Текст книги "Ночные истории"
Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Но, как уже было сказано, бедному Бертольду только в мечтах доводилось испытать подобное блаженство, сила, его была сломлена, а в душе царило еще большее смятение, чем тогда, когда он жил в Риме и намеревался испытать себя в качестве исторического живописца. Когда он отправлялся в зеленый лес, на него нападал там необъяснимый ужас; когда, выйдя на привольную равнину, смотрел на дальние горы, вдруг словно холодные когти вцеплялись ему в сердце, так что у него перехватывало дыхание и смертельный страх леденил кровь. Природа, которая прежде встречала его ласковой улыбкой, превратилась в грозное, опасное чудище, и вместо приветливых голосов, звучавших для него в шорохе вечернего ветерка, в журчании ручья, в шуме листьев, теперь он слышал весть о своей погибели. Однако в конце концов, постепенно утешась сладостными мечтами, Бертольд несколько успокоился и с тех пор избегал одиночества на лоне природы. А вскоре он подружился с компанией веселых немецких художников и часто стал принимать участие в их прогулках по живописным окрестностям Неаполя.
Один из его новых приятелей, назовем его Флорентин, не столько был занят глубоким изучением искусства, сколько наслаждался всеми радостями, которые давала жизнь. Об этом свидетельствовал и его альбом: пляски крестьянских девушек, процессии, сельские празднества, – все это с непринужденной естественностью запечатлевал он уверенными, быстрыми мазками. Оставаясь небрежными эскизами, эти сценки были полны жизни и движения. Между тем душа Флорентина отнюдь не была чужда и более высоких материй; напротив, мало кому из современных художников удавалось так глубоко проникнуться возвышенным духом старых мастеров. Однажды он сделал в своем альбоме беглую зарисовку фресок одной старинной монастырской церкви, которую вскоре должны были снести. Они изображали житие великомученицы Екатерины[24]. Эти легкие наброски отличались такой одухотворенностью, что ничего более прекрасного и чистого невозможно было себе представить; на Бертольда они произвели удивительное впечатление. Мрачная пустыня, которая его окружала, озарилась вдруг блеском молний; с тех пор он стал более снисходительно относится к несколько легкомысленному нраву Флорентина; а поскольку последний, живо чувствуя всю прелесть природы, больше всего любил в ней человека, то и Бертольд принял человеческое начало за основу, которой надо держаться, спасаясь от пустоты бесформенного хаоса. Как-то Бертольд стал срисовывать из альбома Флорентина чудный лик Екатерины; ему это более или менее удалось, но, как и тогда в Риме, попытки вдохнуть в свои фигуры жизнь оказались безуспешными. Он посетовал на это Флорентину, которого, не в пример себе, считал истинно гениальным художником, и пересказал ему то, что говорил об искусстве мальтиец.
– А ведь так оно и есть, братец мой, Бертольд! Мальтиец прав! И я ставлю настоящий пейзаж в один ряд с глубокими, серьезными полотнами, созданными старыми мастерами на сюжеты Священного писания. Я тоже считаю, что сперва следует утвердиться в изображении более понятной для нас органической природы; тогда научишься различать свет и в ночном ее царстве[25]. Я советую тебе, Бертольд, попытаться так изображать человеческие фигуры, чтобы в них внятно выражались твои мысли; может быть, тогда для тебя прояснится и все остальное.
Бертольд последовал дружескому совету, и спустя некоторое время тучи, омрачавшие его жизнь, понемногу начали рассеиваться.
«Я пытался изобразить в иероглифах то, что смутно прозревала моя душа, а сами эти иероглифы складывались из человеческих фигур, которые, сплетаясь в причудливом хороводе, кружили возле какого-то источника света, – им должен был стать некий дивный образ, какого еще не рождала фантазия художника. Но тщетно силился я ухватить черты этого видения, которое являлось мне во сне, излучая небесный свет. Всякая попытка запечатлеть его оканчивалась позорной неудачей, и я сгорал в пламени тоски».
Флорентин заметил странное, граничащее с болезнью возбуждение своего друга и утешал его как умел. Это кризис перед творческим озарением, часто повторял он Бертольду, но угрюмый и мрачный, Бертольд жил точно в бреду, а все его старания оставались бессильными, беспомощными потугами.
Неподалеку от Неаполя находилась вилла одного герцога; оттуда открывался прекрасный вид на Везувий и на море, поэтому ее ворота были всегда гостеприимно открыты для приезжих художников, в особенности для пейзажистов. Бертольд нередко работал там в парке, а еще чаще, уединившись в гроте, предавался своим фантастическим мечтам. Однажды он спрятался в гроте, снедаемый жгучей тоской, которая вконец измучила ему сердце, и, рыдая, молил небо о том, чтобы какая-нибудь звезда осветила его мрачную стезю, как вдруг в кустах послышался шорох, и перед ним, словно небесное видение, возникла некая прекрасная дева.
«Яркий солнечный свет заливал ее ангельский лик, она обратила ко мне свой дивный взор. Сама святая Екатерина! Нет, то был мой идеал! Моя молитва была услышана! В трепетном восторге я пал перед нею на колени, и в то лее мгновение видение с пленительной улыбкой словно растаяло в воздухе!»
В грот вошел Флорентин; Бертольд со слезами восторга кинулся к нему на грудь:
– Друг мой! Друг мой! Какое счастье! Какое блаженство! Я нашел ее, нашел!
Он бросился к себе в мастерскую, натянул холст и начал писать. Могучий порыв божественного вдохновения водил его кистью, воссоздавая представшее перед ним видение неземной красоты.
С этой минуты в нем совершился полный переворот. Тоска, иссушавшая сердце, покинула его; он воспрянул духом, сделался бодр и весел. Прежде всего Бертольд увлеченно и истово занялся изучением старых мастеров. Выполнив несколько превосходных копий, он принялся за самостоятельное творчество и удивил всех знатоков. О пейзажах он и не помышлял: сам Хаккерт признал, что юноша наконец-то обрел свое истинное призвание. Бертольду поручили писать алтарные образа для нескольких церквей. Чаще всего он выбирал радостные сюжеты христианских легенд, и на всех картинах сиял дивный образ его идеальной мечты. Многие находили, что лицо и стан поразительно напоминают принцессу Анджелу Т. и многозначительно посмеивались, намекая, что огненные очи прекрасной донны ранили молодого художника в самое сердце. Бертольд страшно гневался на вздорных болтунов, которым непременно надобно было низвести небесное до земной обыденщины.
– Ужели вы думаете, – вопрошал он, – будто такое создание может существовать на бренной земле? Я был удостоен божественного видения, в котором открылся мне высший идеал; этот миг посвятил меня в таинства искусства.
Отныне Бертольд жил полноценной, счастливой жизнью, которая продолжалась вплоть до победоносного итальянского похода Бонапарта, когда французская армия подступила к границам Неаполитанского королевства и здесь разразилась революция, нанесшая сокрушительный удар по мирному благополучию его обитателей. Король с королевой покинули Неаполь, был созван парламент. Наместник заключил позорное перемирие с французским генералом, и вскоре прибыли французские комиссары, чтобы получить дань. Спасаясь от народной ярости, наместник бежал. В народе же решили, что и наместник, и парламент – словом, все, кто должен был защищать город от вражеского нашествия, бросили жителей на произвол судьбы. Рухнули все устои, на которых держалось общество; в порыве анархического буйства лаззароне[26] попрали порядок и законность, и с кличем «Viva la santa fede!»[27] неиствующие орды ринулись на улицы, грабя и поджигая дома знати, предавшей народ, как считала толпа. Напрасно Молитерно и Рокко Романо, любимцы и предводители народа, пытались обуздать это сумасшествие. Уже были убиты герцоги делла Торре и Клементий Филомарино, но толпа все еще не утолила жажду крови…
Полуодетого Бертольда, выскочившего из горящего дома, в ту же секунду увлекла за собой толпа, которая, с горящими факелами и сверкающими ножами в руках, устремилась ко дворцу герцога Т.
«Viva la santa fede!»[28] – вопили безумные, и спустя несколько минут герцог, его слуги и все, кто осмелился оказать сопротивление, были убиты, а самый дворец ярко вспыхнул, со всех сторон охваченный пламенем.
Толпа несла Бертольда в глубь дворца. Пробегая анфиладу покоев с распахнутыми настежь дверьми, он тщетно искал выхода, иначе ему снова грозила опасность погибнуть от пожара.
Вдруг впереди послышался испуганный крик. Бертольд бросается в залу – и видит женщину, которая бьется в руках оборванца, но тот крепко держит свою добычу и уже изготовился пронзить ее грудь ножом. Это – принцесса! Идеал Бертольда! Не помня себя от ужаса, Бертольд кинулся к ним, схватил оборванца за горло, повалил его, ножом перерезал ему глотку, подхватил принцессу на руки, помчался через пылающие залы, выскочил на лестницу, сбежал по ступенькам и – вон из дома, на улицу, наперерез бурлящей толпе! Все это свершилось в мгновение ока!
Никто не посмел остановить Бертольда; почерневшего от копоти, в растерзанном платье, с окровавленным ножом в руке, его принимали за убийцу и грабителя, который уносит с собой законную добычу. В одном из заброшенных закоулков города, среди ветхих стен Бертольд наконец остановился и рухнул наземь, потеряв сознание. Когда он очнулся, то первое, что он увидел, было лицо принцессы: склонясь над ним, она студеной водой смачивала ему лоб.
– Слава Богу! – молвила она удивительно нежным и мелодичным голосом. – Ты очнулся, мой спаситель!
Бертольд приподнялся и потрясенно воззрился на принцессу. Да, то была она – прекрасное небесное видение, которое зажгло Божественную искру в его душе!
– Возможно ли? Не сплю ли я? Неужели я еще жив? – воскликнул он/.
– Ты жив, – отвечала ему принцесса, – и отныне живешь для меня. То, о чем ты не смел и мечтать, сбылось. Я знаю, кто ты! Ты – немецкий художник Бертольд; ты полюбил меня и прославил в своих лучших картинах. Мог ли ты думать, что я стану твоею? И вот я твоя на веки вечные! Давай убежим вместе!
Странное чувство пронзило вдруг молодого художника при этих словах принцессы, словно внезапная боль ворвалась в его сладкие сны. Но когда его обняли белоснежные руки пленительной красавицы и Бертольд прижал ее к своей груди, он вдруг весь затрепетал от неведомого сладостного чувства и, ощутив себя наверху блаженства, в безумном восторге воскликнул:
– О, нет! Не обманчивую мечту держу я в своих объятиях, а свою жену. Я нашел ее и никогда больше не выпущу!
Бежать из города было невозможно: у ворот стояли французские войска, и народ три дня держал оборону, не давая врагу вступить в город, несмотря на то, что ни должного вооружения, ни какого бы то ни было руководства у них не было. Бертольд с Анджелой перебрались из своего убежища в другое, потом в третье и наконец выбрались на волю.
Охваченная пылкой любовью к своему спасителю, принцесса Анджела не захотела оставаться в Италии, ради Бертольда она была согласна, чтобы на родине ее считали умершей. У нее было с собой алмазное ожерелье и драгоценные перстни, и в Риме, куда после долгих странствий попали оба беглеца, они на эти драгоценности смогли купить себе все необходимое, а затем благополучно добрались до южной Германии, в город М. Бертольд решил там поселиться и зарабатывать на жизнь своим искусством.
О таком счастье Бертольд не мог и мечтать. Подумать только! Сама Анджела, это удивительное небесное создание, красавица, мечта художника, неожиданно стала его женой, вопреки всем преградам, которые жизненные обстоятельства воздвигли между ним и его возлюбленной! Бертольд не мог поверить своему счастью и наслаждался им до тех пор, пока внутренний голос не стал все настойчивее напоминать ему о том, что пора бы уже вспомнить о своем искусстве. Бертольд предполагал, что большое полотно, которое он должен был написать для церкви Девы Марии, принесет ему известность. Замысел картины был прост: Бертольд хотел изобразить Марию и Елизавету на лужайке в чудесном саду с играющими в траве младенцами Христом и Иоанном; однако, как ни тщился он увидеть духовным зрением будущую картину, ее образы расплывались, как и раньше, во время пережитого им злосчастного кризиса, и вместо царицы небесной перед его мысленным взором представала – увы! – земная женщина, его жена Анджела, причем в каком-то чудовищно искаженном облике. Наперекор тем таинственным страшным силам, которые хотели подчинить его своей власти, он все-таки приготовил краски и начал писать, однако результат был ничтожным: как когда-то, он чувствовал себя совершенно беспомощным. Все у него выходило безжизненным, застывшим, даже Анджела – Анджела! Его идеал! Она сама ему позировала, но сколько он ни пытался написать ее портрет, ничего не получалось: с полотна на него стеклянными глазами таращилась восковая кукла.
В душе Бертольда поселилось прежнее уныние, переросшее затем в безнадежную тоску и в конце концов уничтожившее всю его жизнерадостность. Бертольду расхотелось работать, да он уже и не мог творить, и постепенно он впал в нищету, которая тем более угнетала его, что Анджела ни разу не проронила ни единой жалобы.
«Непрестанная боль, которую питали несбывшиеся надежды и нескончаемое непосильное напряжение, всякий раз оказывающееся тщетным, разрушали мою душу; вскоре я пришел в состояние, близкое к помешательству. У нас родился сын, и это довершило мое уничижение; долго копившаяся обида вырвалась наружу яростным озлоблением. Она, она одна повинна в моем несчастье! О, нет, она не воплощение моего идеала! Обманным путем приняла она обличье того небесного создания, чтобы погубить меня! В отчаянии я проклял ее и невинного младенца, желая обоим смерти, чтобы избавиться от невыносимой муки, которая терзала мою душу. И вот во мне зародилась безумная мысль! Напрасно читал я на покрывшемся смертельной бледностью лице Анджелы, в ее слезах отражение моего жуткого дьявольского замысла. «Ты сломала мне жизнь, окаянная баба!» – заорал я на нее однажды и отпихнул от себя ногой, когда она упала передо мною наземь, обнимая мои колени».
Жестокое обращение Бертольда с женой и ребенком привлекло к себе внимание соседей, и они сообщили об этом в полицию. Его хотели арестовать, но, когда полиция пришла в дом, оказалось, что и он, и жена с ребенком бесследно исчезли.
Вскоре Бертольд объявился в Верхней Силезии; к тому времени он уже был без жены и ребенка и бодро принялся писать свою картину, которая никак не получалась у него в М. Однако он успел закончить только Марию и младенцев, как вдруг с ним приключилась ужасная болезнь, которая чуть было не свела его в могилу. Впрочем, он и сам желал тогда смерти. Люди, которые за ним ухаживали, понемногу распродали все его имущество, в том числе и неоконченную картину, и, едва придя в себя после болезни, он покинул эти места жалким и хворым нищим.
Впоследствии он кое-как добывал себе пропитание, пробавляясь настенной росписью, когда ему перепадал какой-нибудь заказ.
– История Бертольда таит в себе нечто ужасное и зловещее, – сказал я профессору, – Неужели он убил свою ни в чем не повинную жену и родного сына?
– Он глупец и сумасшедший, – ответил на это профессор. – Но я не верю, чтобы у него хватило духу на такой поступок. Сам он ничего определенного об этом не говорит; возможно, он только воображает, будто повинен в смерти жены и сына. Кстати, сейчас Бертольд опять малюет мрамор; нынче ночью он будет заканчивать алтарь, в это время он бывает в хорошем настроении, и, может быть, вам удастся выведать у него побольше об этом деликатном вопросе.
Должен сознаться, что после чтения записок, из которых я узнал историю Бертольда, у меня мороз по коже прошел при одной мысли среди ночи остаться наедине с этим человеком в пустой церкви. И я решил повидаться с ним при ясном свете.
Я застал Бертольда, когда он, погруженный в угрюмую задумчивость, стоял на помосте и кропил краской стену, чтобы получить мраморные прожилки. Взобравшись к нему, я стал молча подавать ему горшочки с красками. Он обернулся и с удивлением посмотрел на меня.
– Я – ваш подручный, – промолвил я тихо. Он улыбнулся.
Спустя несколько минут я как можно непринужденнее заговорил о его жизни как будто бы возвращаясь к этой теме, и он, по-видимому, решил, что сам прошлой ночью обо всем мне рассказал. Постепенно я подводил разговор к роковой катастрофе, а потом вдруг прямо брякнул:
– Так, стало быть, вы в припадке умопомрачения убили свою жену и ребенка?
Тут он выронил горшочек с краской и кисть и, вперив в меня засверкавший взор, вскричал, потрясая воздетыми руками:
– Эти руки не запятнаны кровью моей жены и сына! Еще одно такое слово – и мы вместе бросимся вниз и размозжим свои головы о каменный пол!
Момент был весьма щекотливый, и я решил отвлечь внимание художника.
– Ах, взгляните-ка, милый Бертольд, – произнес я как можно хладнокровнее, – какие безобразные потеки получаются от этой темно-желтой краски.
Он глянул и начал замазывать пятно, а я тем временем потихоньку спустился с лесов, вышел из церкви и отправился к профессору, представляя, как он будет потешаться оттого, что мне поделом досталось за мое любопытство.
Коляску мою уже починили, и я покинул Г., взяв с господина Вальтера обещание, что он сразу же напишет мне обо всем, что бы ни приключилось с Бертольдом.
Прошло, кажется, около полугода, как я и в самом деле получил от профессора письмо, в котором он пространно изливался по поводу удовольствия, полученного от нашего знакомства. О Бертольде же он написал следующее:
«Вскоре после Вашего отъезда с нашим чудаком-художником стали происходить удивительные вещи. Он вдруг повеселел, дописал свою картину, и все дивятся на нее пуще прежнего. А потом внезапно исчез, ничего с собой не взяв. Спустя несколько дней на берегу реки обнаружили его шляпу и дорожный посох, и по этой причине мы все полагаем, что он, верно, лишил себя жизни».
Перевод Н. Петренко
Sanctus[29]
Доктор с глубокомысленным видом покачал головой.
– Как? – воскликнул капельмейстер, порывисто вскакивая со стула, – значит, катар Беттины – это действительно серьезно?
Доктор раза три или четыре тихонько стукнул об пол своей испанской тростью, вынул табакерку и положил ее обратно, не понюхав табаку, а потом поднял глаза, будто считая розетки на потолке, и начал кашлять, не говоря ни слова. Это вывело капельмейстера из себя: он отлично знал, что все эти манипуляции в переводе на обычный язык означают следующее: «Весьма тяжелый случай, я ничего не могу посоветовать и ничем не могу помочь, визиты мои напоминают визиты доктора из Жильбласа де Сантильяна»[30].
– Скажите же что-нибудь! – сердито вскричал капельмейстер, – скажите, в чем дело, и не придавайте такого значения простой хрипоте, которая сделалась у Беттины потому, что она имела неосторожность не надеть шали, выходя из церкви. Ведь малютка не поплатится за это жизнью?
– О, нет, – сказал доктор, снова вынимая табакерку и на этот раз нюхая табак, – но очень вероятно, что она больше никогда в жизни не споет ни одной ноты.
Тут капельмейстер так ударил себя по голове обоими кулаками, что пудра с его волос полетела во все стороны, и забегал по комнате, крича как помешанный:
– Она не будет петь?! Не будет петь?! Беттина не будет петь?! Умрут все дивные канцонетты, восхитительные болеро и сегидильи, которые лились из ее уст, как звучащее дыхание цветов? Мы не услышим в ее исполнении ни благочестивого Агнуса[31], ни утешительного Бенедиктуса[32]? О, о! Ни одного Мизерере[33], счищавшего с меня земную грязь жалких мыслей, воскрешавшего порой целый мир непорочных церковных тем?
Ты лжешь, доктор, лжешь! Тебя посетил сатана, чтобы меня погубить. Тебя подкупил соборный органист, преследующий меня своей злобной завистью с тех пор, как я сочинил восьмиголосый qui tollis[34], которым восхищается весь мир. Ты хочешь ввергнуть меня в позорное отчаяние, чтобы я бросил в огонь свою новую мессу, но это тебе не удастся. Здесь, здесь, с собой ношу я сольные партии Беттины, – он похлопал себя по правому карману сюртука, – и малютка должна лучше, чем когда-либо, спеть их своим высоким, звонким голосом.
Капельмейстер схватился за шляпу и хотел удалиться, но доктор удержал его, промолвив очень тихо:
– Я уважаю ваше благородное негодование, драгоценный друг мой, но я ничего не преувеличиваю и вовсе не знаю соборного органиста. Дело в том, что после того, как Беттина исполнила во время службы в католической церкви сольные партии в Gloria[35] и Credo[36], на нее напала странная хрипота, или, вернее, безголосие, которое не поддается моему искусству, и я боюсь, что она никогда не будет больше петь.
– Ну, хорошо, – согласился капельмейстер, изображая покорное отчаянье, – дайте ей тогда опиуму, столько опиуму, чтобы она умерла тихой смертью, потому что, если Беттина не будет петь, она не должна больше жить: ведь она только тогда и живет, когда поет, вся ее жизнь в пении. Божественный доктор, сделай милость, отрави ее как можно скорее! У меня есть связи в криминальной коллегии: я учился в Галле вместе с ее президентом, он был великий трубач, мы разыгрывали с ним по ночам пьески под аккомпанемент котов и собачек! Тебе не навредит это честное убийство. Отрави же ее, отрави!
– Вы, кажется, уже в летах, – прервал доктор кипучего капельмейстера, – и довольно давно уже пудрите себе волосы, но, несмотря на это, когда дело касается музыки, вы становитесь трусом. Не надо так кричать и говорить о преступном убийстве, надо сесть спокойно вот здесь, в это удобное кресло, и выслушать меня не перебивая.
– Что я должен слушать? – воскликнул капельмейстер плачущим голосом, но тем не менее сделал то, что ему велели.
– В состоянии Беттины есть нечто совершенно особенное и странное, – начал доктор. – Она говорит в полный голос, – здесь не может быть и речи ни о какой банальной болезни горла; она может даже воспроизвести музыкальный звук, но как только она хочет возвысить голос в пении, ее силы подкашивает нечто абсолютно непонятное, не проявляющееся никакими обычными симптомами болезни, как, например, покалывание, пощипыванье, щекотанье, и каждая нота звучит не сдавленно и нечисто, как бывает при катаре, а как-то бесцветно и слабо. Сама Беттина очень верно сравнивает свое состояние со сном, когда у человека возникает ощущение способности летать и он пытается подняться в воздух – но тщетно. Этот коварный недуг издевается над моим искусством, и все мои средства не действуют. Вы правы, капельмейстер, вся жизнь Беттины определяется пением; эту маленькую райскую птичку только и можно представить себе поющей, потому она так глубоко взволнована мыслью, что может пропасть ее дар, а значит, и она сама. Я почти убежден, что это все возрастающее душевное беспокойство усиливает ее болезнь и сводит на нет все мои старания. Она сама говорит, что от природы очень впечатлительна, и теперь, после того как я столько времени хватался то за одно, то за другое средство, как тонущий человек хватается за любую щепку, я думаю, что болезнь Беттины более психического, чем физического свойства.
– Верно, доктор! – воскликнул здесь странствующий энтузиаст, который все это время молча сидел в углу со скрещенными руками. – Верно! Вы наконец попали в точку, прекрасный врач мой! Болезнь Беттины есть физическое следствие психического влияния, и это еще опаснее и хуже! Я один могу вам все объяснить!
– Что такое?! – простонал капельмейстер, а доктор придвинул свой стул поближе к странствующему энтузиасту и посмотрел на него с каким-то странным смеющимся выражением. Странствующий энтузиаст поднял глаза вверх и продолжал, не глядя ни на доктора, ни на капельмейстера:
– Капельмейстер! Однажды я видел маленькую пеструю бабочку, которая попала между струн ваших двойных клавикордов. Она весело порхала и задевала блестящими крылышками то за верхние, то за нижние струны, и они издавали тихие-тихие, доступные только для самого изощренного уха аккорды и звуки, – казалось, что бабочка порхает или слабо колышется на волнах. Но иногда какая-нибудь сильнее задетая струна, точно сердясь на это веселое порханье в фортепьяно, звучала громче и колебалась больше, с крыльев бабочки осыпался наряд из цветочной пыльцы, а раненая бабочка, не замечая этого, носилась в веселом звоне и пенье, струны били ее все сильнее и сильнее, и наконец она, бездыханная, упала на деку в отверстие резонанса.
– Что хотим мы этим сказать? – спросил капельмейстер.
– Fiat applicato[37], милейший! – изрек доктор.
– Здесь нет ничего особенного, – пожал плечами энтузиаст, – я действительно слышал, как вышеупомянутая бабочка играла на клавикордах капельмейстера, но я хотел вообще выразить идею, которая пришла мне тогда в голову и касается всего того, что я буду говорить о болезни Беттины. Впрочем, вы можете счесть все это за аллегорию и изобразить в альбоме какой-нибудь странствующей виртуозки. Мне казалось тогда, что природа воздвигла вокруг нас тысячеструнные клавикорды и мы завертелись в их струнах, принимая ее аккорды и звуки за свои собственные, вызванные свободной волей, и что часто мы бываем смертельно ранены и не подозреваем, что эти раны нанес нам негармонично затронутый звук.
– Очень жаль, – заметил капельмейстер.
– О, – со смехом воскликнул доктор, – имейте терпение, он сейчас сядет на своего конька и поскачет ускоренным галопом в страну предчувствий, снов, психических влияний, симпатий, идиосинкразии и далее – до самой станции магнетизма, где он остановится, чтобы позавтракать.
– Тише, тише, мой мудрый доктор, – остановил его странствующий энтузиаст, – вы можете хорохориться сколько хотите, но не пренебрегайте вещами, которые должны бы были смиренно признать и уважать. Не сами ли вы только что сказали, что болезнь Беттины происходит от психического возбуждения или есть просто психическое страдание?
– Но какое отношение, – прервал энтузиаста доктор, – имеет Беттина к несчастной бабочке?
– Когда желают, – отвечал энтузиаст, – все разложить на самые маленькие клеточки и высмотреть, и рассмотреть каждую крупинку, то это влечет за собой такую скуку! Оставьте бабочку лежать в клавикордах капельмейстера! Ну, скажите мне сами, капельмейстер, не сущее ли это несчастье, что благодатная музыка сделалась интегральной частью нашего разговора? Самые дивные таланты засасываются обыденной, жалкой жизнью! Вместо того чтобы, как прежде, звуки лились на нас из какой-то священной дали, как из чудесного небесного царства, теперь все у нас можно пощупать руками и все отлично знают, сколько чашек чая должна выпить певица или сколько стаканов вина должен проглотить бас, чтобы достичь требуемого градуса. Я отлично знаю, что есть общества, где царствует настоящий дух музыки и ею занимаются с истинным благоговением, но эти несчастные разукрашенные, расфранченные… нет, я не буду впадать в гнев! Когда я приехал сюда в прошлом году, бедная Беттина была в большой моде, она была, как говорится, recherchee, почти ни одно чаепитие не обходилось без испанского романса, итальянской канцонетты или даже французской песенки Souvent l'amour и так далее, и все это должна была петь Беттина. Я положительно боялся, что доброе дитя вместе со своим дивным талантом погибнет в этом море чая; слава Богу, этого не случилось, но произошла катастрофа.
– Какая катастрофа? – воскликнули разом доктор и капельмейстер.
– Видите ли, господа, бедную Беттину, как говорится, сглазили или заколдовали, и, как ни прискорбно мне в этом сознаться, я должен сказать, что я и есть тот колдун, который совершил это злое дело и не может теперь сразу сиять чары с заколдованного им существа.
– Все это вздор, пустяки, а мы сидим себе и спокойно позволяем этому насмешливому злодею мистифицировать себя! – возмутился доктор, вскакивая с места.
– Но, черт возьми, подайте мне катастрофу, катастрофу! – кричал капельмейстер.
– Успокойтесь, господа, – сказал энтузиаст, сейчас мы дойдем до факта, за который я могу поручиться; можете считать мое колдовство шуткой, но иногда мне бывает очень тяжело от того, что, сам того не зная и не желая, я употребил неизвестную психическую силу, избравши предметом воздействия бедную Беттину. Вероятно, это нечто вроде проводника в электричестве, который безо всякой самостоятельности и свободной воли производит удар.
– Гоп! Гоп! – воскликнул доктор, – посмотрите-ка, какие курбеты выделывает его конек!
– Но в чем же дело, в чем суть? – горячился капельмейстер.
– Вы уже упоминали, капельмейстер, – вел далее энтузиаст, – что в последний раз, непосредственно перед тем, как потерять голос, Беттина пела в католической церкви. Вспомните, это было в первый день Пасхи прошлого года. Вы надели ваше торжественное одеяние и дирижировали великолепной Гайдновской мессой в D-moll. Сопрано было представлено целой толпой прелестно одетых молодых девушек, среди них была и Беттина, которая удивительно сильным и звучным голосом исполняла небольшие solo. Вы знаете, что я стоял в тенорах. Начался Sanctus, я почувствовал трепет глубочайшего благоговения, но за моей спиной вдруг что-то зашуршало. Оглянувшись, я к своему удивлению увидел Беттину, которая пробиралась между рядами играющих и поющих, желая выйти из хора.
– Вы уходите? – спросил я ее.
Она отвечала очень приветливо:
– Это крайний срок, когда я могу попасть в **** церковь, чтобы участвовать там, как я обещала, в одной кантате; кроме того, мне нужно еще попробовать два дуэта, которые я буду петь сегодня на музыкальном чае у Б., потом будет ужин у Д. Ведь вы придете? Будут петь два хора из Генделевского «Мессии» и первый финал из «Свадьбы Фигаро».
В это время раздались мощные аккорды Санктуса, и ладан вознесся голубыми облаками к высоким сводам церкви.
– Разве вы не знаете, – сказал я, – что грешно и небезнаказанно уходить из церкви во время Санктуса? Вы больше не будете петь в церкви!
Я хотел пошутить, но почему-то вышло, что слова мои прозвучали слишком торжественно. Беттина побледнела и молча вышла из церкви. С этих пор она потеряла голос.
Тем временем доктор снова сел и оперся подбородком о палку; он ничего не сказал, но капельмейстер воскликнул:
– Это в самом деле странно, очень странно!
– Тогда, – продолжал энтузиаст, – у меня в мыслях не было ничего определенного, да и после я не видел ни малейшей связи между безголосием Беттины и случаем в церкви. Только теперь, когда я явился сюда и слышу от вас, доктор, что Беттина все еще страдает своей несносной болезнью, мне показалось, что я тогда уже подумал об истории, которую много лет назад прочел в одной старой книге и которую могу рассказать вам, так как вы, по-видимому, милы и впечатлительны.




























