Текст книги "Возмездие"
Автор книги: Эрик Ломакс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава 5
Официальным посредником между тюремщиками и лагерным контингентом в Банпонге был молодой японец-переводчик с американским акцентом. Его мы прозвали Ханки-янки. Вполне дружелюбный человек, и когда в начале февраля 1943-го он пришел сказать нам, мол, завтра переезд, так что подготовьтесь, эта новость не вызвала особой тревоги.
К тому же мы, по крайней мере, знали пункт назначения: Канчанабури, городок милях в тридцати к северо-западу от Банпонга, на новом железнодорожном участке, который вел в Бирму через Перевал трех пагод. Сейчас мы практически не сомневались, что этот маршрут должен выйти на бирманский Моулмейн, туда, где река Салуэн впадает в Мартабанский залив. Вздохнув с облегчением, что нас не посылают на уже известную стройку в диких холмах Канчанабурской провинции, откуда приходили чудовищные слухи, мы с воинственной бравадой начали упаковывать пожитки. С собой мы брали утварь для пищеблока, запас медикаментов, каким бы скудным он ни был, ну и «мебель», скажем, пару табуреток, самодельный столик, импровизированную книжную полку из фанеры – словом, все те вещи, которыми за минувшие месяцы удалось разжиться на помойках, чтобы хоть как-то обставить наши бараки.
Мы еще задирали нос, поплевывали на опасность и смеялись над нашими поработителями, потому как не до конца понимали, чтó нам может грозить. Так уж водится среди молодежи: когда ее сгоняют в кучу, происходящее принимает оттенок некой игры. Лишь позднее приходит осознание, что ты, вообще-то, угодил в капкан. Мы чуть ли не дразнили японцев сворованным у них добром. Помнится, кто-то беспечно приторочил пилу к брезентовому вещмешку, которым я обзавелся в Чанги. Какого только инструмента не было в нашем багаже: и зубила, и молотки, и отвертки. Я уж не говорю про тот знаменитый паяльник… Если бы побег означал одно лишь проламывание тюремных решеток, мы бы давно покинули свою клетку.
Нас набили в грузовик, который вел кто-то из британских рядовых. Я сидел в кабине; с краю, между мной и водителем – японский охранник. Наша небольшая автоколонна выехала из лагеря и свернула на запад, оставив за собой бамбуковую изгородь и длинный барак. На полдороге в Канчанабури – или «Канбури», как это слово произносили пленные англичане, – у водителя соскользнула нога с педали, и мы ткнулись в передний грузовик. Охранник взбесился, принялся орать на водителя, выталкивать его из кабины. Я тоже осторожно выскользнул на землю с другой стороны, не вмешиваясь и настороженно следя за японцем.
А того уже распирало от ярости, страха и презрения. Вряд ли сильно старше меня, он имел над нами абсолютную власть, но сейчас она чуть ли не уплывала из рук, к тому же нас много, а он один. За такие вещи надо карать, вот он и полоскал водителя на чем свет стоит. На память пришли всякие истории, перед глазами всплыла картинка с расстрелянными медсестрами в полосе прибоя… У этого типа уже костяшки пальцев побелели под смуглой кожей, до того сильно он стискивал свою винтовку. Хорошо еще, он вовремя пришел в себя, приказал нам лезть обратно в кабину, и грузовики вновь тронулись в путь.
Пока что все наши контакты с японскими зверствами были как бы опосредованы, потому что даже отрубленные головы злосчастных китайцев в Сингапуре не угрожали нам напрямую: мы ведь были британцами, пусть и плененными. Вплоть до этого момента я ни разу не видел, чтобы кому-то из моих товарищей по несчастью грозила расправа, хотя работа в путеукладческой бригаде дико выматывала физически. Да, бывали случаи, когда кого-то заставляли часами изнывать на солнцепеке за некое нарушение лагерных правил, но чтобы прямое нападение… В то утро я остро ощутил, до чего близко оказался к проявлению подлинного насилия. Трудно было сказать, в чем тут дело: то ли нам попался психопат, то ли у него просто сдали нервы из-за каких-то особо мрачных новостей, то ли он предчувствовал, чем для Японии кончится война… Эта жутковатая сценка на шоссе, в окружении чуть ли не театральных декораций из зелени раскидистых пальм и манговых деревьев, явилась новым шагом к опасности, утратой даже тех лохмотьев цивилизации и комфорта, за которые мы до сих пор цеплялись. «Нулевой километр» находился на восточной окраине Банпонга. Я начинал опасаться, что эта железная дорога будет отсчитывать свою протяженность отрицательными числами, которые измеряются на принципиально иной шкале.
Поначалу все решили, что вновь счастливо отделались. В ту пору Канбури был небольшим городком, обнесенным остатками оборонительной кирпичной стены. Внутри располагалась единственная главная улица, параллельно которой, но уже снаружи, текла река Мэклонг. Здесь, на поросшем сорняками пустыре, стояли лавчонки торговцев, кое-какие деревянные здания и ангары из гофрированной жести. Отдельные постройки доходили до реки, чьи берега напоминали обрывистые утесы над полосой бурой жижи.
Неподалеку от городка располагался основной, или, как его называли японцы, «Аэродромный», лагерь. В южном предместье находились железнодорожные мастерские, где инженерные знания вновь оградят нас от самого худшего. Этот производственно-технический лагерь японцы называли «Сакамото-бутай», то есть «в/ч Сакамото», потому что комендантом был майор Сакамото. Как обычно, бамбуковые, крытые аттапом лачуги приспособили под мастерские, склады и конторы. В таких же постройках, только на отдельной площадке, ютились пленные. Плюс маленькое скопление жилищ поприличнее для японцев. Хижины были расставлены с равными интервалами примерно в собственную ширину. Отхожее место устраивали под прямым углом возле каждой хижины: относительно неглубокая канава с поперечным мостком и бамбуково-пальмовой кабинкой. Весь лагерь был обнесен не очень убедительной бамбуковой изгородью с караульным помещением возле главных ворот. На противоположной стороне периметра, в сотне метров от железнодорожного полотна, стоял скучающий часовой.
Запасные пути находились под городом, а ближе к центру располагалось локомотивное депо с деревянной водонапорной башней и громадным складом дров. Все местные паровозы топились деревом, которое потребляли в несметном количестве. В очередной раз наш лагерь играл роль ремонтной базы для тракторов путеукладческих бригад, локомобилей, а впоследствии и собственно локомотивов.
Наш коллектив пополнился офицерами и сержантами из других лагерей. Среди них был Фред Смит, сержант Королевской артиллерии, кадровый военный, первостатейный технарь и человек, в котором стойкость и неунывающий характер сочетались с невероятной физической выносливостью. Впоследствии я осознал, что это была одна из самых примечательных личностей, которых я встретил за всю свою жизнь. Еще хочу упомянуть майора-артиллериста Джима Слейтера, бывшего владельца заводика по выпуску текстильных станков; он стал непосредственным начальником нашего Билла Смита. Чудаковатость и «неугасимый» пессимизм Слейтера заработали ему славу лагерной Кассандры. Еще был Гарри Найт, добродушно-веселый инженер-австралиец, работник одной из малайских горнодобывающих компаний, полезный человек и надежный товарищ. Александр Мортон Макей, еще один офицер-артиллерист, родом из Шотландии, но проживший много лет в Канаде. Ему было за сорок, хотя подвижность и общительность делали его гораздо моложе. Мак, или Мортон, стал одним из самых близких моих друзей.
Два новичка в нашем бараке – капитан Джек Холи и лейтенант Стенли Армитаж – всегда всплывают в памяти одновременно, как сиамские близнецы, хотя между ними не имелось ничего общего. Армитаж был тихим, задумчивым ирландцем, Холи – его крайней противоположностью. Этот лощеный, даже пижонистый, человек строил себя под романтических киногероев вроде Рональда Колмана и до войны вовсю наслаждался легкой клубной жизнью в Сингапуре, где подвизался на «Бритиш Америкэн Тобакко Компани».
* * *
В мастерских мы сумели нащупать хитроумные способы, как поддерживать безбожно эксплуатируемую технику вроде бы в работоспособном состоянии. Правда, с маленьким «но»: по какому-то злосчастному совпадению где-то через недельку ее приходилось возвращать к нам на ремонт. Я постигал искусство саботажа увертками, отговорками и неявным сопротивлением. Из меня медленно, но верно вырастал умелый воришка.
Я стал своего рода неофициальным плотником для всего лагеря, строгал и прокладывал деревянные мостки, чтобы нам не шлепать по жидкой глине из-за вечных дождей. Попутно выяснилось, что нужный инструмент и материалы легче всего раздобыть у всех на виду: средь бела дня зайти на склад и попросту взять требуемое. Меня никто никогда не останавливал. Жаль только, не сразу выяснилось, чем обернется беспечность охраны и какая у этого имелась сумрачная изнаночная сторона.
Японцы уже приучили нас жить по токийскому времени, что означало утренний подъем по большей части в темноте. Когда они объявили, что отныне офицерам тоже полагается работать, меня сделали маркировщиком и по совместительству табельщиком: я должен был отбивать сигналы начала и окончания работы в главных мастерских. Восемь раз в день с перекурами, а часы, с которыми я, по идее, должен был сверять свои звонкие удары, представляли собой простенький японский будильник, стоявший на полке возле генератора.
Вскоре я сообразил: хотя трудовая смена длится десять часов, рабочего времени в ней может быть куда меньше. Тщательно соблюдая моменты официального начала и окончания смены по утрам и вечерам, в промежутках между ними я «подкручивал» часовой механизм, и с каждым новым днем перекуры становились все длиннее, а собственно рабочее время короче. Так что сейчас у наших тюремщиков воровали не только информацию, но и время. Этот революционный и широко популярный метод управления трудовыми ресурсами нашел одобрение даже среди некоторых японских слесарей. Увы, мои проделки всплыли на поверхность, и ценную должность отдали одному из японских солдат. Единственным наказанием, которое я понес, был полный перевод на маркировочные и малярные работы.
Больше всего на свете нам хотелось ставить японцам палки в колеса, всячески мешать, выдавать некачественную продукцию, но так, чтобы нельзя было отследить виновника, хоть индивидуального, хоть коллективного. Даже те, кто ломал спину в каменоломнях – что, кстати, считалось «легкой» работой, – махали кирками со сверхъестественной медлительностью, выполняя лишь минимально приемлемые нормы. Думаю, все пленные до единого стали в итоге лодырями и саботажниками, причем кое-кто из нас так себя ведет и по сей день, раз уж в молодости потратил на это столько времени.
Мысль о побеге не оставляла. В каком-то смысле мы жили в огромной тюрьме под открытым небом и надеялись, что когда-нибудь выпадет шанс вырваться на свободу через север Сиама. Однако для любого похода за пределы первой пары миль от лагеря категорически требовалась информация – информация в виде карты.
Для меня всегда было приоритетом знать, где я нахожусь, так сказать, осуществить прецизионную локацию самого себя в окружающем мире: как можно подробнее его охарактеризовать, описать и классифицировать. Своего рода поставить точку опоры там, где сейчас царил лишь хаос. Будучи официально назначенным маркировщиком, я обладал доступом к карандашам, а в мастерской всегда имелась бумага для слесарных чертежей. Вот я и стянул крупный лист нелинованной бумаги, где-то полметра на полметра, со стола главного инженера. На складе приглядел небольшой атлас, охватывавший порядочную часть Юго-Восточной Азии и Сиама; я его «позаимствовал» и старательно оттрассировал нужные страницы в карандаше, работая в масштабе порядка 50 миль на дюйм. Конечно, для практических целей масштаб был слишком мелкий, но знали б вы, какой надеждой окрыляла меня эта работа, когда я кропотливо наносил на карту всяческие подробности, выведанные у водителей грузовиков, таких же пленных, что и мы, но которым довелось побывать на северных участках железной дороги. Кроме того, в ход шли заученные наизусть топографические сведения, которые мы подглядывали на японских документах, когда их на минутку оставляли без присмотра.
На карте была проложена и собственно ТБЖД: я сумел «вычислить» ее маршрут, так как на всей протяженности путей у нас была внедрена своего рода сеть информаторов. Сначала дорога довольно долго шла вдоль реки, и, держась неподалеку, нам было бы проще находить себе пропитание – если и когда решимся на побег. Впрочем, вычерчивание железнодорожного маршрута само по себе приносило удовольствие.
Моя карта была образчиком запретного искусства, однако в тот период склонность к конспирации была скорее инстинктивной, своего рода проекцией общей настороженности военнопленного, нежели сознательной реакцией на тот риск, которому я себя подвергал. Нам никто не запрещал чертить карты, однако от этого занятия за версту несло смертельной опасностью. Вот я и принял тщательные меры предосторожности: держал карту в «тубусе» из бамбука и прятал с превеликим тщанием. Карта была испещрена каллиграфически выписанными названиями местечек, на нее легли любовно нарисованные границы Сиама и русла местных рек, которые я вырисовывал со всей доступной мне изящностью. Со временем бумага приобрела чуть ли не антикварный внешний вид, края у нее пошли волной, и сама она стала много мягче из-за частых прикосновений моих рук и той влаги, которую поглощала из сыроватого воздуха.
* * *
При желании было совсем нетрудно выйти за пределы лагеря, так что в скором времени мы обследовали все окрестности. Чуть ли не повсюду росла перистая разновидность бамбука, а фруктовых деревьев было столь много, что мы не знали, куда девать такую пропасть фруктов. Еще дальше к северу и западу виднелся извилистый гребень плотно заросших зеленых холмов.
До Канбури с его рынками было меньше мили. Нам разрешалось закупать провизию в городе, так что мы не умирали с голоду, пусть даже и сидели на рисе и каком-то примитивном вареве. Иногда покупали себе вяленую рыбу или сиамские деликатесы вроде бананов в тесте, которые местные крестьянки жарили в тазах с растительным фритюром.
Чем больше проходило времени, тем отчетливей мы понимали, что японские инженеры выбрали для дороги самый сложный маршрут, что они хотят как можно дольше идти вдоль русла реки Кхвэной: это позволяло подвозить рабочих по воде. Кроме того, это означало нечеловеческую нагрузку на наших товарищей: на этом участке известковые холмы спускались прямо к реке, и как гражданские рабочие, так и военнопленные были вынуждены сквозь них прорубаться. Попутно приходилось устраивать всевозможные путепроводы, грунтовые выемки, эстакадные мосты – и все это топором, пилой, лопатой и руками. Так что нам в наших мастерских грех было жаловаться.
Даже сейчас среди тюремщиков можно было найти остатки человечности. В Канбури служил один весьма корректный, здравомыслящий офицер по фамилии Исии, «выпускник Кембриджа», как он сам отрекомендовался. Не знаю, вправду ли ему довелось хоть разок побывать в Болотном краю, но английским он владел превосходно. Ему нравилось обсуждать с нами всяческие инженерные темы и даже спорить о войне. К примеру, мы могли спросить, что творится в мире, и он давал нам более-менее официальную версию событий в Новой Гвинее, хотя и признавал, что из Соломоновых островов Япония уже потеряла Гвадалканал. Однажды, с манерной неторопливостью, как бы в подражание истинному англичанину и джентльмену, он заявил, дескать, отчего бы вам не оформить себе газетную подписку, раз уж вас так интересует война. Приняв это за шутку, которую в силах оценить лишь представитель другой расы и культуры, мы решили подыграть и с невозмутимым видом дали ему некую сумму из сэкономленных денег. Не прошло и недели, как в лагерь с почтой стали доставлять англоязычную «Бангкок-Кроникл». Сейчас эта газета находилась в японских руках и была напичкана дезинформацией, однако при критическом подходе к чтению мы все равно могли почерпнуть много ценного. Так, в одной из статей, которая вызвала бурное оживление, говорилось о том, что немецкие войска в Северной Африке «успешно развивают наступление на запад». Прямо скажем, странный способ выбрал себе Роммель для захвата Суэцкого канала. Следуя аналогичному подходу, мы с растущим восторгом узнали, что страны Оси отступают в России, Африке и Азии.
Все это хорошо, но нам следовало быть более – куда более! – осторожными, когда рядом находится враг, день за днем теснимый в угол и постепенно приходящий в бешенство. Те японцы, с которыми мы в основном имели дело в мастерских, были благоразумными, умеренными людьми. Но отнюдь не каждый из наших тюремщиков мог сойти за человека, просто ставшего невольным участником войны, которая забросила его за тысячи миль от родного дома. К нам в лагерь прибился черный котенок, премилое существо, в котором мы души не чаяли. Это создание было еще более беззащитным, чем военнопленные, так что мы взяли над ним шефство. Как-то раз, пока он игрался в пыли, мимо проходил какой-то охранник из корейцев. Этот тип спустил винтовку с плеча и насадил крошечное животное на длинный, чуть ли не полуметровый штык, как на шампур, будто собрался зажарить.
* * *
Приемник функционировал вновь и даже был несколько доработан. Фред Смит стал нашим вторым радиомастером. Оказалось, что еще в Сингапуре он стащил старенький радиоаппарат из какого-то дома в квартале Букит-Тима, а в лагере Чанги сумел его починить с помощью радиоламп, которыми тоже каким-то образом обзавелся. Перед отправкой к нам на ТБЖД он разобрал приемник на части и спрятал их на случай обыска. Из полевого телефона Фред с Лансом вытащили старый аккумулятор, который теперь питал наш приемник. После многочасовой возни им удалось настроиться на нужную волну и отфильтровать атмосферные шумы так, что сейчас голоса дикторов Би-би-си звучали вполне разборчиво.
По вечерам повторялся все тот же ритуал: настороженные люди вокруг барака, накрытый одеялом Тью, затем жаркие споры. Незнакомые названия со смутно помнящихся карт: Харьков, Курск, Тробрианские острова… С воюющим миром нас соединяли невидимые нити побед и поражений.
Новости распространялись доверенными людьми по длинной цепочке: сначала в мастерских, затем миля за милей вдоль железнодорожного полотна, вплоть до самых настоящих лагерей смерти. Мы приняли меры, чтобы один из наиболее надежных товарищей, артиллерист Томлинсон, был приписан к поезду, который подвозил продовольствие к путеукладческим бригадам, и тщательно проинструктировали его, что и как именно сообщать на местах. Как для нас, так и для тех, кто страдал и умирал там, было крайне сложно вычленить правду из слухов, понять, чему и в какой степени можно верить. Одному Богу ведомо, как искажались новости, передаваемые из уст в уста, как правда превращалась в вымысел и наоборот; и все же даже эти обрывочные сведения чудесным образом поднимали наш дух, укрепляли чувство связи с миром, который мы потеряли. Для военнопленного радио значит куда больше, чем это может себе представить обыватель; оно в буквальном смысле придавало смысл нашему существованию, делало его хоть в чем-то «нормальным». Возникало ощущение, что сейчас мы знаем, для чего живем.
Еще одной важной частью этой «нормальности» и чувства собственного достоинства были книги. У меня имелась Библия, так называемая «Авторизованная версия»; потом я обменялся ею с австралийцем по фамилии Харкнесс, получив взамен Моффатское издание 1926 года [4]4
«Авторизованная версия» (Библия короля Якова): англоязычный перевод Библии 1611 года, санкционированный и одобренный королем Яковом I. Официально признается большинством англиканских церквей в Великобритании и протестантских церквей в США. Шотландец Джеймс Моффат выполнил новый перевод с древних языков на современный английский, но внес определенные изменения, в частности перекомпоновал последовательность некоторых фрагментов.
[Закрыть], которое до сих пор меня сопровождает: эта книга пережила все. Некогда черная коленкоровая обложка истерлась так, что стала мягкой и серой, с проглядывающими чернильными пятнами. Корешок где-то потерялся. Текст чуть ли не в каждом абзаце подчеркнут синей перьевой ручкой Харкнесса; колонки на всех страницах каждой из библейских книг сопровождены комментариями из крошечных, аккуратно выписанных заглавных букв. Пустые места, оставшиеся на последних страницах, испещрены тем же синим, рукописным бисером. Да и моя собственная Библия была точно так же аннотирована, когда я читал ее в Банпонге и Канбури, раз за разом обращаясь к Новому Завету…
Откровение Иоанна Златоуста по-прежнему действует на меня более чем сильно. «Я есмь Альфа и Омега, начало и конец…» Представленная в этой библейской книге картина Апокалипсиса и последних мгновений мира, который разваливается на куски лишь с тем, чтобы вновь собраться в свете и счастье, как раз и лежала в основании той веры, которой придерживалась Община, и продолжительных проповедей на улице Шарлотты. Ничто после прибытия в Малайю не заставило меня усомниться в том, что катастрофа и впрямь может наступить, что великие империи могут распасться или что в экстремальных условиях человек действительно может оказаться беспомощным.
Пожалуй, лишь пленники, без объявленного срока или правил содержащиеся на потеху своим тюремщикам, в состоянии понять Иова:
Я пресыщен унижением; взгляни на бедствие мое; оно увеличивается. Ты гонишься за мною, как лев, и снова нападаешь на меня и чудным являешься во мне. Выводишь новых свидетелей Твоих против меня; усиливаешь гнев Твой на меня; и беды, одни за другими, ополчаются против меня.
Делиться многими глубоко личными вещами мы не могли, зато ничто не мешало нам обсуждать религию, пусть даже большинство моих товарищей были членами Англиканской церкви, а я принадлежал к одной из баптистских сект. Помнится, в лагере по рукам ходили письма со страстными призывами к духовному подвигу. Так мы поддерживали то лучшее, что было в нашей человеческой сути, и это помогало выживать.
Я по-прежнему хотел учиться, расти и совершенствоваться. В памяти осталось, как я на обрывках зеленой бумаги вел что-то вроде конспекта по языку хиндустани, с аккуратными колонками слов и временных глагольных форм, а с моим другом Вильямсоном мы даже изучали японский. Освоили базовый словарный запас, что порой позволяло понять, о чем там говорят охранники.
А тем временем 1943 год шел своим чередом. Нежная весна уступила место одуряющей духоте лета. Мы почти что приспособились к высокой влажности и дождливым сезонам, поддерживали нечто вроде внутренней жизни, куда японцам был вход заказан. Привыкли ходить полуголыми, бронзовые от загара и худые, как жерди; привыкли вечно почесываться из-за въевшейся в кожу грязи, как оно всегда бывает при отчаянной нехватке мыла.
Хотя Канбурский лагерь угнетающе действовал на психику, в целом его можно считать «неплохим». Практически вся работа требовала той или иной квалификации, нас редко направляли на объекты за пределами лагеря, изнуряющих заданий было относительно немного, а заведовали всем этим хозяйством – как и в Банпонге – японские инженеры, а вовсе не кадровые военные, среди которых попадались идеологические фанатики. Не так уж много было и охранников из корейцев – те вымещали на военнопленных унижение, которое сами терпели от японцев [5]5
Корейцы, чья страна стала японской колонией в 1910 году, в 1938-м получили право добровольцами записываться в Императорскую армию. Лишь в 1944-м они подпали под обязательный призыв.
[Закрыть]. К тому же до Канбури с его драгоценными продуктовыми рынками было полчаса ходу.
Другим повезло куда меньше. В один из апрельских вечеров я обратил внимание на группу измотанных, подавленных, грязных британских солдат, вповалку устроившихся на своих вещмешках возле главных ворот, откуда шла дорога на север. Их были сотни. Они просто лежали в полной неподвижности, как свойственно людям, которые уже вынесли один бог ведает что, но при этом знают, что дальше будет хуже. Один из них рассказал мне, что они только что пешком отмахали тридцать миль из Банпонга – без еды и почти без воды, – погоняемые обозленными корейскими охранниками, причем никто понятия не имел, сколько еще предстоит идти и что там их ждет, когда они наконец доберутся до места назначения.
Измочаленная армия из запущенных солдат, лежавших на траве вдоль дорожной обочины, ярко напомнила о склонности японской военной машины к безразличию, а вернее, полнейшему наплевательству на гуманистические ценности. Эти смертельно усталые люди представляли собой авангард так называемых рабочих команд «F» и «H», присланных из Сингапура в Банпонг спецэшелонами. Отсюда в направлении отдаленных участков ТБЖД, которая уже близилась к завершению, ежедневно и еженощно уходили поезда, груженные новыми рельсами и техникой.
На протяжении двух следующих месяцев колонны донельзя грязных, измученных людей проходили мимо мастерских Канбури. Мы делали для них все, что могли, делились пищей и водой, но это уже были живые мертвецы. По какой-то немыслимой, безумной оплошности их так и не передали на довольствие японской администрации Сиама, которая, соответственно, и не была обязана их содержать. А те, кто отвечал за питание этих людей, за саму их жизнь, сидели по своим конторам в Сингапуре, за тысячу миль отсюда.
Пока что я старался не забегать вперед и не освещать события сквозь призму ретроспективной оценки, однако судьба этих людей – уже наполовину безумных к тому моменту – требует, чтобы я прямо сейчас о ней рассказал. В командах «F» и «H» была зафиксирована самая высокая смертность среди всех военнопленных, работавших на строительстве ТБЖД. Их прислали, чтобы подстегнуть темпы, дать «последний толчок» и тем самым завершить строительство с опережением – своего рода штрафбат, бросаемый в прорыв. Некоторым из них предстояло пешком преодолеть две сотни миль по холмам. Погиб каждый третий, а многие из выживших остались калеками на всю жизнь [6]6
Упомянутые рабочие команды формировались из британских и австралийских военнопленных, причем британцы были представлены в первую очередь рядовым и сержантским составом 18-й саперной дивизии. Им пришлось проделать своим ходом почти 300-километровый марш. Прибытие на место строительства совпало с началом сезона дождей и эпидемии холеры, что в сочетании с нечеловеческим трудом, голодом, авитаминозом, тропическими язвами, малярией и зверствами японцев и корейцев привело к гибели 44 процентов из первоначального семитысячного контингента.
[Закрыть].
Даже в те дни мы спорили, нет ли во всем этом безумии некоей системы, жестокого подтекста? Адмирал Ямамото, спланировавший атаку на Перл-Харбор и, может статься, величайший флотоводец в истории Японии, погиб во время инспекционной поездки по Соломоновым островам. Перевозивший его самолет был сбит над Буганвилем 18 апреля – и сразу после этого командам «F» и «H» приказали пешком добираться до конца ТБЖД. Не было ли это своего рода коллективным наказанием, порождением воспаленного ума? Что, если смерть Ямамото вызвала у японцев желание отомстить, отыграться на военнопленных? Такие вопросы не давали покоя там, и я до сих пор не получил на них ответа.
Пленные, проходившие мимо нашего лагеря, ночевали прямо под открытым небом, без какой-либо защиты от насекомых, которые нещадно на них набрасывались с наступлением темноты. После ухода этапируемых мы замечали брошенные вещи, части снаряжения, лишь бы как-то облегчить поклажу. Сколько же у них осталось – да и осталось ли вообще? – к концу пути, невольно задавался я вопросом.
Примерно в то же самое время начали прибывать и гражданские депортированные рабочие. Поначалу жиденький поток азиатов – китайцев, индусов, малайцев, индонезийцев, бредущих из Банпонга в Канбури. А потом словно шлюзы распахнули: настоящий потоп, цунами из подавленных людей, среди которых порой встречались даже женщины и дети. Вся эта людская масса устремлялась в верховья реки Кхвэной и самые дальние лагеря на маршруте ТБЖД. Подобно военнопленным, их пригнали, чтобы ускорить ход работ. Однако, в отличие от нас, гражданские не были организованы. Просто люди сами по себе, в одиночку или семьями, без какой-либо структуры или иерархии.
Уже тогда, несмотря на скудность моих знаний о масштабах захлестнувших нас событий, я понимал, что эти злосчастные будут гибнуть как мухи. Именно они станут основными жертвами дороги.
И все же даже здесь, в лагере и рядом с людьми, на ком лежит ответственность за организацию столь чудовищной жестокости в таких масштабах, рядом с теми, кто был способен не задумываясь, с ходу пойти на варварские зверства в отношении других людей – даже здесь я находил удовольствие в машинах, которые я любил и к которым был сейчас так близок, пусть и не по своей воле. Человек вообще сохраняет в себе больше простодушия и невинности, чем принято считать. Однажды, вскоре после ухода команд «F» и «H», в той стороне, где лежал новый бирманский участок, показался столб дыма и пара. На этом свежепроложенном пути еще ни разу не ходил локомотив, так что я немедленно навострил ушки. Состав – небольшой, из трех-четырех вагонов – въехал прямо в наш лагерь. Его тянул один из самых удивительных паровозов, которые я когда-либо видел. Великолепно сохранившаяся машина выпуска конца XIX – начала XX века, построенная на локомотивном заводе Краусса в Мюнхене, о чем извещала начищенная латунная табличка. Помню, до чего я был счастлив увидеть это чудо на пыльном, приходящем в негодность запасном пути под пальмовыми кронами. Скотосбрасыватель гордо контрастировал с обводами высокой дымовой трубы; лаково-черный котел и латунная отделка вызывали к жизни полузабытые, призрачные воспоминания о курортных поездках, о душистом аромате прощаний и о беспечно прожигаемой жизни.
* * *
Роль подневольного строителя железной дороги внезапно завершилась в августе 1943 года.
Предали нас, или же японцам просто повезло, я не знаю и не узнаю. Сколько бессонных ночей за минувшие полвека я потратил, силясь понять, проследить источник утечки. Может, кто-то просто не сдержал восторга от очередной победы союзников, а некий охранник это услышал; может, какой-то глупец вел дневник, записывая новости, которые доходили до него через водителей, бывших нашими курьерами… Было время, когда до зарезу требовалось знать, кто нас подставил, хотя бы сдуру, потому что в наших глазах он был ничуть не лучше тех, кто предает сознательно. После войны выжившие устроили бы на него охоту… Но у нас на руках была всего лишь нескончаемая, болезненная неопределенность, натирающая душу как наждачная шкурка.
29 августа 1943 года, после утренней поверки, мы не услышали привычную команду «разойдись». Вместо этого караул продолжал держать пленных по стойке смирно. Рассвет только брезжил, было даже прохладно. Группа солдат пошла по нашим баракам, остальные – непривычно настороженные и агрессивно настроенные – сомкнулись вокруг нас кольцом, с пристегнутыми штыками. Было слышно, как в бараках роются, поначалу вяло, без огонька, но затем их словно подменили. Грохот, треск, что-то валится – по нарастающей.
Прошел час. Солнце припекало, однако нам запретили даже шевельнуться. Свыше сотни пленных в одних майках и лохмотьях обмундирования замерли как статуи. Обыск продолжался, за нашими спинами росла гора каких-то вещей, которые выкидывали наружу. Вскоре образовалось нечто вроде кургана. Еще возникало впечатление, что особый интерес у охраны вызывает тот угол, где стояли нары Тью.
Часа через три солдат-японец выкрикнул его имя. Тью зашел в барак. Нас распустили, мы обернулись – и увидели кучу автомобильных аккумуляторов, динамо-машин, деревянных и жестяных коробок плюс невероятное разнообразие слесарного инструмента японского производства: остатки тех запасов, которые мы распродавали местным сиамцам и китайцам сквозь дырки в ограде. Подъехал грузовик, и вся эта контрабанда была увезена прочь. Сержанту Тью разрешили вернуться к нам. На нем лица не было. Японцы нашли приемник.








