Текст книги "Море Дирака"
Автор книги: Еремей Парнов
Соавторы: Михаил Емцев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
– За яркость красок или за близость к некоему сверкающему откровению?
– Не знаю.
– А вы не склонны к пантеизму? Не кажется ли вам, что мировая душа разлита во всей природе?
– Я слишком рационалист, чтобы допустить это.
– Ничего не бывает слишком… Вы читали Спинозу?
– Только «Этику».
– Математика всегда привлекают теоремы… Но мне-то, собственно, безразлично, читали ли вы Спинозу или не читали. И изменить это ничего не может… Чему предначертано свершиться, то и сбудется. Но я, впрочем, начинаю болтать чепуху. Силис! Голубчик. Спуститесь в погреб. Там, кажется, должна быть бутылка прозрачной. Принесите ее сюда. И кусочек соленого лосося, пожалуйста.
– Но, профессор… – попытался возразить Криш.
– Никаких «но»! Я должен быть сегодня в форме. У нас с молодым человеком будет серьезный разговор… А я так плохо чувствую себя, Кришьян. Сходите в погреб. Я очень прошу вас.
Криш пожал плечами и вышел. Я слышал, как скрипели ступеньки под его ногами.
– Такие вот дела, милый Петер, – вздохнул старик и озабоченно покачал головой.
– Меня зовут Виллис, господин профессор. Виллис Лиепень.
– Нет. Ты – Петер. Петер Шлемиль, у которого я хочу отнять тень. Ты знаешь, как дьявол купил тень у Петера? Знаешь… Ну, вот и я хочу купить у тебя тень. Только денег у меня нет… Нет золотых гульденов, чтобы оплатить твою бессмертную душу. И латов-то не всегда хватает на бутылку-другую прозрачной. И куда только уходят деньги… Конечно, я бы мог иметь ведра серебряных пятилатовиков, кадки золотых блестящих двадцаток. Благо на монетах нет номеров и всяких там серий. Они все одинаковые. Им и положено быть одинаковыми, как однояйцевые близнецы… Да! Я мог бы… Но не хочу. Не хо-чу! Нельзя осквернять чистое дело. Даже ради него самого. Цель не оправдывает средств. Напротив, средства иногда пятнают цель. Я занимаюсь только белой магией и не хочу иметь дела с черной. Пусть я умру с голоду. Впрочем, с голоду я не умру. У меня в погребе четыре пуры [пура – 50 килограммов] картофеля, бочка соленой лососины, мучица. Есть и бочонок масла, мед, ящик копчушки. Что еще человеку надо? Только немного водки. А она кончилась, и Силис не принес мне. Какое у нас сегодня число? Ах, так! Значит, скоро жалованье! Ну вот, видите, все идет превосходно, и я покупаю вашу тень, милый Петер Шлемиль… А, вот и Силис! А ну, давайте ее сюда, Силис. Давайте!
Не вставая с кресла, старик извлек откуда-то грязный граненый стакан и фаянсовую кружку с отбитой ручкой.
– Больше посуды у нас, кажется, нет… Впрочем, может, молодой человек не будет? – Он выжидательно уставился на меня.
– Да, профессор. С вашего разрешения, я лучше откажусь.
– Ну и великолепно! То есть я хотел сказать, что очень жаль. Но не смею настаивать. Не смею… Держите кружку, Силис.
Он быстро плеснул в кружку и медленно и осторожно наполнил стакан до краев.
– Можете вылить остатки. Хватит на сегодня. Пора приниматься за дело… Или… уж лучше сразу покончить с этим. Тем более что больше у нас ничего нет. Разлейте, Силис.
– Нет, профессор. Вы сказали – вылить. Будьте последовательны. «Eppur si muove!» [А все-таки она вертится!] Видите, какая воронка? Кориолисово ускорение.
Профессор сосредоточенно смотрел, как Силис выливает водку в форточку. Она вытекала беззвучно. Все заглушал шум дождя.
– Вы безжалостный ученик, Силис. Никогда вам этого не прощу. И не надо слов! Не надо… Помогите мне лучше подняться, идиот. Пусть ваши дети отплатят вам тем же. Видит бог, как вы издеваетесь над старым учителем. Я же отец вам, Силис. Неблагодарный вы щенок. Ой! Проклятый радикулит! Проводите меня к роялю. Мне нужна нервная разрядка.
Он сел за рояль, морщась от боли.
– Откройте его, студент. Нужно превозмочь недуг. У меня совсем распухли пальцы. Все соли. Откладываются на костях и откладываются. Если не разминать, бедные пальцы совсем перестанут сгибаться. Боюсь, что библия не врет про жену Лота, обратившуюся в соляной столб. Простое преувеличение клинических симптомов подагры. Я по себе это чувствую. Быть мне соляным столбом. Почем у нас нынче соль, Силис? Я завещаю вам мои отложения. Для вас ведь нет ничего святого.
Он тронул клавиши и долго прислушивался, как глохнет в пыльных углах звук. Потом заиграл. Сидел он неподвижно, не склоняясь к инструменту и не разводя широко рук. И узкий диапазон звуков был под стать дождю и скудному свету.
Падали льдинки, дробились и таяли в черных водокрутах дымящейся среди заснеженных берегов реки. Темная стынущая вода вбирала в себя последний свет короткого дня и копила его в глубинах, копила. А холод высушивал застекленные белым матовым льдом лужи, в которых цепенели прелые дубовые листья. Но кто-то наступал вдруг ногой, и лед трескался сухо и звонко.
И была окраска – две чередующиеся высокие ноты. Не нарастая и не упадая, плыли они под затянутым белесой мутью небом, напоминая чем-то переливы домского органа. А дождь за окном хлестал ветки. Они бились в стекло, обреченные, мокрые. Листья дрожали под ударами капель. Грустная мокрая зелень без света. Это зелень веков на куполах.
Мне сделалось вдруг зябко и бесприютно. Надо мной гулко шумели высокие своды соборов. Каменные плиты отбрасывали эхо, и оно умирало в звонницах. Дождь хлестал в зеленую черепицу готических шпилей. Влажный, заплаканный ветер врывался сквозь выбитые витражи, и совы рыдали под черными балками колоколен.
Но были чисты эти звуки. Они рассыпались шариками в математические фигуры. И я поспешно искал законов, чтобы выразить их смутную суть, торопясь перед закатом этого иллюзорного мира. Да, я искал уравнений, вобравших в себя смерть, и судьбу, и неизбежное расставание. Но рушилось все у меня в мозгу. Я не поспевал за музыкой, мне не удавалось догнать ее, задержать хоть на мгновение. Так мы несемся по жизни, и никогда нам не остановить время. Оно всегда чуть-чуть впереди. И не надо протягивать руки. Мы не успеваем. Оно уносится вперед…
Профессор неожиданно перестал играть и уставился на окно. В небе появились проталинки анемичной голубизны.
– Вам знакома эта вещь? – Он повернулся ко мне, и уголки его рта желчно опустились.
– Я плохо знаю музыку. Может быть, это Бах, или Мендельсон, или Хиндемит.
– Случайно попали. Бах. – Он кивнул головой, и обрюзгшие щеки его обозначились еще резче. – Messa h-moll. Эти пьесы написаны для органа и большого оркестра. Синтез полифонии и контрапункта… Но не в том суть. Вы можете и не знать Баха. Совсем не обязательно знать Баха. Но… могли бы вы передать хоть часть тех ощущений, которые испытывали, слушая музыку? Или вы ничего не испытывали?
– Сейчас мне кажется, что мог бы. Я представлял себе это очень ярко.
– Что представляли?
– Музыку, которую вы играли.
– Это же абстрактнейшая вещь! – искренне удивился он.
– Все равно были какие-то картины… Не сюжетные, нет, скорее олицетворение. Такой метафорический сгусток. – Мне было трудно выразить свою мысль.
– Нечто вроде теории символов, – шепнул профессору Криш. – Может быть, именно здесь и заложен мост? Символ эмоции сначала рождает информацию о ней, а потом информационный пакет становится эмоциональной производной. Как вы думаете?
– Об этом потом, – оборвал его профессор и, наставив на меня распухший, изуродованный палец, спросил, точно хлестнул бичом: – Вы знаете кабалу?
– Что-то читал об этом, но… Нет, не знаю.
– И я тоже не знаю. И знать не хочу. Но мне нужен кусочек пергамента с каббалистическими письменами. Дайте мне его.
– Н-но у меня же нет…
– Есть. Вы об этом не знаете, а мы знаем… Как меня зовут?
– Что?
– Я спрашиваю вас, как меня зовут.
– Господин профессор Бецалелис. – Я вспомнил предупреждение Криша и уже ничему не удивлялся.
– Вот именно, Бецалелис. Бе-ца-ле-лис! А о Леви ибн-Бецалеле вы слышали?
– Нет. Никогда.
– Очень жаль. Возможно, я его потомок. Он Бецалел, а я – Бецалелис. Великий каббалист рабби Леви ибн-Бецалел, говорят, жил в конце шестнадцатого века в Праге. Он создал из глины великана – Голема и вдохнул в него жизнь при помощи куска пергамента, исписанного именами ветхозаветного бога. Голем всесилен. Для него нет ничего невозможного. Но он полностью покорен воле своего создателя. Он может творить добро или зло. Я хочу, чтобы он сделал людей лучше. Но как сделать людей лучше? Нужно облегчить их жизнь, и они станут добрее. Накормить и одеть их, избавить от тяжелого труда, и у них появится досуг для чтения моралистов, тяга к наукам и искусству. Для этого я и создал своего Голема… А может, мне это только так кажется? И создал я его из-за одного лишь любопытства, которое всегда толкает исследователя к чему-то непознанному, а порой и к недоступному… Лягушку к змее тоже, возможно, толкает любопытство исследователя. Но я о другом. О моем Големе. Я создал его, но у меня нет волшебного пергамента. Как вдохнуть в него душу? Продайте мне вашу тень, достопочтенный Петер Шлемиль. Я должен оживить Голема… Короче, вы согласны быть моим сотрудником? Точнее, нашим сотрудником: моим и доктора Силиса?
– Простите, господин профессор, я, конечно, хочу, очень хочу, но я никак не разберу, где кончается сказка… Не пойму, где начинается шутка. Вы это всерьез, господин профессор?
– Это серьезно, Виллис. Абсолютно серьезно. – Криш резко повернулся ко мне, смахнув с рояля на пол очередную стопку книг.
– Что вы делаете, сумасшедший? – вскрикнул профессор. – Это же альдины, настоящие альдины! Вы хоть знаете, что такое альдины?
– Простите, профессор. Я нечаянно. – Он нагнулся и стал осторожно собирать с пола пропыленные томики. – Я знаю, что это очень ценные издания… Такие с дельфином вокруг якоря. Пятнадцатый век.
– Пятнадцатый! Шестнадцатый! Это же целое состояние! Я достал их, чтобы проститься с ними. Им цены нет. – Он трепетно и нежно погладил корешок. Но придется продать их, Силис. Она ведь пожирает столько денег!
– Нет, профессор. Не надо. Лучше я продам свою маленькую яхту. Знаете, эту голубую красавицу? Четыре рекорда! За нее дадут хорошие деньги.
– А что вы себе думаете?! И яхту придется продать и штаны тоже. Она съест нас! Съест вместе с потрохами и с этим молодым человеком, если он не раздумает идти к нам. Но, как говорил мой отец, дай бог ей здоровья, лишь бы не болела… Вы можете оживить ее, Петер Шлемиль?
– Ради бога, профессор, объясните мне, о чем идет речь! Я же совершенно ничего не понимаю!
– Ладно… Хватит парадоксов. Отведите меня в кресло, Силис! Вот так… О, уже солнышко выглянуло! Ступайте за водкой, Силис! Ступайте, ступайте без всяких разговоров! А мы пока поговорим. Почему вы не трогаетесь с места? Морфий, по-вашему, лучше? Да? Идите же!
– Только один стакан. Перед сном.
– Хорошо, хорошо! Сами нальете. Отправляйтесь. И еще я бы не отказался от хорошей колбаски.
Он откинулся в кресле и прикрыл глаза. Птицы за окном неистовствовали. Капли искрились. И зелень, казалось, была напитана медом.
– Раскройте окно, – сказал он, устало прижимая ладонь к лицу. – Не все окно. Только форточку.
Тугой влажный ветер принес цветочное благоухание и пронзительный запах сосновой смолы.
– До чего же все-таки прекрасен мир, студент! И как мало нужно человеку для счастья! И как много!.. Мы с доктором Силисом создали машину, Не время сейчас говорить о том, как она устроена. Считайте, что она работает на пустоте, и покончим с этим. Важно другое… Для чего мы ее сделали – вот что важно. Но и об этом долго говорить. Вы все узнаете в свое время. А если коротко, мы создали искусственный мозг. Нет, это не подобие человеческого мозга! Нечто совсем отличное, но в чем-то тождественное. С ассоциативными связями, саморегулировкой и дублирующими друг друга центрами. Мы бы, конечно, с большим удовольствием повторили простой человеческий мозг. Но помешала одна малость. Мы не знали, как он устроен. Так мы и создали нечто, в чем еще плохо разбираемся сами. Оно моделирует некоторые мыслительные категории, способно давать овеществленные представления о предметах… Но способно ли оно мыслить? «Быть или не быть – вот в чем вопрос…» Как вы полагаете, студент, что станется с ребенком, которого сразу же после рождения заточат в башню?
– Скорее всего он погибнет.
– Ах, нет же! – Он раздраженно поморщился. – Вы понимаете меня слишком буквально. Ребенка, конечно, будут кормить… и ухаживать за ним надлежащим образом. Словом, все как полагается. Но никакого общения! Ни звука, ни прикосновения. И полная темнота.
Он замолк и грустно задумался о чем-то, глядя на книжные груды и танцующую в солнечном свете пыль.
– Ребенок не умрет. – Он тихо вздохнул, точно сожалея об этом. – Он вырастет идиотом. Нет – не идиотом, никем. Он станет никем. У него не будет памяти. А что такое душа, студент, как не память? Понимаете теперь, зачем мне нужна ваша душа?
Гудят гудки на «Вайроге» и ВЭФе. К набережной везут противотанковые ежи и мешки с песком. Проходят хмурые ополченцы. У некоторых винтовки с узкими штыками, зеленые противогазные сумки через плечо.
На Известковой улице убили командира. Стреляли с чердака. Говорят, в лесах орудуют целые банды. Портят дороги, перерезают провода, убивают красноармейцев и беженцев.
Самолеты почти не бомбят нас. Они летят дальше на восток. Черные кресты, оттененные белыми уголками, вертикальная желтая полоса перед хвостом. Я видел сбитый «юнкерс». Груда алюминия, переплетение тросиков, искалеченные приборы. Он напоминал мертвого зверя. Красивого и беспощадного.
В зоопарке долго выла раненая осколком гиена. И дети не толпились перед клетками.
Ветер рвал торопливо прилепленные к стеклам плакаты. Но в кондитерских пили кофе, ели пирожные.
Я бродил по городу как лунатик. Мне казалось, что он пуст – мертвый Брюгге, охваченный немотой и оцепенением. И когда с реки подымался туман, съедающий мосты и звуки, на меня накатывала тоска! Хотелось выть на расплывчатое пятно луны. Я спускался к воде и провожал угасающий масляный свет на ней, вдыхал сырой, чуть гнилостный запах и прислушивался к крику чаек. А нефть все горела, и медленно падал черный пушистый снег. В воздухе бесшумно лопались и растворялись мертвенным светом ракеты. Их отражения змеились в воде апериодическими синусоидами. Это были энцефалограммы агонии.
Мы поехали тогда в Сигулду втроем: Криш с Линдой и я. Как это было хорошо! По обе стороны гладкого, извивающегося шоссе цвели желтая сурепка и крупный душистый клевер. Тугой ароматный ветер бил в ноздри. Мы подымались все выше, и на наши лица ложились причудливые пятна кленовых листьев. Жужжали шмели, где-то вверху гудели тисы и грабы.
Мы полезли на турайдскую башню. Тонкие железные перила дрожали от наших шагов. Бесконечные лестницы. Запах сырости и запустения. После яркого света здесь было темно, точно в склепе. Но за поворотом какой-нибудь винтовой лестницы вдруг открывалась амбразура, и солнце атаковало нас пучком стрел.
Я видел, как вспыхивала и золотилась щека Линды и ее загорелое плечо, проступали веснушки, и радужно поблескивал еле заметный пушок. Но за ступенькой набегала ступенька, и все гасло в сумрачной тени.
– Долго еще? – кричала Линда. – Я уже совсем выбилась из сил. Не могу!
«Гу-гу-гу!» – откликалось угрюмое древнее эхо. И откуда-то сверху долетал смех Криша.
– Потерпите немного. Осталось совсем чуть-чуть!
Новые повороты. Неожиданные переходы и спуски, за которыми следует крутой подъем. Тяжело дыша и счастливо смеясь, Линда храбро перебегала от стены к стене по хрупким дощатым мосткам и торопилась все выше, выше… Мне казалось, что подъем никогда не кончится и я всегда буду догонять ее на этом пути к небу.
Над головой вспыхнул ослепительно синий квадрат люка. Последний пролет, и мы плывем в головокружительной синеве. Отсюда виден весь мир. По крайней мере та его часть, которая была подвластна турайдскому архиепископу.
Причудливые извивы Гауи блестят неподвижно и ровно. Зеленый благословенный мир. Облака в реке. Тени ивняка у правого берега. Звон кузнечиков. Медвяный запах цветов. Солнце и тишина. У меня навернулись слезы. Я прижался щекой к теплому ноздреватому камню. И мир сузился. Сквозь трещины пробивалась чахлая травка. По раскрошившемуся камню сновал крохотный муравей. Я дунул. Взметнулся игрушечный вихрь песчинок – и насекомое исчезло.
Раскаленная синева поплыла у меня перед глазами. Я представил себе, как долго и трудно полз муравей на страшную незнакомую высоту. Одно лишь дуновение! Оно положило конец всему. От одной только спички запылали амбары барона фон Рибикова. Батрака Марта забили тогда насмерть… Маленькая спичка погубила человека. Рибиков, говорят, уже уехал в Германию. Все они теперь уезжают в свой рейх. А Польши не стало. Чужие трубачи идут по улицам Варшавы. Ветер медленно покачивает повешенных. Зато какая тишина у нас! Но не вернутся ли те, кто грузит сейчас свой скарб на пароход «Гнейч зенау», на танках, с автоматами в руках? Не повторят ли завтра историю с радиостанцией Глейвиц нацисты в латышской форме? Почему же такая тишина вокруг, когда где-то очень рядом уже никогда не будет тишины? Немецкий эмигрант Эрих Вортман рассказывал мне, что происходит у них в стране. Он уже прошел через все акции и «оздоровительные» лагеря. Для него никогда не будет тишины. Она взорвалась в его ушах и ревет сиреной.
Как жаль, что Криш не захотел взять его сегодня сюда. Он как-то инстинктивно сторонится Вортмана. Непонятно почему. Даже старик относится теперь к Эриху с полным доверием. Отличный специалист! Он мог бы здорово помочь в наших мытарствах с машиной. Но Криш решительно против. Он держит Эриха на вторых ролях. Да, впрочем, я сам могу лишь смутно догадываться о возможностях машины и принципах, на которых она работает. Она молчалива и непроницаема, как сфинкс… Но бывают дни, когда между нами прорывается какая-то плотина. И я чувствую, что она понимает меня, вибрирует каждой проволочкой.
Как-то после сеанса я стал свидетелем интересного разговора между Кришем и стариком. Не знаю, как это происходит. Все идет ничего, ничего, затем сразу падает, как занавес. Усталость – и все отключается. Я лежу на старом бугристом диване и, приходя в себя, слышу голос Криша:
– Такой высокий уровень эмоционального напряжения опасен.
– А вы за него не волнуйтесь. – Это старик, он, как всегда, брюзжит.
– За меня нечего бояться, я уже… – бодро лепечу я.
– А я за тебя не боюсь. – Криш спокоен, чуть насмешлив. – Меня волнует поведение машины. Ее реакция необычна.
– Вы еще не так удивитесь, когда проверите контакты, – нарочито безразлично замечает профессор.
Я слышу, как Криш бросается к машине, гремит там, с чем-то возится. Я сажусь и вижу его изумленное, радостное лицо.
– Профессор, беспроволочная дистантная связь? Это же…
– Как видите. Но только при большом волнении, при сильном желании, даже если его хотят подавить. Одним словом, слабое биополе человека должно стать достаточно сильным, и тогда она войдет в психический контакт.
– Если добавить сюда ее способность узнавать, считывать текст, ориентироваться в любой зрительной символике, то…
– Никаких «то»! Все это должно еще пройти проверку.
Я как-то осмелился пригласить Линду на прогулку. Вечер тонул в Даугаве малиновыми и синими отсветами. Мальчишки ловили под мостом колюшек. Зелено-бронзовые и голубые рыбки беспомощно бились в банке и умирали от тесноты и нервного шока.
Мы поднялись вверх. В костеле шла какая-то торжественная служба. Линда споткнулась, подвернула ногу и сломала каблук. Она была в отчаянии. Я сказал, что понесу ее на руках, но она только засмеялась, и я почувствовал облегчение. Не знаю, как эти слова сорвались у меня с языка! Я бы не смог взять ее на руки. Ноги мои отяжелели, и жар прихлынул к горлу, когда я только подумал, как она обнимает меня за шею, а я касаюсь ее колен. Но она только засмеялась и с досадой оглянулась по сторонам. Я заметался вокруг нее. Потом забежал в какой-то двор и схватил там булыжник.
Кое-как я приколотил каблук, и она, опираясь на мое плечо, доковыляла до ближайшего извозчика.
– Спасибо. Не провожайте меня, – сказала она, протянув на прощание обтянутую перчаткой руку.
Я отправился домой по синим сумеречным улицам. Красноватая лампочка под косым в зеленоватых разводах потолком моей мансарды показалась мне невыносимой. Я погасил свет и раскрыл окошко. Крыши лоснились и угасали, как чешуя засыпающей сельди. Красавка на подоконнике совсем съежилась, но вода в кувшине кончилась, и мне нечем было полить цветок. А идти вниз не хотелось. Где-то вскрикнул локомотив. Тихая воздушная струя пахнула в лицо полынью и догорающим углем.
Я решил докончить, наконец, маленький рассказ о любви, который обещали взять у меня в дамском журнале, и зажег свет.
Но чернила в бутылочке загустели и нависали на острие пера комьями болотной грязи. И опять мысль о том, что нужно идти за водой, чтобы развести проклятые чернила, сделалась мне ненавистной. Я попытался читать, но статья Канта о духовидящих показалась мне такой скучной и непонятной, что я раздраженно зашвырнул книжку под кровать. Со смертной скукой оглядел я пыльные корешки Тухолки, Блаватской и Анни Безант. Чахлый, смешной отголосок мертвого, а может быть, вовсе и не существовавшего мира.
Мне стало душно. Хотелось что-то сделать или сказать. Но что я должен был делать? И с кем я мог поговорить? Я взглянул на часы. Последний поезд на взморье отходил через час. Можно успеть. Но у меня не было ни одного лата на извозчика. Я перерыл все карманы, обшарил чемодан и полку, где лежало белье. В поисках случайно закатившейся монеты даже отодвинул от стены крохотный шкафчик. Пока я лихорадочно рыскал по комнате, желание во что бы то ни стало попасть сегодня на взморье переросло в какое-то ожесточение, словно от этого зависела жизнь.
Споткнувшись о ведро, я больно ударился лбом об умывальник. Мыльница и зубная щетка упали на пол. Как ослепленный циклоп, простирая вперед руки, я выскочил на улицу и чуть не налетел на какого-то моряка.
– Осторожнее, юноша! – сказал он, подхватив меня за локоть. – Вы рискуете получить еще один синяк.
В свете уличного фонаря белый воротничок его сверкал, как фосфорический. Это было все, что я успел увидеть. Еще я запомнил, что от него вкусно пахло душистым табаком. И совершенно неожиданно я крикнул:
– Дайте мне два лата, капитан! Мне очень нужно.
Он спокойно сунул руку в карман и, достав кошелек, молча протянул мне монету.
Я схватил ее и, не поблагодарив, умчался.
Я успел на последний поезд. До виллы я добрался уже за полночь. Огромная луна висела над колючими канделябрами молодых елей. Вилла казалась черной и нежилой. Только тускло поблескивали стекла. Я осторожно отпер дверь и, стараясь не скрипеть половицами, чтобы не разбудить старика, прокрался к ней.
Мне хотелось излить душу. Когда я ехал сюда, то думал, что смогу рассказать очень многое! Но, надев на голову обруч и застегнув на запястьях электроманжеты, я понял, что ничего ведь, в сущности, не произошло. Была фантасмагория, распаленное воображение, тоска и сомнение. Но событий не было. Просто у Линды сломался каблук. Зачем я примчался сюда, впечатлительный неврастеник? Лампы нагрелись, но я находился в смятении. Я был связан с ней десятками проводов и не мог обмануть ее ожиданий. Только – что сказать ей…
И я вновь мучительно и остро заставил себя пережить все, что пережил и передумал за эти несколько часов. Тогда я впервые почувствовал, что она понимает меня. Ничего не изменилось вокруг. Все так же ровно светились лампы и гудел ток, покалывало в запястьях и казалось, что меня засасывает необъятная слепая пустота. Но интуитивно я был уверен – она все понимала. И мне вдруг стало так хорошо, как не было никогда в жизни. Точно теплое ласковое море окружило меня со всех сторон. И нежило, и баюкало, и качало, качало…
– Что вы наделали, Петер? – закричал старик, когда утром нашел меня в обмороке. – Это безумие. Вы всю ночь просидели в контакте с машиной. Что с вами?
– Что с вами? – склонилась надо мной Линда. – Вы как будто грезите наяву. Вернитесь к нам из вашего далека. Вернитесь. Здесь так хорошо! Солнышко. Зелень. Липы цветут… Только тут на башне очень скучно. Ничего нет, кроме этих каменных зубцов. Пойдемте лучше купаться. Вода, наверное, такая хорошая… Посмотрите, какой чудесный белый песок. Криш! Снеси меня вниз. Я устала лазать по этим противным лестницам.
Линда вдребезги разбила синее солнечное колдовство турайдской башни. Старик вырвал меня из забытья, рожденного грезами о полном, недоступном людям взаимопонимании. Мама будила меня в детстве в школу. Я так не хотел уходить из тепла в черное морозное утро! Школа была далеко от хутора. Вокруг темнота и молчание. Крохотные замерзшие звездочки так высоки, а белая заснеженная дорога еле видна. Почему все, кто так или иначе был близок мне, будили меня? Люди любят сказки, почему же они всегда преследуют мечтателей?..
Где-то внизу гулко отдавался смех Криша и Линды. Я медленно спускался с башни.
На третий день войны мы с Кришем решили эвакуировать машину. Сначала старик и слушать не хотел. Кричал, ругался, прогонял нас. Он так разволновался, что отпустившая его на время страшная головная боль возобновилась и он, как подрубленный, рухнул в кресло.
Сдавил виски кулаками и закачался из стороны в сторону. Потом застонал сквозь судорожно сжатые губы. Обычно во время приступов он пил водку. Это притупляло боль, давало временное успокоение. Иногда ему удавалось даже уснуть.
В тот день он потребовал, чтобы ему ввели морфий.
– Вам очень плохо, учитель? – тихо спросил Криш и положил на рояль портфель, в который собирал какие-то бумаги.
– Будьте вы прокляты! – простонал старик, не переставая раскачиваться. Лицо его было страдальчески искривлено, закрытые глаза тонули в углубленных болью морщинах. – О, за что мне такое наказание?!
– Будьте любезны, Виллис, – тихо сказал Криш. – Сходите на желтую дачу, что возле Лидо. Знаете, такую, с фламинго на фонтане? Там живет врач. Попросите его сюда. Скажите, что срочно нужно сделать укол. Он знает.
Мы прокрутились вокруг старика до поздней ночи. А на другой день было уже поздно эвакуироваться по железной дороге. Говорили, что немцы выбросили парашютный десант и взорвали полотно.
Два дня мы потратили на поиски грузовика. Но всем было не до нас, немцы рвались вперед. Они уже взяли Минск. Все же нам удалось достать полуторку. Мы с Вортманом поехали к старику. Криш остался в городе.
Полуторка еле двигалась в потоке беженцев. Мы с Вортманом сидели в кузове. Над нами висело безоблачное небо.
Потом налетели «фокке-вульфы». На бреющем полете проносились они над дорогой и поливали ее свинцом. Пулеметные очереди вспыхивали фонтанчиками пыли. Люди сразу же схлынули с дороги. Минутное замешательство… Давка… Многие попрыгали в кюветы, некоторые, роняя узелки и подхватив на руки ребятишек, бросились к недалекому леску.
Мы с Вортманом выскочили из кузова и укрылись под составленным вигвамом штакетником. Не бог весть какое, конечно, укрытие, но с воздуха нас было незаметно. Зато нашему шоферу не повезло. Не успел он раскрыть дверцу, как ветровое стекло оказалось прошитым белыми точками. Он медленно сполз на дорогу.
Гул моторов стих, и Вортман вылез посмотреть, в чем дело. Я хотел было последовать за ним, но он сказал, чтоб я не высовывался – самолеты заходят для новой атаки. Только я собрался спросить, почему он не возвращается в укрытие, как деревянные щиты внезапно зашатались и обрушились на меня.
Я много раз говорил с ней о Линде, рассказывал о том, что волновало и мучило меня. Я перестал писать рассказы. Мысленно выбалтывал их и терял к ним всякий интерес. Нельзя возвращаться «на круги своя». Нельзя дважды пережить одно и то же…
В тот день, когда в Ригу вошли советские танки, мы все побежали к Центральной тюрьме. Линда спешила встретить друга детства. Он сидел там уже три года. Криш тоже ждал, когда из ворот выйдут какие-то его друзья. У него всюду были друзья: в сейме, на ипподроме, в яхт-клубе, в полиции и среди политзаключенных тоже.
Только я никого не ждал. Просто я пошел с ними. И волновался, видя, как они волнуются.
Потом, ночью, наедине с машиной, мне стало казаться, что я ждал кого-то среди взволнованной толпы, над которой трепетали красные лоскутки и ревели гудки заводов. Как жадно глядел я в слепую броню огромных ворот, в маленькую одиноко черневшую сбоку калитку. Вот-вот из нее покажется кто-то дорогой и долгожданный. Я не знаю его, никогда с ним не встречался. Но стоит мне только увидеть его, и я пойму, что нет для меня на земле никого дороже. И окажется, что мы знали друг друга всегда.
Мне долго не удавалось сосредоточиться на одном. Мысль расплывалась, как масляное пятно на бумаге, блуждала в глухих переулках, перескакивала на встречные грохочущие поезда. Припомнился праздник Лиго. И Линда в белом платье. Я тогда не сказал ей ничего. Зато теперь мне не нужно было молчать.
– Золотые косы твой, льняные косы твои, пшеничные косы твои – корона твоя, Линда. Ты – Лайма, сама Латвия, спешащая на Праздник песни, усыпанная лепестками жасмина. Ты рассыпаешь янтари в молочные воды. Точно свежее белье, синишь ты озера и небо. А когда наступает ночь, ты высоко подымаешь свои звезды. Не тебя ли я жду у этих стальных бессердечных ворот, у этих кирпичных стен, закопченных паровозной сажей? А может быть, это ты ждешь меня, Линда?
И я вообразил себя одиноким, гонимым, преследуемым по пятам.
Я ночевал на конспиративных квартирах, бродил по болотам, забрызганный грязью и тиной, меня преследовал собачий лай, я грудью падал на колючую проволоку, мне выворачивали руки, разбивали лицо, и я, шатаясь, шел в тесную камеру, прижимая к изуродованным губам носовой платок. Как я смертельно продрог и устал от погони, зимней вьюги, осенних дождей и бурного моря, холодно и глубинно светящегося за бортом моторки! Пахнет рыбой и бензином. А впереди туман, туман… Там прячутся мокрые черные скалы. И мокрой стала свалявшаяся собачья шерсть, к которой прилипли прелые листья. Пена ожидания срывается с оскаленных нетерпеливых клыков. Меня поймают и будут долго бить. Может быть, забьют насмерть пьяные кулацкие сынки и зароют в песчаных дюнах, поросших жесткой, измученной ветром осокой.
Но я все равно подымусь из песчаной могилы, выйду из ржавого болота, вылезу из душистого стога сена. Мне же нужно сегодня пройти сквозь крохотную калитку огромных стальных ворот.
Площадь запружена народом. В синем небе летают голуби и кумачовые флажки. Это меня ждут на площади. Я должен быть сегодня там. Я тихо миную расступающуюся толпу и подойду к девушке в белом-белом платье с уложенными вокруг высокого чистого лба косами, тугими, как снопы.