355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнест Удет » Жизнь летчика » Текст книги (страница 3)
Жизнь летчика
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 20:05

Текст книги "Жизнь летчика"


Автор книги: Эрнест Удет


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Рихтгофен

Последние несколько недель я командую Ястой 37. Мы базируемся в Виндгене, маленьком городке в центре фландрских низменностей. Местность сложная, пересечена насыпями и каналами с водой. Здесь при любой вынужденной посадке можно разбиться вдребезги. Когда поднимаешься достаточно высоко, можно увидеть Остенде и море. Серое-зеленое, бесконечное, оно простирается за горизонт. Многие были удивлены решением Грассхоффа оставить меня командовать, когда его самого перевели в Македонию. Здесь есть летчики постарше меня и с более высоким рангом. Но осенью, когда я сбил три английских самолета над Ленсом, он пообещал эту должность мне. Это был удивительный успех в стиле Гийнемера. Я зашел на них со стороны солнца и атаковал поледнего слева, сбив его короткой очередью из пяти выстрелов. Затем – следующего, и последним – их ведущего. Двое остальных были столь поражены, что не сделали ни одного выстрела в ответ. Вся схватка продолжалась не более двадцати секунд, как это было тогда, во время атаки Гийнемера. На войне нужно учить ремесло пилота-истребителя или погибать. Третьего выхода нет. Когда я приземлился, Грассхофф уже знал об этом. "Когда я меня переведут отсюда, когда-нибудь, Коротышка, ты унаследуешь экадрилью", сказал он. Так я стал командиром Яста 37. Перед нами стоят англичане. Молдые, бойкие ребята, они не медлят, открывая огонь, и не перестают стрелять пока не добиваются своего. Но мы деремся с ними на равных. Исчезло погружающее в депрессию чувство неполноценности, которое приводило нас в уныние в Бонкуре. У эскадрильи длинная вереница побед и у меня у самого девянадцать подтвержденных. Зима вступает в свои права и воздушные бои затихают. Часто идет снег и дождь. Даже когда сухо, тяжелые облака дрейфуют так низко, что приходится отменять все полеты. Мы сидим в наших комнатах. Иногда, когда я стою у окна, то вижу ремесленников-кустарей, несущих свои товары. Сгорбленные, одетые в лохмотья, они протаптывают себе путь по снегу. Сын хозяина вступил в Бельгийский королевский военно-воздушный корпус, воюющий против нас. Но эти люди не пытаются меня смутить. "Он выполняет свой долг, а я – свой", вот их точка зрения, резонная и ясная. Весной 1918 года неспокойно на всем немецком фронте, от Фландрии и до Вогез. Конечно, не только весна в этом виновата. Везде солдаты и офицеры говорят о неизбежном большом наступлении. Но никто не знает наверняка. 15 марта эскадрильи приказано немедленно собираться в путь. Место назначения низвестно. Мы все знаем, что это означает начало наступления. Мы ставим наши палатки по дороге в Ле-Като. Идет дождь, который медленно превращает все – деревья, дома, людей, в однообразную серую кашу. Я уже надел свою кожаную куртку и помогаю механикам прикреплять края палаток к земле. Подъезжает машина. По этой дороге ездит много машин и мы уже перестали обарщать на них внимание. Мы продолжаем работать в угрюмой тишине. Кто-то трогает меня за плечо и я быстро оборачиваюсь. Рихтгофен. Дождь падает ему на фуражку, струится по лицу. "Привет, Удет", говорит капитан и прикасается к козырьку. "Гнилая погодка сегодня". Я молча отдаю ему честь и смотрю на него. Спокойное лицо, большие, холодные глаза, полуприкрытые тяжелыми веками. Этот человек уже сбил шестьдесят семь самолетов, он лучший из нас всех. Его машина стоит на дороге за его спиной. Он только что вскарабкался на склон под дождем. Я жду. "Скольких ты свалил, Удет?" "Девятнадцать подтвержденных, на одного еще нет свидетельских показаний", отвечаю я. Он ворошит тростью влажную листву. "Гм, ну тогда двадцать, " повторяет он. Он оглядывается вокруг и смотрит на меня испытующе. "В таком случае кажется, ты созрел для нас. Хочешь с нами летать?" Хочу ли я? Конечно да! Если бы я мог, то тут же схватил свои вещи и поехал бы с ним. В армии много хороших эскадрилий, и Яста 37 не самая плохая из них. Но на свете только одна группа Рихтгофена. "Да, герр ритмейстер", отвечаю я, и мы пожимаем руки. Я гляжу ему вслед, вижу как его худощавая и стройная фигура спускается вниз по склону, залезает в автомобиль и исчезает за следующим поворотом, скрытым дождевой завесой. "Ну, можно сказать, мы своего добились", говорит Беренд и я наклоняюсь рядом с ним чтобы прибить края палатки к земле. На фронте много хороших эскадрилий, но группа Рихтгофена только одна. И сейчас я вижу, в чем секрет его успехов. Другие эскадрильи живут в замках или маленьких городках, в двадцати-тридцати километрах от линии фронта. Группа Рихтгофена обитает в гофрированных железных лачугах, которые могут собраны и разобраны в считанные часы. Они редко базируются дальше чем двадцать километров от передовых постов. Другие эскадрильи поднимаются в воздух по два-три раза в день. Рихтгофен и его люди взлетают пять раз в день. Другие сворачивают операции при плохой погоде, здесь летают почти при любых погодных условиях. Тем не менее, самый большая неожиданнгость для меня – аэродромы подскока. Это изобретение Бельке, учителя немецкой военно-воздушной службы. Рихтгофен, его самый одаренный ученик, следует этой практике. Всего лишь в несколких километрах за линией фронта, часто в пределах досягаемости вражеской артиллерии, мы, в полной боевой готовности, сидим в открытом поле на раскладных сульях. Наши самолеты, заправленные и готовые к взлету, стоят рядом. Как только на горизонте появляется противник, мы поднимаемся в воздух – по одному, по двое, или целой эскадрильей. Немедленно после боя мы приземляемся, усаживаемся в наши кресла, вытягиваем ноги и обшариваем небо в бинокли, ожидая новых противников. Обычных патрульных полетов нет. Рихтгофен в них не верит. Он разрешает лишь полеты в тыл противника. "Эти сторожевые посты в воздухе расслабляют пилотов", утверждает он. Так что мы поднимаемся в воздух только для боя. Я прибываю в расположение группы в десять часов и уже в двенадцать я вылетаю на свою первую вылазку с Яста 11. Кроме нее, в группе Ясты 4, 6 и 10. Рихтгофен сам ведет в бой Ясту 11. Он лично испытывает каждого нового человека. Нас пятеро, капитан во главе. За ним Юст и Гуссман. Шольц и я замыкаем. Я в первый раз лечу на Фоккере-триплане. Мы скользим над рябым ландшафтом на высоте 500 метров. Над развалинами Альбера, прямо под облаками висит RE, британский корректировщик артогня. Возможно, он управляет стрельбой своих батарей. Мы идем немного ниже, но он по всей очевидности нас не замечает, продолжая описывать круги. Я переглядываюсь с Шольцем. Он кивает. Я отделяюсь от эскадрильи и лечу к "Томми". Я захожу на него спереди снизу и стреляю с короткой дистанции. Его двигатель изрешечен пулями как решето. Он тут же кренится и рассыпается на куски. Горящие обломки падают совсем недалеко от Альбера. Через минуту я возвращаюсь в строй и продолжаю полет в сторону вражеских позиций. Шольц снова кивает мне, коротко и счастливо. Но капитан уже заметил мое отсутствие. Кажется, что он видит все. Он оборачивается и машет мне. Ниже справа идет древняя римская дорога. Деревья все еще голые и сквозь ветки мы видим колонны на марше. Они идут на запад. Англичане отступают под нашими ударами. Прямо над верхушками деревьев скользит группа Сопвич Кемел. Возможно, они прикрывают эту старинную римскую дорогу, одну из главных артерий британского отступления. Я с трудом успеваю все это рассмотреть когда красный Фоккер Рихтгофена ныряет вниз и мы следуем за ним. Сопвичи разлетаются в разные стороны как цыплята, завидевшие ястреба. Только одному не уйти, тому самому, который попал в прицел капитана. Все это происходит так быстро, что никто потом не может точно вспомнить. Все думают на секунду, что капитан собрался его протаранить, он так близко, я думаю, не дальше десяти метров. Затем Сопвич вздрагивает от удара. Его нос опускается вниз, за ним тянется белый бензиновый хвост и он падает в поле рядом с дорогой, окутанный дымом и пламенем. Рихтгофен, стальной центр нашего клиновидного строя, продолжает пологое снижение к римской дороге. На высоте десяти метров он несется над землей, стреляет из обоих пулеметов по марширующим колоннам. Мы держимся следом за ним и добавляем еще больше огня. Кажется, что войска охватил парализующий ужас. Только немногие укрываются в канавах. Большинство падает там где шли или стояли. В конце дороги капитан закладывает правый вираж и заходит еще раз, оставаясь на одной высоте с верхушками деревьев. Сейчас мы можем ясно видеть результат нашей штурмовки: бьющиеся лошадиные упряжки, брошенные пушки, которые как волноломы раскалывают несущийся через них человеческий поток. На этот раз по нам стреляют с земли. Вот стоит пехота, приклады прижаты к щеке, из канавы лает пулемет. Но капитан не поднимается ни на метр, хотя в его крыльях появляются пулевые отверстия. Мы летим следом за ним и стреляем. Все эскадрилья подчинена его воле. Так и должно быть. Он оставляет дорогу и начинает подниматься вверх. Мы идем за ним. На высоте пятьсот метров мы направляемся домой и приземляемся в час дня. Это третий вылет Рихтгофена в это утро. Когда моя машина касается земли, он уж стоит на летном поле. Он идет ко мне и улыбка играет на его губах. "Ты что, всегда их сбиваешь атакой спереди?", спрашивает он. Но в его тоне слышится одобрение. "Я так уже нескольких сбил", говорю я с самым небрежным видом, который только могу на себя напустить. Он ухмыляется и поворачивается, чтобы идти. "Между прочим, с завтрашнего дня можешь вступать в командование Ястой 11", говорит он через плечо. Я уже знал, что получу под свою команду эскадрилью, но то, как это объявлено, застает меня врасплох. Шольц хлопает меня по спине. "Парень, ты у ритмейстера на хорошем счету". "Только как ты мне это докажешь?", отвечаю я немного ворчливо. Но так тут все и делается. Нужно привыкнуть к тому факту, что его одобрение всегда приходит в сухой манере, без малейшего следа сентиментов. Он служит отечеству всеми фибрами своей души и ожидает того же самого от своих летчиков. Он судит людей по тому, что им удается достичь и также, возможно, по их товарищеским качествам. Того, кто оправдывает его надежды, он всячески поддерживает. Того кто не может их оправдать, он отчисляет не моргнув глазом. Тот, кто демонстрирует во время вылазки равнодушие, должен покинуть группу – в тот же самый день. Конечно, Рихтгофенн ест, пьет и спит как любой из нас. Но он делает это только для того, чтобы сражаться. Когда есть опасность, что запасы еду подойдут к концу, он посылает Боденшатца, своего образцового адьютанта в тыл в эскадронном экипаже, чтобы тот реквизировал все, что требуется. Для этого случая Боденшатц берет с собой коллекцию фотографий Рихтгофена с его автографом. "На память моему уважаемому боевому товарищу", гласит надпись. Эти фотографии чрезвычайно высоко ценятся у тыловых снабженцев. Дома, в какой-нибудь пивной, они способны вызвать почтительную тишину у всех сидящих за столом. А в группе Рихтгофена никогда не кончаются запасы сосисок и ветчины. Несколько делегатов рейхстага объявили, что нанесут нам визит. Вечером они приезжают в огромном лимузине. Начинается величественная церемония, преисполненная торжественностью момента. Один из них даже одет во фрак, и когда он наклоняется, то крылья фрака машут как хвост трясогузки. За ужином они так много говорят, что у летчика может начаться зубная боль. "Когда вы, сидя в своей машине, летите навстречу врагу, герр барон...", начинает один из них. Рихтгофен слушает все это с каменым лицом. После бутылки вина они говорят о героической молодежи и родине. Мы сидим вокруг стола с опущенными глазами. Не находя нужных слов мы чувствуем, что о таких вещах не следует слишком много говорить. Затем этим господам показывают место, где они могут поспать. Они спят в маленькой лачуге из гофрированного железа, в такой же, как и все мы. Так у них будет досточно впечатлений о жизни на фронте. Мы стоим группой до тех пор, пока за маленькими оконцами не гаснут огоньки. "В самом деле", говорит Маусхаке, по прозвищу "Мышиный зуб", "нам следует дать им возможность лучше почувствовать, что такое война, ведь им завтра уезжать". Шольц подмигивает и говорит лаконически: "Воздушный налет". Мы тут же понимаем, что именно он имеет ввиду. Приносят лестницу и осторожно прислоняют ее к крыше хижины, в которой спят делегаты. Вольф, тихо, как кошка, карабкается к трубе с ракетницей Вери и детонаторами в руках. В хижине слышится треск и грохот, затем – взрывы детонаторов. Немедленно мы слышим крики. Светит полная луна. Мы стоим в темной тени другой хижины. Дверь распахивается и на пороге возникают три фигуры в развевающихся ночных сорочках. Капитан смеется до тех пор, пока по его щекам не начинают течь слезы. "Воздушный налет! Все по местам", грохочет громой голос из ночи и три фигуры исчезают за дверью с такой скоростью, как будто гонятся от смерти. На следующее утро они торопятся уехать. Они даже отказываются от завтрака с нами. Мы еще долго смеемся. Нас редко посещает веселье, но когда проделка попадает в яблочко, мы смеемся очень долго. Даже впоследствии, ближе к концу войны, когда мы сражаемся как тонущие пловцы, это остается неизменным. Я думаю о нашем пленнике в Берне. Лотар фон Рихтгофен, брат капитана, сбил еще одного. Это английский майор, и его самолет падает рядом с нашим лагерем. Рядом нет пехоты и мы держим пленника у себя. Вечером он появляется вместе с Рихтгофеном в казино и его со всеми знакомят. Он сухощавый, немного вычурный, но спортивного вида, учтив, короче, джентельмен. Мы беседуем о лошадях, породистых собаках и самолетах. Мы не говорим о войне. Англичанин – наш гость, и мы не хотим создать у него впечатление, что из него выкачивают какую-то информацию. В середине разговора он шепчет что-то своему соседу, затем поднимается и выходит. Лотар смотрит ему вслед, немного озадаченный. "Куда это он пошел?" Он спросил, "Прошу прощенья, где здесь туалет?", отвечает Мышиный зуб. На мгновение устанавливается тишина. Маленькая хижина находится на самом краю лощины, в которой расположен лагерь. За ней – лес. Атлету не так уж трудно сбежать. Высказываются противоположные мнения. Упитанный Маусхаке самый предприимчивый. Он хочет выйти и поприсутствовать рядом с англичанином. Это можно сделать без всяких затруднений. Но Лотар не соглашается. "До сих пор мы обращались с этим человеком как с гостем и он не сделал ничего, что дало бы нам повод сомневаться в его хороших манерах". Но напряженность остается. Кроме того, мы несем ответственность за пленника. Если он сбежит, нам не поздоровится. Кто-то становится к окну чтобы наблюдать за англичанином. Через секунду к нему присоединяется еще шесть или восемь человек. Я тоже поднимаюсь. Англичанин идет по открытому месту размашистым шагом. Он останавливается, закуривает сигарету и оглядывается. Мы немедленно пригибаемся. Наше гостеприимство священно и наши подозрения могут окорбить его. Он исчезает за сосновыми дверями домишки. Нижний край дверцы не доходит до земли и мы видим его коричневые ботинки. Это ободряет. Но у Маусхаке поднимаются подозрения. "Парни", говорит он шепотом. "Эти ботинки стоят там просто так. Он перескочил через заднюю стенку в одних носках и сбежал. Ботинки не могут стоят так, если...". Он показывает, как именно должны стоять ботинки, если человек занимается этим делом. Англичинин появляется из-за стены. Приседая, мы бросаемся по местам. Когда он входит, мы говорим о лошадях, породистых собаках и самолетах. "Я никогда бы не простил себе, если разочаровал таких гостей", говорит английский майор с легкой улыбкой в уголках рта. Мы благодарим его серьезно и церемонно. На следующее утро коротконогий бородатый резервист уводит пленника, который то и дело оборачивается, чтобы помахать нам. Через пять дней Мейер привозит любопытные новости из Гента. Какой-то англичанин напал на своего стражника и на полном ходу сбежал из туалета поезда-экспресса, переодевшись в немецкую форму. Охранника нашли там же, связанного по рукам и ногам. "Это был майор?", спросил взволнованно Мышиный зуб. "Ты что, ясновидящий? ", удивился Мейер. "Точно, майор, летчик". "Так что он все-таки воспользовался туалетом!", кричит Мышиный зуб. Мейер смотрит по сторонам в изумлении. Мы хохочем, пока у нас не начинают болеть челюсти. Иногда мы летим по одиночке, иногда – целым звеном, но летаем мы каждый день. Каждый день идут бои. 28 марта я лечу с Гуссманом. Патруль в сторону Альбера. Уже полдень, и солнце светит с запада. Его слепящие лучи бьют прямо в глаза. Время от времени я прикладываю ко лбу руку, чтобы не упустить противника. Иначе они застанут нас врасплох. Покойный Гийнемер преподал этот урок всему фронту. Неожиданно, как будто ниоткуда, появляется англичанин. Он пикирует на Гуссмана, который пытается уйти от него, ныряя. Я вижу как они маневрируют в сотне метров ниже. Я ищу позицию, откуда смог бы снять англичанина, не задев Гуссмана. На секунду я поднимаю голову и вижу, как ко мне летит второй англичанин. Он всего в 150 метрах от меня. С растояния в восемьдесят метров он открывает огонь. Я не могу его избежать и продолжаю лететь настречу. Тах... тах... тах..., стучит мой пулемет, тах... тах... тах..., грохочет его. Мы находимся друг от друга в двадцати метрах и кажется, что мы собрались протаранить друг друга в следующую секунду. Затем небольшое движение и он проносится прямо над моей головой. Воздушная струя от его винта ударяет по моей машине и я чувствую запах раскаленного машинного масла. Я закладываю крутой вираж. "Вот и начинается воздушный бой", думаю я. Но он тоже поворачивает и мы снова несемся друг на друга, стреляя в упор, как два рыцаря с копьями наперевес. На этот раз я прохожу над ним. Еще один разворот. И вновь он летит прямо на меня, и снова мы сближаемся. Тонкие, белые следы трассеров висят в воздухе как занавеси. Он проносится надо мной на таком расстоянии, что его можно коснутся рукой... "8224" написано на его фюзеляже черными буквами. Четвертый раз. Я чувствую как мои руки становятся влажными. Этот приятель явно похож на человека, который ведет решающий бой своей жизни. Он или я ... один из нас должен проиграть... иного выхода нет. Пятый раз! Нервы натянуты до предела, но мозг работает с холодной ясностью. На этот раз должно прийти какое-то решение. Я ловлю его в прицел и лечу навстречу. Я не уступлю ни на шаг. Вспышка в памяти! Я вижу бой над Ленсом. Две машины вот так же мчались друг на друга и столкнулись лицом к лицу. Фюзеляжи падали вниз как металлический шар, сплетенные вместе, а крылья продолжали лететь по-отдельности, пока не ударились о землю и рассыпались. Мы несемся друг на друга как сумасшедшие дикие кабаны. Если он не потеряет самообладания, мы погибнем оба! Затем он отворачивает, чтобы избежать столкновения. В это момент я выпускаю в него очередь. Его самолет становится на дыбы, переворачивается на спину и исчезает в гигантской воронке. Фонтан земли, дым. ...Дважды я пролетаю над местом его падения. Пехотинцы в серой форме стоят внизу. Машут мне руками и что-то кричат. Я лечу домой, мокрый от пота. мои нервы еще трепещут. В то же время в моих ушах серая, нестерпимая боль. Я никогда не думал прежде о тех людях, которых сбивал. Тот, кто сражается, не должен смотреть на наносимые им раны. Но на этот раз мне хотелось знать, кем был тот парень. К вечеру, в сумерках, я сажусь в машину и еду. Недалеко от того места, где я его сбил, находится полевой госпиталь, и, возможно, его уже доставили туда. Я спрашиваю доктора. Белый халат, освещенный карбидными лампами делает его похожим на привидение. Пилот получил пулевое ранение в голову и умер на месте. Доктор передает мне бумажник. Визитные карточки: лейтенант Маасдорп, Онтарио, Королевский военно-воздушный корпус, 47. Фотография старой женщины и письмо. "Тебе не следует так много летать. Подумай о нас с отцом". Санитар приносит мне номер самолета. Он вырезал его из обшивки. Номер покрыт распыленными в воздухе кровавыми каплями. Я еду назад, в эскадрилью. Не следует думать о том, что каждого убитого будет оплакивать мать. В следующие дни боль в ушах становится все хуже. Как будто кто-то в моей голове не переставая работает долотом и сверлом. 6 апреля я сбиваю еще одного. Сопвич Кемел, я выхватил его из середины вражеского строя. Это моя двадцать четвертая победа. Когда я приземляюсь, боль такая сильная, что я еле-еле могу ходить. Рихтгофен стоит на летном поле и я спотыкаясь и не отдавая ему честь, бреду мимо него в сторону бараков. У нас на аэродроме только фельдшер. Доктор нам еще не положен. Фельдшер приятный, грузноватый парень, но я не очень верю в его медицинские познания. Он так ковыряет в моих ушах своими инструментами, что мне начинает казаться будто он решил просверлить мне череп. "Там внутри все заполнено гноем", произносит он наконец. Дверь открывается и входит капитан. "Удет, что с тобой?", спрашивает он. Фельдшер объясняет. Капитан хлопает меня по полечу: "Готовься к поездке на лечение". Я протестую: "Может быть, это пройдет?" Но он прерывает меня: "Ты уезжаешь завтра. Дома пройдет быстрее". Мне трудно покидать мою новую эскадрилью и прерывать череду успехов. Он тоже это знает, потому что мы все в той или иной степени верим в закон черно-белого, когда период удач сменяется неудачами. На следующее утро он сам ведет меня к двухместному самолету. Он стоит на поле и машет мне вслед фуражкой. Его белокурые волосы блестят на солнце.

Возвращение домой

Поезд прибывает в Мюнхен рано утром. Город еще спит, улицы пусты, лавки закрыты и только изредка чья-то тень проскользнет мимо. Я направляюсь по Кауфингерштрассе, прохожу Стахус. "Снова дома", думаю я , "я вернулся домой." Но чувство дома, та теплота, когда вспоминаешь знакомые вещи, все еще не вернулась ко мне. На заре город все еще так же далек, как спящий. Я захожу в табачную лавку и звоню моему отцу в офис. Несмотря на ранний час он уже там. Он всегда приходит на работу первым. "Эрни", говорит он, и я слышу, как он несколько раз глубоко вздыхает, "Эрни, ты здесь?" Мы договариваемся, что пока ничего не будем говорить маме и что я позвоню ему на фабрику перед обедом. Сначало мне надо к врачу. Это наш старый семейный врач и он встречает меня громким приветствием. Может быть другие здороваются так по профессиональной привычке, но у него приветствия исходят из самого сердца. Затем он осматривает меня и становится серьезным. "С полетами покончено, молодой человек", говорит он, "твои ушные перепонки лопнули и внутреннее ухо инфицировано". "Это невозможно!" Несмотря на все усилия я не могу справится с собой и мой голос дрожит. "Ну", хлопает он меня по полечу, "может быть дядюшка Отто и сможет собрать все это по кусочкам. Хотя будет лучше, если мы при этом будем оставаться на земле". Доктор расстроил меня. Идя к отцу, я не могу разогнать свои мысли. "Не будет больше полетов" – не может быть! Это то же самое, что надеть на меня черные очки, и заставлять двигаться ощупью всю оставшуюся жизнь. Тогда лучше уж быть зрячим несколько лет и затем ослепнуть навеки. Я решаю следовать совету доктора лишь до тех пор, пока считаю, что так для меня будет лучше. Затем я встречаюсь с отцом. Как только я вхожу в его офис он встает из-за своего стола и идет ко мне большими шагами. "Мальчик, мой дорогой мальчик", говорит он и протягивает ко мне обе руки. Мгновение мы стоим и смотрим друг на друга, и затем он говорит, немного задыхаясь. Хорошо французам. Они совершенно не смущаются, когда говорят "привет" или "до свиданья". Они обнимаются и целуются стоя или на ходу. Я наблюдал это множество раз на станциях. Мы сидим друг напротив друга по разные стороны стола. "Между прочим, помнишь ты писал мне о том "Кадроне", которого не мог сбить. Может быть та машина была бронированной?" Я отрицательно качаю головой. "Но конечно, ты не мог этого знать", продолжает он торопливо. "Я думаю, мы тоже должны бронировать наши самолеты, по крайней мере пилотскую кабину и мотор. Тогда самая большая опасность для пилота была бы уменьшена." Я не соглашаюсь. Для артиллеристских "кроликов" это было бы в самый раз, но для истребителя даже вопроса об этом не стоит. В бронированной машине нельзя будет подняться выше тысячи метров. "Это не имеет значения. Главное – безопасность полета". "Но папа", говорю я немного высокомерно, "какие у тебя странные идеи о полетах". Энтузиазма в ег голосе становится меньше. "Да, возможно ты прав", говорит он усталым голосом и в тот же самый миг я чувствую горький стыд. Как мало я его знал. Броня эта была отлита в его сердце и должна была защитить меня, а я спихнул ее в кучу металлолома, даже не взглянув. "Говорят, что на заводах Круппа пытаются сделать новый легкий металл, который не пробивают пули", говорю я, пытаясь собрать обломки, но он отмахивается от меня: "Пусть их, сынок. Давай позвоним маме и скажем ей, что я приведу гостя, и пусть она подготовит еще одно место за обеденным столом". И вот мы дома. Отец входит в комнату впереди меня. Мама готовит на стол. Я слышу звон серебра и затем ее голос: "Ты читал последний армейский отчет? Наш Эрни сбил своего двадцать четвертого". Я больше не могу прятаться. Я вбегаю в комнату. Она бросает серебро на стол и мы обнимаемся. Затем она берет меня руками за голову и отодвигает от себя: "Болен, сынок?" "Ничего, немного уши разболелись". Она немедленно стихает. Это с ней всегда так: она абсолютно уверена, что на войне со мной ничего не может произойти и она всех уверяет в этом с такой решимостью, как будто Бог дал ей свое личное обещание, скрепленное рукопожатием. Иногда это меня смешит, иногда я тронут ее невинной верой, но постепенно ее доверие передается и мне, и я часто уверяю себя, что для меня пуля еще не отлита. Пока мы обедаем, она засыпает меня вопросами и я отвечаю с осторожностью. Я не рассказываю ей о моем поединке с Маасдорпом. За праздничным пудингом я не хочу говорить о человеке, который был настоящим мужчиной с сердцем героя и погиб от моей руки. Да, сейчас я дома. В это чувство окунаешься с головой, как в теплую воду. Все расслабляет, спишь допоздна, ешь помногу, портишься. В эти первые дни я редко выхожу в город. Что мне там делать? Мои товарищи в армии, многие уже мертвы, а я не люблю ходить среди незнакомых мне людей. Мне очень нужно повидать старого Бергена. Но я страшусь этого визита. Говорят, старик в депрессии после того, как он получил известие о гибели своего сына Отто. Чем я могу облегчить его боль? Проще драться, бесполезно смотреть на раны, нанесенные войной. Каждый день мне приходится ходить к доктору. Он не очень доволен тем, как идет лечение. Однажды утром, как раз когда я возвращаюсь с очередного визита, в Хофгартене я встречаюсь с Ло. Мы были знакомы еще подростками. Несколько раз мы танцевали, ходили на пикники. Мы гуляем вместе. В своем шелковом платье с неброским рисунком она выглядит так, как будто расцвела прямо этим утром. Когда смотришь на нее, не верится, что где-то идет война. Но затем она говорит мне, что работает медсестрой в армейском госпитале. В ее палате лежит человек с пулей в позвоночнике, который умирает уже много месяцев. Раз в несколько недель его навещают родственники, приезжающие издалека. Он продолжает жить, но все равно умрет рано или поздно, так говорят доктора. Она смотрит на меня с удивлением, когда я обрываю ее: "Послушай, разве мы не можем говорить о чем-нибудь другом?" На какое-то время она обижается. Она вытягивает свою нижнюю губу и становится похожей на ребенка, у которого только что отняли шоколадку.Перед ее домом мы договариваемся, что встретимся в один из вечеров в Ратскеллере. После обеда я иду к Бергенам. Служанка ведет меня в гостиную, где со газетой в руках сидит Берген. Он весь погружен в чтение. Ганс и Клаус на фронте, а его жена умерла уже много лет назад. Наконец он смотрит на меня поверх пенсне. Его лицо стало старым и морщинистым, его ван-дейковская бородка висит как снежная сосулька. Как ты иногда беспомощен, когда у другого боль... "Я хотел... Я сожалею... Отто...". "Так уж вышло, Эрнест. Хочешь взглянуть на комнату Отто?" Он встает и берет меня за руку: "Пойдем". Он открывает дверь и мы поднимаемся по лестнице. Мы стоим в комнате Отто, это маленькая мансарда, в которой он жил в студенческие годы. "Ну вот", говорит старый Берген и делает жест рукой. Ты можешь посмотреть". Затем он поворачивается кругом и уходит. Вот он спускается по лестнице, и его шаги затихают. Я остаюсь один с Отто. В его маленькой комнате – все как было тогда. На сундуке и книжных шкафах стоят модели самолетов, которые Отто смастерил сам. Они выглядят великолепно. Все типы машин, известные в то время, вопроизведены до мельчайших деталей. Когда мы запускали их, они обычно падали вниз как камни. Это было десять лет тому назад. Я сажусь за детский письменный стол с зеленой, закапанной чернилами крышкой и поднимаю верх. Все лежит здесь, руководства по моделированию, дневник Мюнхенского аэроклуба за 1909 г. Его членам от 10 до 13 лет. Каждую среду группа авиамоделистов собиралась у нас дома, каждую субботу проходили большие авиационные сборища на берегах Стадтбаха или Исара. Несмотря на то, что самолеты Отто были самыми красивыми, мои уродливые создания летали быстрее. Своим старательным детским почерком он регистрировал все, что происходило, поскольку это входило в его обязанности как секртаря клуба. "Авиатор, герр Удет, был награжден первым призом за то, что его модель I-11 успешно перелетела канал", говорится там, поскольку моя машина сумела перелететь Инсар и не разбилась. Все стоит на своих местах, как будто бы он все расставил перед своим отъездом. Вот письма, все, которые я ему написал, упакованы в маленькие пачки и на всех стоит дата, когда они были получены.Наверху последнее, нераспечатанное. В нем новость о том, что я смог договориться о его переводе в мою эскадрилью. Письмо начинается "Ура, Отто!" Вот рисунки. Он всегда рисовал правой рукой, а я – левой. Фотографии тоже все здесь, начиная с тех, которые сделаны в раннем детстве. Он сохранил даже те, что были сделаны во время "встречи на Нидершау". Я взлетаю в первом планере, сконструированном аэроклубом и разбиваю его. У планера смят нос, и Вилли Гетц, наш председатель, с полной серьезностью объясняет жителям Нидершау что земной магнетизм в этом месте слишком силен и не дает планеру подняться в воздух. Затем групповое фото времен танцевальной школы, затем война, мотоциклисты, первый летный костюм, фото после первой победы. Под каждой фотографией – дата и белыми чернилами – подпись. Мы прожили вместе целую жизнь. Есть что-то странное в мальчишеской дружбе. Мы скорее дали бы вырвать языки, чем признались бы, что другой что-то значит для тебя. Только сейчас я все это понимаю. Я закрываю парту и спускаюсь вниз по лестнице. Старый Берген снова сидит со своей газетой. Он встает и пожимает мне руку, но делает это вяло, без тепла. "Эрни, если хочешь, возьми какие-нибудь вещи Отто себе на память", говорит он. "Бери, что нравится. Он любил тебя больше всех остальных своих друзей". Он отворачивается и начинает протирать пенсне. Но у меня нет пенсне. Слезы текут по лицу. Какое-то время я стою в прихожей, потом выхожу на улицу. Мне исполнился двадцать один год и Отто был моим лучшим другом. Вечером я встречаюсь с Ло в Ратскеллере. Я в гражданской одежде, чтобы хотя бы на этот вечер забыть о войне. Но Ло немного обижена. Так я выгляжу недостаточно героически. Мы едим грубую, жилистую телятину и большие, отливающие синевой картофелины, которые выглядит так будто они страдали от недоедания и к тому же провели слишком много времени в воде. Только вино зрелое и сладкое, на его качестве война никак не отразилась. К нам подходит старушка с розами. Ло смотрит искоса на цветы. "Оставь их в покое", говорю я, "все равно они все спутались". Но старушка уже услышала меня. Она ставит свою корзинку и становится перед нами, подбоченясь. "Вот это мне нравится!", чуть ли не визжит она на простонародном баварском диалекте. "Посмотрите какой хорошенький маленький сопляк расселся тут, весь разнаряженный, как кукла, и хочет вырвать кусок хлеба прямо изо рта старой женщины. В окопы, там тебе самое место, молодой человек, вот что я тебе скажу". Люди за соседними столиками, внимание которых привлекли крики старой женщины, смотрят на нас. Это все заставило бы меня крайне смутиться, если бы я действительно уклонялся от службы в армии, но поскольку это не так, все это развлекает меня, хотя Ло краснеет до корней волос. "Ну хорошо", говорю я, "дайте мне тогда парочку букетов". Старушка чудесным образом преображается. Ее гнев улетучлся со скоростью шторма на театральной сцене. И ее лицо светится сладкой вежливостью. Она начинает суетиться и перекладывать свои букеты с места на место. "Не обращайте на меня внимание, молодой человек", болтает она, "любой может видеть, что вы еще слишком молоды для фронта. Я всего лишь дала волю своему темпераменту". "Вы все можете видеть", говорит она обращаясь к людям за столиками, "любой ребенок может догадаться, что этот мальчик празднует свое совершеннолетие". Я машу рукой, чтобы она уходила. У Ло между бровями появляется морщинка. "Только что исполнилось восемьнадцать", огрызается она. Я касаюсь ее маленькой, обожженной солнцем руки, лежащей на скатерти. "Знаешь", говорю я, " я хотел бы быть сейчас с тобой наедине, вдали от всех". Это прямо-таки воздушная атака со стороны солнца. Она настолько удивлена, что я могу почти читать мысли, проносящиеся по ее еще детскому лбу. "Мы могли бы уехать куда-нибудь", сказал я, " куда-нибудь в деревню. Может быть поедем на озеро Старнберг? Густав Отто меня приглашал. А может быть лучше поехать еще дальше – в горы? Мы могли бы итам наслаждаться волей и спокойствием, одни в целом мире". Сначало она смеется, потом поджимает губы. "Но как мы сможем это сделать? Что скажут мои родители?" "Пожайлуста, прости меня", говорю я ей, "но все мои хорошие манеры остались на фронте". Мы выходим. Влажная ночь, ветер раскачивает верхушки деревьев. Мы останавливаемся под фонарным столбом и она хлопает меня по руке. "Пожайлуста, не сердись". Я пожимаю плечами: "Сердиться? На что?" Но я чувствую, что чего-то не хватает. Когда я был там, на фронте, все изменилось. Вещи, которые были важными когда-то, больше уже не важны. Другое стало важным как сама жизнь. Но здесь жизнь все еще та же. Я не могу изложить это словами. Но неожиданно чувствую, как скучаю по своим друзьям. Мы останавливаемся у садовых ворот перед домом Ло. Она медлит. Но я быстро целую ее руку и исчезаю. На следующий день я гуляю один. В мыслях у меня разброд и шатание. Я не могу вернуться на фронт. Когда я завожу об этом разговор, доктор дает мне гневную отповедь. Но здесь я чувствую себя потерянным. Когда я прихожу домой, мои родители еще спят. Но вечером все окна ярко освещены. Я взбегаю по ступенькам когда дверь отворяется и на пороге я вижу мою маму, ее лицо покраснело и сияет счастьем. Она машет листком бумаги, зажатым в руке, это телеграмма из моей группы о том, что я награжден Pour Le Merite. Я счастлив, счастлив по-настоящему, даже хотя для меня это и не полная неожиданность. После определенного количества побед Pour Le Merite награждают почти автоматически. Но подлинная радость – та, которая исходит от моей матери. Она просит, чтобы все встречали меня стоя, даже моя маленькая сестра. Она вырезала орден из газеты и сейчас вешает его мне на шею на нитке. Отец пожимает мне руку. "Поздравляю, сынок", говорит он, и больше ничего. Но он уже открыл бутылку Штейнбергера 1884 года разлива, одну из семейных реликвий. Это говорит больше, чем слова. Вино золотисто-желтого цвета и перетекает как масло. Его аромат наполняет всю комнату. Мы чокаемся. "За мир, справедливый мир", говорит отец. На следующее утро, еще в постели, я думаю о Ло. Если бы у меня был мой Pour Le Merite, я мог бы назначить ей свидание, как будто ничего не случилось. Я выпрыгиваю из постели, одеваюсь и иду в город. Я направляюсь к ювелиру на Театинерштрассе. Продавец пожимает плечами: "Pour Le Merite? – нет, не делаю! Недостаточный спрос". Плохо. Я-то думал, что удивлю Ло. Но пройдет две недели прежде чем орден придет мне из части. Медленно я бреду по удице, механически отвечая на приветствия солдат и офицеров, проходящих мимо. Вот идет морской офицер. Это Веннингер, командир подводной лодки. У него на шее – Pour Le Merite, блестит на солнце. На меня накаьывает вдохновение. Я иду к нему, отдаю честь и спрашиваю: "Простите меня, но нет ли случайно у вас второго Pour Le Merite?. Он смотрит на меня широко открытыми глазами и я объясняю. Он громко смеется. Нет, у него нет второго ордена, но он дает мне адрес лавки в Берлине, где я могу его заказать, телеграммой, если мне так не терпится. Я благодарю его, немного огорченный и снова отдаю честь. Через два дня из Берлина приходит орден. Он лежит как звезда на красной вельветовой подушечке. Я звоню Ло и назначаю свидание. Она смеется и сразу же соглашается. В ожидании ее я хожу взад и вперед перед домом. Затем появляется она и тут же замечает орден у меня на шее. "Эрни!", кричит она и начинает скакать вокруг меня как птица, собирающаяся взлететь. На самой середине улице, где нас все видят, она обнимает меня за шею и целует. Яркое, солнечное, весеннее утро. Рука об руку мы медленно бредем к центру города. Когда нам навстречу попадаются военные, они салютуют особенно четко и большинство оборачивается нам вслед. Ло считает: из сорока трех обернулось двадцать семь. Мы идем вдоль Театинерштрассе, главной улице Мюнхена, где все начинается и все кончается. Перед входом во дворец короля Баварии стоит стражник, невысокий резервист с бородой и носом-пуговицей. Вдруг, зычным голосом, совершенно не соответствующим своему маленькому росту он командует: "Стража, смирно!" Подходят солдаты. "Смир-рно!", командует офицер. "На пле-ечо! Achtung! На крау-у-ул!" Я оглядываюсь. Рядом никого нет. Затем я вспоминаю о моем Pour Le Merite. Я возвращаю салют почти миновав их. Приветствие получается у меня каким-то скомканным и без всякого достоинства. "Что это было?" спрашивает Ло, глядя на меня большимир глазами. "Боже мой", говорю я величественно, "стража должна стоять по стойке смирно перед Pour Le Merite". "Ты шутишь!" "Вовсе нет!" "Вот здорово! Давай еще попробуем". Поначалу я немного упорствую, но затем соглашаюсь. Кроме того, я сам все еще не уверен. На этот раз мы хорошо подготовились и идем на дело приосанясь. "Стража, смирно!", кричит стражник. В тот же самый момент Ло цепляется мне за руку и грациозно кивает им головой. Женское тщеславие ничто не может удовлетворить. Если бы она смогла настоять на своем, мы заставляли бы стражу стоять по стойке смирно до самого вечера. Но я бастую. Военные ритуалы – не игрушка для маленьких девочек. Ло надувается. Бозоблачное небо как голубой шелк. Никогда больне у меня не было такой весны. Мы встречались каждый день, гуляли по Английскому саду, пили чай или ходили в театр. Война была где-то далеко-далеко. Однажды мы увидели толпу у театра, собравшуюся у плаката на стене. . "Наверное, вести о новой победе", говорю я, когда мы подходим ближе. Но читая плакат я чувствую, как будто кто-то ударил мне в самое сердце. "Ритмейстер фрайгерр фон Рихтгофен пропал без вести", написано на нем. Текст плывет у меня перед глазами. Я никого не вижу и ни на кого не обращаю внимание, когда проталкиваюсь через толпу чтобы подойти поближе. Прямо передо мной на желтом листе бумаги сообщение:"Не вернулся с задания. Расследование пока не дало результатов". Я знаю наверняка, капитан мертв. Что это был за человек! Конечно, и другие тоже сражались. Но у них у всех были жены или дети, мать или профессия. Они забывали обо всем этом только изредка. Но он постоянно жил за этими границами, которые мы пересекаем только в отдельные великие моменты. Его личная жизнь была стерта из памяти когда он сражался на фронте. А он всегда сражался, когда был на фронте. Еда, питье, сон – вот и все, что он хотел от жизни. Только то, что давало ему возможность сражаться. Он был самый незатейливый человек из всех, кого я когда-либо знал. Пруссак до мозга костей, и величайший из солдат. Чья-то рука осторожно сжимает мою. На мгновенья я совсем забыл о Ло. "Если ты все еще хочешь съездить в деревню, я с удовольствием с тобой поеду", говорит она, глядя на меня так, как будто я должен завтра умереть. На следующий день мы выбираемся на озеро Старнберг. Листья в этом году распустились рано, деревья и кустарники ярко зеленого цвета. Мы останавливаемся у Густава Отто и его жены. Это простые и добросердечные люди. Они знают и соблюдают первое правило гостеприимства. Они не заставляют нас приспосабливаться к их повседневной жизни и позволяют нам делать все, что мы захотим. По утрам мы скачем верхом или плаваем на лодке по озеру. После обеда мы гуляем по лесу. Мы ступаем по увядшим прошлогодним листьям, а над нашими головами на деревьях распускаются новые. Кажется, что нет никакой войны. Когда мы все будем мертвы и забыты, эти деревья будут продолжать зеленеть, приносить семена и вянуть. И все-таки, все-таки иногда, когда мы отдыхаем, лежа на траве я ловлю себя на том, что всматриваюсь в толстые подбрюшья облаков. Может быть кто-то сейчас спикирует оттуда? И утром, когда мы встаем, первым делом я смотрю на небо. Будет ли сегодня летная погода? В первые пять дней я даже не прочитал ни одной газеты, но сейчас я уже сам иду встречать почтальона. Там должно быть жарко. Группа в самой гуще боя, и Левенхардт почти каждый день сбивает по самолету. Сейчас у него тридцать семь, а когда я уезжал, у нас было поровну. Наверняка и мы несем серьезные потери. Полдень, мы с Ло в лодке на самой середине озера. "Знаешь", говорю я задумчиво. "иногда мне хочется назад". В первый раз я заговорил об этом. Ло бросает руль и смотрит на меня, ее губы трясутся. "Что ж, значит ты меня совсем не любишь? Нет, она не понимает. Я поднимаюсь и сажусь прямо. Лодка раскачивается. Я целую ее. Я немного печален, мама поняла бы меня сразу же. Погода невероятно прекрасна. Каждый день лучше чем предыдущий. На третью неделе я отправляюсь в Мюнхен чтобы встретиться с доктором. Воспаление прошло. "Но тебе нужно выздороветь, набраться сил", говорит он благодушно. Вечерами мы сидим на терассе в доме Густава Отто. Полная Луна. Ло устала и рано уходит в свою комнату. Я сижу в кресле-качалке рядом с Отто. Мы курим. "Будешь ли ты сердиться, если однажды утром я внезапно встану и уеду?" По огоньку на кончике его сигары я вижу, что он повернул свою голову ко мне. "Что сказал доктор?" "Пока все идет нормально." Он какое-то время молчит. Затем: "Я думаю, я и сам бы так сделал." "Хорошо." Мы понимаем друг друга. Пять утра. Отто будет меня, и мы спускаемся на цыпочках по лестнице. Ло спит, наша машина ждет внизу. Железнодорожная станция в этот час почти пустынна. Только несколько торговок раскладывают свой товар. Похоже, будет дождь. Утро с трудом поднимается над холмами. Я возвращаюсь на фронт.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache