355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнст Теодор Амадей Гофман » Необыкновенные страдания директора театра » Текст книги (страница 6)
Необыкновенные страдания директора театра
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:44

Текст книги "Необыкновенные страдания директора театра"


Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

Коричневый. Зачем вы читаете все? Разве знатоку театра не вполне достаточно пробежать пьесу глазами, чтобы определить, стоит ли ее читать?

Серый. Дорогой друг, разве мне не приходится держать ответ перед каждым автором, который, повсюду подстерегая меня, когда-нибудь все-таки хватает меня за горло и приставляет кинжал к моей груди? "La bourse ou vie![78]78
  Кошелек или жизнь! (фр.)


[Закрыть]
говорят мне тогда. – Назови мне причины, по которым моя пьеса плоха, укажи мне сцены, которые тебе не понравились, не то... я заколю тебя остро отточенными рецензиями на твою работу!.." Вообще чтение пьес – еще самая малая из моих бед, но переписка, злосчастная переписка с авторами!.. Эти неуемные грубы, они пишут, что хоть и удостаивают мой театр своего шедевра, но требуют такого-то и такого-то распределения ролей, такого-то и такого-то устройства сцены, а это обычно нечто невыполнимое, нечто гигантское. Если им скажешь, что пьесу поставить нельзя, они наказывают тебя глубоким презрением, и это приходится сносить. Но скромные, присылающие свои опыты в каллиграфических списках на веленевой бумаге, полагающие, по своему незнанию театра, что их пьесе обеспечен успех, – эти еще страшнее. Всякий отказ, в какой бы то ни было форме, делает их заклятыми врагами бедного директора. Они изливают свой яд во всех журналах, какие только согласны печатать подобное, они не успокаиваются, не унимаются до тех пор, покуда их крик не соберет вокруг них хоть небольшую кучку подпевал!

Коричневый. Не надо бы, значит, и вовсе обращать внимание на такие вещи. Но попутно замечу: это настоящая мания у наших молодых авторов считать, что директор театра, которому они приносят свои пьесы, постоянно пребывает в оппозиции их творчеству. Как будто каждый директор не рад заполучить в свой репертуар что-то новое, воистину превосходное! Как будто он, не решаясь иметь собственное суждение и во что бы то ни стало пополняя репертуар, не несет ответственности перед публикой за любой промах! Но корень этой мании, увы, в беспомощности, в поэтической неразборчивости большинства наших дорогих коллег, чурающихся произведения, которое весь мир признал великолепным и гениальным, и старающихся, если таковое им попадется, обратиться поскорей к обыденному, подобно тому как иной, отведав горчицы, спешит понюхать корочку домашнего хлеба, чтобы у него, не дай бог, не полились слезы из глаз. Эти молодые люди считают нас всех до единого бесчувственными чурбанами, не желающими признать их гениальности.

Серый. Ха!.. Мне уже не раз весьма ясно давали это понять!.. Ах, что за мученье!.. Бывают обстоятельства, когда ты вынужден обхаживать непрошеного драматурга, даже порой, против собственного убеждения, ставить его пьесу в своем театре. То, чего ждешь, происходит, пьесу освистывают, и тут-то еще не более ужасные, чем если бы пьеса не была принята, негодование и злость обрушиваются на директора... на актеров... на суфлеров... даже, может быть, на фонарщиков, ибо все, мол, сговорились провалить пьесу, хотя в действительности делалось все возможное, чтобы прикрыть слабые стороны автора... приподнять его. Но он, неблагодарный, в это не верит и не перестает терзать директора...

Коричневый. Какой сочинитель драм станет искать причину провала в самой своей пьесе, хотя причина эта всем очевидна. Если ни в чем нельзя придраться к игре, несчастный успокаивает себя недоброй мыслью об ужасных кознях против него в публике. А простодушная публика ни о каких кознях не думала, она требовала, что естественно, чтобы ее немножко повеселили, и разозлилась, не найдя ни малейшего повода для веселья. "Нет ничего чуднее чудных людей", говорит Санчо Панса, но, право, самые чудные встречаются среди сочинителей драм... Много лет назад, когда мой театр процветал, у меня был приятель, который вдруг возомнил себя замечательным сочинителем комедий, обмакнул перо и произвел на свет маленькое трехактное чудовище, слепорожденное, еле державшееся на трех своих тоненьких ножках. Это я должен был во что бы то ни стало поставить на сцене. Я сказал приятелю напрямик, что пьеса его никуда не годится и непременно потерпит, как называют это в Италии, фиаско. На это он сердито ответил мне, что я ни черта не смыслю в том, какова его комедия, хороша или плоха, а просто восстаю против всего гениального, из ряда вон выходящего. Он становился все холоднее и холоднее и в конце концов прекратил всякие отношения со мной. "Славные вы люди, но скверные музыканты", говорится у Брентано в "Понс де Леон", это вполне можно было сказать о моем приятеле. Он был милый, разумный человек, но при этом никудышный сочинитель, одно с другим прекрасно уживается. Разрыв с ним очень меня огорчал, я решил вылечить его от мании драматического сочинительства и уничтожить самый корень зла, нас рассорившего... Я поставил его пьесу, распределил роли и разукрасил сцену, как то лишь было в моих силах. Но произошло неизбежное, неотвратимое. Пьесу разругали на чем свет стоит. Теперь, подумал я, приятель поймет, что писать для театра – дело тяжкое, положит руку на грудь и скажет: "Видно, мой директор был все-таки прав!.." Как же я ошибся!.. Пока пьесу разучивали, он был снова приветлив, даже приветливее и приятнее, чем когда-либо прежде. На репетициях он блаженствовал, он превозносил до небес актеров, он приглашал отовсюду друзей и знакомых насладиться великолепным искусством... Наутро после злосчастного вечера, свергнувшего его с воображаемой высоты, я пошел к нему, ошибочно полагая, что услышу покаянные речи. Он встретил меня с величайшей досадой, с величайшим неудовольствием, он сказал мне начистоту, что я один виновен в его беде... "Вы были недовольны составом исполнителей?" – начал я. "Нет, нет!" – "Может быть, актеры, по-вашему, не выполнили своего долга?" – "Нет, нет... Они играли как нельзя лучше!" – "Не было слаженности, не хватало гармонии?" – "Нет, нет!" "Просчеты в костюмах?" – "Нет, нет, я же сам распоряжался!" – "Ну, так в чем же дело, скажите на милость?" – "Ха! При такой непростительной, преступной погрешности непоправимо провалится и самый высокий шедевр!" "Непростительная, преступная погрешность? Что же это, бога ради?" – "О, не уверяйте меня, что вы ничего об этом не знали. Вы уже много лет мой испытанный друг, поэтому я верю, что вы поступили со мной так не из коварства или злорадства, а лишь из упрямства, поскольку сочли мою пьесу плохой!" – "Клянусь честью, я совершенно не понимаю, что вы имеете в виду. Объяснитесь, пожалуйста!" – "Вспомните четвертую сцену второго акта!" – "Как же, сцену эту играли прекрасно, но публика вела себя неспокойно, потому что сцена, скажу напрямик, слишком длинна и при полной своей несущественности понапрасну задерживает действие как раз в тот момент, когда оно должно быстро продвигаться дальше". – "Совершенно верно, именно во время этой сцены публика, которая пребывала дотоле в восторге, хотя и не выражала его громкими аплодисментами, стала проявлять недовольство, объясняющееся, однако, может быть, лишь той чистой случайностью, что кто-то слишком резко опустил палку на пол (яркая пантомима напряженного ожидания), а другие болваны приняли за неодобрительный стук и подхватили его. Словом, возможно, что сцена эта публике не понравилась, – иначе и быть не могло, – я, однако, тут наверняка ни при чем, ибо именно эта сцена, о которой вы так отрицательно отзываетесь, – самая гениальная, самая удачная во всей комедии. Вы – только вы все мне испортили". – "Тысяча чертей – я? В этой сцене?" "Ха-ха-ха, дорогой, разве я сотни раз не твердил вам, что в этой сцене кресло старика-полковника должно стоять на правой стороне сцены?.. А оно стояло на левой... всякая гармония, всякая цельность пропала... характер спектакля размылся... пьеса должна была провалиться!.."

Серый. Великолепно, совершенно великолепно!.. Но поверьте, бывает и так, что я получаю пьесы, которые ставлю затем с полным правом, даже с истинным удовольствием, однако чрезвычайно редко мне удается хоть мало-мальски удовлетворить автора. Прежде всего почти каждый требует, чтобы его пьеса была разучена тотчас же и поставлена чуть ли не на следующей неделе. Хотя это совершенно невыполнимо и интересы самого же автора требуют, чтобы его творение было как следует приготовлено и без спешки разучено, он уже через месяц начинает дуться и находит непростительным не бросить все прочее и не работать только над его пьесой... Теперь сыплются неприятные письма с напоминаниями, вызывающие у тебя величайшее возмущение, тем более когда знаешь, что делаешь все возможное для скорейшей и блистательнейшей постановки пьесы... Наконец, спектакль состоится... пьеса нравится... ее повторяют!.. Но автор недоволен, он ждал фурора, был убежден, что его произведение заткнет за пояс все другое и будет красоваться в репертуаре дважды-трижды в неделю, и теперь причину того, что это не происходит, что это не может произойти, он ищет и находит в злой воле директора... Уважаемый коллега... из-за таких дел иногда можно просто с ума сойти!..

Коричневый. Ах, ах, по-моему, вы и тут видите все в очень уж трагическом свете, хотя должен согласиться с вами, что poetarum irritabile genus[79]79
  Раздражительное племя поэтов (лат.).


[Закрыть]
знает толк в такого рода гнусном мучительстве и может изрядно отравить жизнь бедному директору. Но если у директора есть действительно поэтическое чутье, действительно глубокое, а не поверхностное художественное образование и он потому – так оно тогда и бывает – не обнаруживает никаких досадных слабых сторон, он в силах потягаться с любым атакующим его драматургом, а что касается досады, то через нее он перешагнет, обладая той долей беспечности, которой надо пожелать каждому директору театра... Мы оба, почтеннейший, ведь причисляем себя, конечно, к самым тонким, какие когда-либо были на свете, директорам и можем, стало быть, всегда побранить своих коллег. Многие из них непроходимо глупы. Но поскольку небесный отец наш – покровитель глупцов, он дарует им часто умную мысль или даже приставляет к ним какого-нибудь зримого или незримого херувима, который хлопочет за них вовсю, благодаря чему они часто невольно попадают в самую точку. Гораздо хуже обстоит дело с теми из наших славных коллег, которые, как говорится, прошли курс обучения и, ни в чем по-настоящему не смысля, думают, что смыслят во всем. Это они «вражьим пикам подставляют грудь»[60]60
  ..."вражьим пикам подставляют грудь"... – Ср.: Шиллер, «Смерть Валленштейна» (III, 15).


[Закрыть]
– я хочу сказать, это они, со своими вечно колеблющимися суждениями об искусстве, со своими вечно повторяющимися просчетами, сами подставляют себя смертельным атакам, да и нам, людям дельным, понимающим и твердым в своих оценках, сажают на шею это irritabile genus. Но вы-то, почтеннейший, непоколебимы, вы-то хорошо снаряжены и вооружены.

Серый. Этим я, пожалуй, могу похвастаться. Но, возможно, мне не хватает той доли беспечности, которой вы справедливо желаете каждому директору театра. Словом, я даю волю досаде!.. Мы говорили о беспредельном тщеславии актеров. Право, по этой части большинство театральных авторов их превосходит. Не так давно я поставил произведение одного молодого талантливого автора[61]61
  ...произведение одного молодого талантливого автора... – Имеется в виду драма «Власть обстоятельств» Людвига Роберта; поставлена в Берлине в 1815 г. и напечатана в 1819 г.


[Закрыть]
, в отдельных местах превосходное, в целом неудачное, но все же способное сильно заинтересовать ту часть публики, которая склонна предаваться в театре раздумьям. Действительно, пьеса нашла свою публику и была с успехом повторена. Удовлетворился ли этим молодой человек?.. Нет, он был недоволен, огорчен... Он потребовал ни много ни мало, чтобы публика, замечая только его пьесу, забыла не только все остальные явления театральной жизни, но даже важные, просто неслыханные события бурного времени, тогда начавшиеся. Когда в городе гремело победное ликование, когда люди, собираясь на улицах, снова и снова обсуждали великую новость, он закусывал губы от огорчения, что речь шла не об его пьесе, а о выигранной битве, которая спасла город...

Коричневый. Я как раз думаю о том, откуда идет эта безудержная страсть писать для театра, и нахожу причину в особом волшебном наслаждении вживе и наяву – как подлинное событие – увидеть картину, родившуюся в душе. Полнокровная жизнь этой внутренней картины обольщает сознание творческой личности, а это обольщение оборачивается повышенным самолюбием, которое легко вырождается в смешное тщеславие. И тут мне вспоминается, что недавно я наслаждался восхитительным зрелищем некоей группы, которую следовало бы увековечить резцом гравера и повесить у каждого директора, чтобы она ободряла и веселила его в горькую минуту...

Серый. Что же это за группа?

Коричневый. Двое мужчин, обнимающихся и глядящих в сторону за спиной друг у друга с кисло-сладкой злорадной улыбкой, которая только у одного чуть отдает грустью!..

Серый. Что же это за мужчины?

Коричневый. Два недавно освистанных сочинителя! Леандр и Марцелл, каждый написал комедию и отдал ее для постановки дирекции театра. Они много говорят друг с другом о своем творчестве, оба, как полагается, курят друг другу фимиам, а про себя каждый думает: "Как это угораздило его... и т.д.". Но вот пьеса Леандра поставлена и освистана. Марцелл от души негодует на обрушившуюся на коллегу несправедливость... виной игра... тупая публика и т.д., но при этом каждому, с полной убежденностью, заявляет: "Пьеса никуда не годилась, и судьи, сидевшие внизу в темноте, судили по справедливости!" Леандр немного пришиблен и думает: "Неужели жалкая мазня Марцелла затмит мой шедевр?" Наступает роковой день... Комедия Марцелла поставлена и освистана. Леандр приходит, говорит Марцеллу: "О мой дорогой товарищ по несчастью!" – и заключает его в объятья. Леандр вздыхает: "Так обходится судьба с нами, непризнанными талантами!" И объединенные в страдании злосчастьем и болью, оба садятся и распивают, довольные друг другом, бутылку доброго вина. А как только Марцелл вышел, Леандр сказал: "О Марцелл, твоя комедия была довольно убога, и досталось ей поделом!.. Нет, такой чепухи я не писал, меня погубили козни молокососов-критиков". А как только вышел Леандр, Марцелл сказал: "О Леандр, как мог ты думать, что твои вялые шутки будут иметь какой-то успех?.. А моя пьеса... Моя великолепная пьеса... загублена гнусными кознями!.." Затем оба сходятся на том, что барабан взял чуть быстроватый темп, а дудки подстроились к трем "ля" смычковых, что признает присутствующий при разговоре музыкант. Мнения вежливо расходятся лишь в вопросе о том, в какой пьесе особенно отличились барабанщик и дудочник, и все присутствующие хором гудят: "Кто тут судья?"

Серый. Восхитительно, в самом деле!.. Но оба, конечно, какое-то время ужасно наседали на бедного директора, пока не уговорили его поставить их пьесы, которые, конечно, и в самом деле мало чего стоили, ибо, что бы ни говорили, у публики есть верное чутье. Какие горькие посыпались, наверно, рецензии!

Коричневый. Вы, кажется, испытываете великое отвращение к рецензиям?

Серый. В самом деле, каждая рецензия с нападками на мой театр, на моих актеров – для меня нож в сердце. Просто терпеть не могу, когда на меня ополчаются, игнорируют мой неустанный труд, ругают меня за то, что начато мною по зрелом размышлении. Слава богу, я наконец добился того, что критики моего театра – это мои друзья!

Коричневый. Что вы говорите? Если я верно вас понял, то теперь вы сами, через посредство друзей, рассуждаете о собственном театре?

Серый. Не могу отрицать, что стараюсь пресечь всякие кривотолки о моем учреждении тем, что сам, как человек, посвященный в глубокие театральные тайны, говорю с публикой через друзей.

Коричневый. Знаете ли вы, что именно этим вы уничтожаете тот принцип, который только и способен внести движение и жизнь в театральное дело?.. Позвольте мне и тут снова сослаться на свой давний опыт. Я был настроен совершенно так же, как вы, когда впервые сел за кормовое весло театра. Каждый упрек моему учреждению, даже самый справедливый, ранил меня пребольно. Я не успокоился, пока приятными речами и бесплатными билетами не соблазнил театрального критика городка сдаться мне полностью и целиком. Теперь пошли похвалы, похвалы и тому, что похвал не заслуживало, и каждой постановкой новой пьесы мудрая, глубоко сведущая, не жалеющая ни сил, ни труда ради высокого наслаждения искусства дирекция вновь доказывала свое неустанное стремление к высшему совершенству театра... Эти славословия не могли не сделать меня в глазах людей понимающих довольно смешным, ибо мне не хватало тогда – нет, не доброй воли, а сил и осмотрительности, чтобы поднять свой театр хотя бы над средним уровнем. Такие суждения о моем театре – а за этими грубыми похвалами следовали обычно еще потоки пустопорожних слов об игре моих бедных комедиантов – стали объектом ехиднейших насмешек, и другие газеты, читавшиеся в этом городке, поливали меня и мое учреждение остроумной бранью, причем никто не давал себе труда проникнуть в суть моего театра и указать мне мои промахи, хотя они были так очевидны. В своем ослеплении я дошел до того, что привлек на свою сторону местную цензуру, и выступать против моего учреждения в печати стало нельзя. Тут-то мне вынесли окончательный приговор!.. Порядочные, понимающие люди презрительно повернулись ко мне спиной. Почивая на лаврах, подстеленных под них с такой щедростью, словно это обыкновенная солома, мои актеры зазнались и распустились. Собственно, драматический интерес сошел на нет, пошлой пышностью костюмов и декораций я поневоле превратил свою сцену в паноптикум, чтобы приманить публику. Долго продолжаться так не могло. Я увидел свою ошибку и убрался прочь... Вскоре после этого меня пригласили на место директора одного более значительного театра. Месяца через два в местной газете появился отзыв о том, что к тому времени было сделано мною и моей труппой. Я подивился острой, проникновенной характеристике моих актеров, глубокому знанию, с каким автор описал каждого, каждого поставил на свое место. Беспощадно раскритикован был каждый, даже самый маленький промах, мне без обиняков было указано на все погрешности и сказано, что главный мой недостаток – неумелый выбор репертуара, неразборчивость и т.д... Я почувствовал боль, но, умудренный прежним опытом, преодолел это чувство всей силой духа. И, поостыв, должен был признать, что острый критик моего учреждения прав даже в самых незначительных мелочах. Каждую неделю теперь появлялась рецензия на мои спектакли. Заслугам воздавали должную хвалу; но зато в коротких, ясных, проникающих в душу словах, а не в патетических декларациях, с язвительной, хлесткой насмешливостью секли за все скверное, если шло оно не просто от недостатка таланта, а от наглой распущенности псевдохудожника. Критик писал столь умно, так попадал всегда в самую точку, показывал такое глубокое знание театральной механики и был при этом так разительно остроумен, что не мог не вызвать у публики живейший интерес, даже привлечь ее целиком на свою сторону. Иной номер выпускался двойным тиражом, как только на сцене происходило что-либо важное. И он бросал в публику искры, которые рассыпались во все стороны, весело полыхая. Но и подлинный интерес к самому моему театру возрастал с этими статьями как раз в той мере, в какой он, поскольку я и мои актеры постоянно были настороже, становился все совершенней и совершенней. Любой артист, даже самый разумный, рвет и мечет, когда его хоть чуть-чуть побранят, пусть и вполне справедливо. Но, поостыв, только чванный болван не почувствует правды, которая всегда побеждает. Поэтому лучшие мои актеры глубоко уважали беспощадного критика, а против наглых эгоистов этот достойный человек дал мне в руки замечательное оружие. Страх, что тебя поставят к нравственному позорному столбу, действовал сильнее всяких нотаций... просьб... увещаний... Ни мне, ни моим актерам, пускавшимся для этого на всяческие ухищрения, не удалось напасть на след неизвестного критика. Оставаясь темной тайной, он оттого-то и оставался для моего театра призрачным жупелом, державшим меня и моих актеров в постоянном страхе. Но так оно и должно быть. Кто берется писать театральные рецензии, тот должен не иметь ни малейшего касательства к самому театру или, на худой конец, настолько владеть собой, чтобы, несмотря на это, сохранять свободу суждений и обладать средствами скрыть свою персону.

Серый. Хотя бы уж для того, наверное, чтобы избежать нападок раскритикованных театральных героев. Я знал одного актера, ходившего с довольно толстой палкой, которую он называл рецензентской и которой раз в месяц вечером, мирно посидев за вином в кабачке с театральным критиком, колотил его при расставании, поскольку тот именно раз в месяц причинял ему огорчения.

Коричневый. Не приведи бог!.. Это же поистине кулачное право!.. Но рецензент заслуживал быть битым как раз потому, что позволял бить себя... Возвращаюсь, однако, к своему критику!.. Прошло много лет, я давно уже не директорствовал в том театре, когда по странной случайности обнаружил давнишнего моего критика. Как я удивился!.. Это был пожилой, серьезный человек, один из высших местных чиновников, которого я очень уважал, который часто приглашал меня к себе в дом и часто бывал у меня, человек, чьи остроумные разговоры доставляли мне тем большее удовольствие, что со мной он никогда не говорил о делах театральных. Я и думать не думал, что мой друг горячий поклонник, глубокий знаток драматического искусства, что он не пропустил ни одного моего спектакля. Лишь теперь я узнал от него самого, что он каждый вечер как можно незаметнее пробирался в театр и занимал место в задних рядах партера. Я пожурил его за брань, которой он часто меня осыпал, и тогда он со свойственной ему приятной душевностью взглянул мне в глаза, взял обе мои руки и чистосердечно сказал: "Разве я искренне не желал тебе добра, старина?.." Мы горячо прижали друг друга к груди... Но все это, достопочтенный коллега, произошло более двадцати пяти лет тому назад... Повторю то, что уже сказал, времена, когда рецензии писались достойно и основательно, миновали, нас захлестнула волна периодических изданий, где театру отведена постоянная рубрика. Теперь дело обстоит иначе, директору театра уже нечего бояться рецензий, но и нечего ждать от них. Большинство их либо плоско, по субъективным причинам хвалебно, либо по тем же причинам ругательно, отрицательно, написано без знания театра, без таланта. Очень уж, думаю, нетвердо стоит на ногах директор театра, если он боится вторых или, того хуже, сам косвенно устраивает первые. Нынче, по-моему, нет ничего более желательного для директора, чем честная, дельная оппозиция против него. С ее помощью, может быть, и удалось бы вывести публику из того сомнамбулического состояния, в котором она хочет смотреть только фантасмагории, пробудить в ней живой интерес к настоящему драматизму. Только ведь в нем найдет в конце концов свое истинное спасение любой театр, изнемогший от всех перепробованных разновидностей зрелищ. Лишь в живой борьбе родится что-то хорошее, а усыпляющая мелодия вечного, неподвижного однообразия парализует силы и наперед исключает какой-либо интерес. Каково должно быть на душе у директора театра, когда публика, уже не интересуясь истинным драматизмом, равнодушно принимает хорошее и дурное? Когда искуснейшая игра выдающегося таланта не вызывает энтузиазма, а принимается с таким же одобрением, как неумелая попытка бесталанного новичка?.. Да, в самом деле, только ярко выраженная оппозиция может покончить с этой летаргией, и директору надо бы самому как-то подзадорить эту оппозицию.

Серый. Что?.. Чтобы директор сам подзадорил оппозицию против себя самого?.. Чтобы он сам создал себе врага, с которым, может быть, предстоит опасная борьба?

Коричневый. Враг, которого ты сам себе создал, несомненно наименее опасен.

Серый. Нет, эта оппозиция – самый, пожалуй, парадоксальный из всех парадоксов, каковыми ваши слова, признаюсь, изобиловали. Ваш горький упрек, что, мол, директор, вероятно, нетвердо стоит на ногах, если боится критики своего учреждения, я снесу, заметив, однако, в ответ, что воспитывать публику для драматического искусства может сам театр и что поэтому хорошо, если и критика, идущая верным путем и направляющая на него публику, будет исходить от самого театра.

Коричневый. Вы смешиваете две совершенно разные вещи. Верно, конечно, что дирекция хорошо сделает, если снова угостит истинной драмой отвыкшую от нее публику. Но угощенье придется ей снова по вкусу только при условии, что приготовлено оно будет без всяких погрешностей. Дело поэтому не только за выбором пьес, но и за манерой их исполнения, а о ней директор компетентно судить не может, поскольку он замкнут в собственной деятельности. Чтобы признать действительно превосходное произведение, публике не нужно никакого особого указующего перста, а если потом расхвалят постановку, в которой публика по праву нашла какие-то недостатки, то это, конечно, пойдет не на пользу публике, а во вред. Что такое вообще публика, над которой директор хочет подняться и которую он хочет воспитать?.. Грубая, несмышленая масса?.. Вы сами признали, что в публике всегда царит верный такт, а это вполне доказывает путеводную смышленость сей таинственной массы. Таинственной я называю ее потому, что то, что мы именуем публикой, каким-то необъяснимым образом предстает и выражает себя как некое целое, в котором исчезает индивидуальность каждой составной части. Вопрос, из чего состоит публика, нельзя решить, ответив: из Ганса, Гюрге, Петера и их соседей... Вы понимаете теперь, что я не совсем всерьез посоветовал вам, досточтимый коллега, швырнуть публике вместо несчастного "Гусмана, льва" какую-нибудь другую блестящую пьесу.

Серый. Ах, и вообще, хотя мнения наши часто совпадают, я теряю к вам, дорогой мой, доверие и никак не могу свыкнуться с мыслью, что вы директор театра...

Коричневый. А я ведь действительно директор театра, и в эту минуту счастливейший на свете.

Серый. Ха!.. Понимаю! Рукопись, которую вы держите в руке и с явным удовольствием читали недавно?.. Вы, конечно, были счастливы, что получили для постановки превосходную пьесу?.. Может быть, от какого-нибудь молодого, талантливого писателя, который только-только расправляет крылья?.. Скажите... Нельзя ли мне приобрести ее для своей сцены?.. Я заплачу, само собой разумеется, приличный гонорарий... Я сейчас как раз без ума от одного молодого автора и его последнего произведения...

Коричневый. Я действительно читал набросок великолепной драмы, но не думаю, что она подойдет для вашего театра.

Серый. Почему же?

Коричневый. Слишком большой размах... много машинерии... много действующих лиц...

Серый. Что вы, сударь?.. Вы забываете, что перед вами директор большого театра. Что касается великолепия декораций, костюмов, количества машин, то далеко не всякий театр сумеет потягаться с моим. На своих актеров я иной раз могу пожаловаться, это верно, однако вряд ли в какой-нибудь странствующей труппе соберутся такие таланты, какие действительно есть в моем театре.

Коричневый. Каждый директор считает свою труппу лучшей на свете. Я лично думаю, что в наше время такие истинно романтические драмы, как эта вот, у меня в руках, ни одна труппа не сможет сыграть с такой законченностью, с таким совершенством, как моя. Напрасны были бы все старания ваших лучших талантов поставить эту чудесную пьесу хотя бы сносно.

Серый. Ну, мне действительно любопытно познакомиться с этим чудом сочинительского искусства, доставшимся вам!.. Это секрет?.. Нельзя ли что-нибудь узнать? Какой тут замешан молодой, брызжущий талантом писатель?

Коричневый. Речь идет не о молодом писателе, а о старом, незаслуженно забытом. Я намерен инсценировать для своего театра прекрасную сказку о трех апельсинах, которую оставил в виде конспекта великолепный Гоцци.

Серый. Что, вы хотите поставить сказку о трех апельсинах?.. Ха, вы подшучиваете надо мной?

Коричневый. Никоим образом. Я не знаю драмы, где было бы наряду с глубоким комизмом столько патетики. Как раз когда вы вошли, я думал о подходящем переложении проклятья великанши Креонты... Но я предполагаю, что вы хорошо помните эту чудесную сказку...

Серый. Признаться, нет, такие вещи не очень-то меня занимают.

Коричневый. Так вот!.. Тарталья, сын Сильвио[62]62
  Стр. 453. Тарталья, сын Сильвио... – Пересказывая сюжет сказки Гоцци «Любовь к трем апельсинам» (1761), Гофман сильно его изменяет и забавно пародирует ряд современных ему драматических произведений.


[Закрыть]
, заколдован феей Морганой, которая подала ему в шоколаде несколько мелко истолченных трагедий рока. Он страдает от глубокой тоски, все время говорит о роковых больших ножницах для бумаги, которыми его прапрапрадед, обрезая свидетельство о крещении, разрезал его пополам, и о черном дне святого Варфоломея, когда начинается охота на зайцев. Известно, что чары рассеются, как только несчастный принц весело рассмеется, но никакие попытки рассмешить его не удаются, и король да и весь двор погружаются в печаль и отчаянье. Панталоне, премьер-министр при дворе, узнал наконец, что поблизости живет некий забавный субъект, при одном виде которого не удержался бы от смеха и сам Катон[63]63
  Катон Старший (234-149 до н.э.) – древний римлянин, известный своей строгостью и требованиями соблюдения приличий.


[Закрыть]
. Дурачину – таково имя этого субъекта – доставляют ко двору, и его шутки действительно веселят меланхолика принца. Но рассмешить принца все-таки не удается, тот порошок оказывает слишком сильное действие. Приближается роковой день святого Варфоломея, тоска принца становится все беспросветней. Панталоне вспоминает, что он, будучи воспитателем принца в его раннем детстве, по-отечески воздал ему в этот день по ж... за то, что тот объелся фигами, и полагает, что терзающую принца идею черного рока нужно искать именно здесь. По предложению Панталоне издается указ, запрещающий всем отцам и воспитателям в соседстве с дворцом сечь в этот день своих малышей, чтобы знакомые крики пациентов не всколыхнули в принце идею страшного рока и не подтолкнули его к какому-нибудь опрометчивому решению. А чтобы совсем оторвать в этот день принца от его мрачных мыслей, устраивается большое народное празднество. На балконе появляются король, ипохондрик принц, сплошь закутанный в шубу, Панталоне, весь двор. Дурачина находится среди народа и выделывает всякие забавные штуки. Происходят потешные турниры, появляются диковиннейшие маски, народ толпится у двух фонтанов, один из которых изливает масло, а другой – вино, и там идет разнузданнейшая возня... Все напрасно, принц плачет, как дитя, жалуется на невыносимый воздух, на шум, от которого у него кружится голова, и просит, наконец, августейшего отца, чтобы ему согрели постель и разрешили прилечь. Король, весь двор обливаются слезами. В этот миг появляется фея Моргана, пресмешная на вид старушонка, с сосудом, чтобы набрать масла из фонтана. Дурачина на все лады дразнит ее и наконец так ловко валит наземь, что она, падая, высоко задирает ноги. При падении старухи принц вдруг разражается долгим громким смехом. Чары рассеяны. Моргана в ярости поднимается и обращается к принцу с ужасной речью:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю