, откуда и как попали вы в Гогенфлю и какое отношение то, что встретило вас в Гогенфлю, имеет к более ранним событиям вашей жизни. Особенно же хотел бы я знать, как вы с прорицательницей...
Князь запнулся, но затем продолжал, словно успокаивая сам себя:
– Это самая пустая, обыкновенная вещь, но тут наваждение или исчадие ада, или... Однако, говорите же, молодой человек, говорите свободно, не утаивая и не упус...
Тут князь снова хотел порывисто вскочить с места, но тотчас раздумал и не докончил даже начатого слова.
По глубокому волнению, которое князь напрасно пытался подавить, Деодатус легко мог заключить, что речь шла о тайне, в которой был замешан сам князь и которая для него могла быть в том или ином отношении опасна. Со своей стороны, Деодатус не находил никаких оснований не удовлетворять желания князя и начал рассказ со своего отца, с отроческих и юношеских лет, с одинокого пребывания в Швейцарии. Далее он упомянул о том, как отец послал его в Гогенфлю и сказал при этом таинственные и значительные слова о том, что здесь Деодатус переживет решительный момент всей своей жизни и что здесь он сам совершит поступок, который решит всю его участь. Подробно рассказал Деодатус далее все, что с ним случилось в Гогенфлю с прорицательницей и с графом.
Несколько раз князь выражал живейшее удивление и даже вскочил, словно в испуге, когда Деодатус назвал имена Натали и графа Гектора фон Целиса.
Деодатус окончил свой рассказ, а князь все еще молчал, поникнув головой в глубоком раздумьи. Затем он вскочил, бросился к Деодатусу и вскричал:
– Ах, нечестивец! Он хотел пронзить это сердце пулей, хотел убить последнюю мою надежду, уничтожить тебя, тебя, моего...
Поток слез заглушил слова князя, и он в отчаянии и горе заключил Деодатуса в объятия и горячо прижал его к груди.
Но затем князь вдруг отодвинулся назад в ужасе и вскричал, потрясая кулаками:
– Прочь, прочь, змея, желающая вползти в мою грудь, прочь! Ты, дьявольское наваждение, не смеешь убивать мои надежды, не смеешь губить мою жизнь!
И тогда вдали раздался странный глухой голос:
– Надежда – смерть; жизнь – игралище темных сил. – И черный ворон, каркая, вылетел из кустарников. Князь без чувств упал на землю. Деодатус, слишком слабый, чтобы самому привести его в чувство, громко позвал на помощь. Лейб-медик застал князя пораженным нервным ударом и в опасном состоянии. Деодатус, не отдавая себе отчета, какое непостижимое болезненное чувство сожаления охватило его, стал на колени перед носилками, на которые положили князя, и поцеловал его слабо повисшую руку, обливая ее горячими слезами. Князь пришел в себя; его мертвенно неподвижные глаза снова обрели способность видеть. Он заметил Деодатуса, махнул на него рукой и сказал трясущимися губами едва слышно: "Прочь, прочь".
Деодатус, находился под сильным впечатлением от происшествия, потрясшего его до глубины души, и чувствовал, что близок к обмороку; его состояние также было найдено врачом настолько серьезным, что было бы неблагоразумно отвозить его назад в Гогенфлю.
Врач думал, что хотя князь и выразил желание, чтобы молодой человек удалился, но на первое время его можно было бы поместить в дальнем флигеле княжеской дачи, поскольку нечего было опасаться, что князь, которому еще долгое время нельзя будет выходить из комнаты, заметит пребывание Деодатуса у себя на даче. Деодатус, утомленный до того, что был уже не способен выражать ни своих желаний, ни протестов, позволил оставить себя в Зонзитце.
И раньше во дворце князя все было тихо и печально; теперь же по случаю болезни царствовала гробовая тишина, и Деодатус мог убедиться в том, что кроме него на даче есть люди, только когда слуга являлся к нему для оказания необходимых услуг да хирург навещал для осмотра его раны. Это монастырское одиночество оказалось очень благотворным для пережившего столько волнений Деодатуса, и он считал дачу князя почти за убежище, в котором он спасся от угрожавшей ему таинственной опасности.