Текст книги "Ярмарка теней (сборник)"
Автор книги: Еремей Парнов
Соавторы: Михаил Емцев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Закрепляя мгновенный успех, полковник атаковал противника газом. Однако партизаны, неведомыми путями просочившиеся в тыл, сумели подорвать высоковольтную подстанцию, и плазмовые шары лопнули в воздухе, полыхнув невероятным фиолетовым светом.
Ракетчики в джунглях тут же усилили огонь. Гранатами и зажигательными бомбами были выведены из строя бронеавтомобили, защищавшие заграждение. Большая группа партизан прорвалась на территорию и, неся огромные потери, обошла передовую линию обороны. Стрельба теперь доносилась со всех концов базы. Связи между отдельными районами больше не существовало. Рукопашные схватки в окопах завязывались все чаще. База еще ожесточенно сопротивлялась, но судьба ее была решена. В ничем не защищенные бреши вливались все новые и новые отряды нападающих.
В небо поднялся единственный из уцелевших вертолет. С высоты двухсот футов он расстреливал атакующие группы, перелетая с одного конца базы в другой.
С вышек, которые к тому времени уже были заняты партизанами, открыли огонь. Пришлось подняться. В исходе боя не могло быть сомнений. Внезапно пилот заметил мечущуюся среди дыма и пламени женскую фигурку. На базе была только одна женщина – жена полковника, приехавшая к нему на две недели.
Вертолет пошел на снижение. Над самой землей, не переставая вести огонь, стрелок раскрыл дверцу и выбросил лесенку. Женщина вцепилась в нее и замерла. Пилот начал поднимать машину. Тогда женщина зашевелилась и быстро-быстро стала карабкаться по раскачивающейся лесенке. Стрелок высунулся, подхватил ее и втащил в кабину. И, медленно и тяжело накренившись, полетел вниз, прошитый автоматной очередью. Пилот захлопнул дверцу и взмыл вверх.
Сделав над пылающей базой круг, вертолет полетел к океану, где у самого берега стоял атомный авианосец с эскортом судов охранения.
С базой к этому моменту все было кончено. Партизаны добивали последних ее защитников. Часто оборачиваясь назад, пилот и женщина еще долго видели пылающее во мраке малиновое кольцо.
Но вертолет не дотянул до океана. Из-за нехватки горючего летчик совершил вынужденную посадку в заболоченной римбе. Огромный двадцатипятилетний детина и маленькая женщина, на глазах которой обезглавили ее мужа, оказались заброшенными в душной и смрадной мангрове среди причудливых сплетений воздушных корней. Женщина поминутно вскрикивала – ей повсюду мерещились змеи. Холодные скользкие грибы, источенные слизняками, то и дело касались ее, и она опять вскрикивала, гадливо поеживаясь. А через несколько часов место, которого коснулся гриб, опухало, и она принималась плакать, горько жалуясь на судьбу. Словом, она вела себя, как всякая цивилизованная женщина, очутившаяся вдруг в джунглях. Но пилота не оставляло подозрение. Он-то знал, кто может приехать на стратегическую базу на две недели. И он следил за ней денно и нощно, точно старался уличить ее в каком-то страшном поступке.
Его подозрительность росла с каждым днем. Кое-какие основания для этого были. Женщина стала вести себя с ним так, словно это не она совсем недавно, спрятавшись среди бочек, видела, как пронесли на бамбуковой палке голову ее мужа. Впрочем, и на него временами накатывала волна какого-то помутнения. Он и сам забывал тогда, что у нее был муж – его хороший приятель, и ему начинало казаться, будто она всю жизнь провела с ним и к нему приехала на эти две недели.
Но потом на него находило. Изводил ее дикими расспросами, порой жестоко бил, чтобы через минуту молить о прощении, осторожно снимая губами слезинки с ресниц. Горькие, соленые слезинки. Как-то он разбил ей губы в кровь и с напряженным любопытством следил за тем, как тонкая алая струйка сбегает по подбородку и расплывается на сэйлоновой блузе ржавым пятном.
На другой день он нежно целовал коричневую корочку на ее распухшей губе, но через час спрашивал, всегда ли так быстро свертывается у нее кровь.
Они пробирались сквозь джунгли по компасу, сгибаясь под тяжестью рюкзаков. Покидая вертолет, они забрали с собой всю провизию. Но с каждым днем рюкзаки становились легче, а конца мучительному пути все не было. Она кротко и безропотно сносила самые страшные оскорбления. И это еще больше настораживало и раздражало его.
Припадки буйства овладевали им все чаще. То мольбами, то побоями он во что бы то ни стало хотел вырвать у нее признание. «Кто же ты?» – кричал он. И столько было тоски в этом нечеловеческом вое, что где-то в джунглях отзывались на него звери и долго-долго не могли потом успокоиться.
А она, казалось, не понимала, чего он от нее хочет. Легко переходила от слез к смеху, преданно следила за ним большими фиалковыми глазами.
И как-то ночью, когда вокруг, точно глаза хищников, светились грибы и звери неведомыми тропами шли на водопой, он совсем обезумел. «Я должен знать, кто ты, – хрипло сказал он. – Я больше не могу так. Скажи мне, кто ты… Признайся! Прошу тебя…»
Он разбудил ее. Но она по-прежнему не понимала, чего он от нее хочет, или делала вид, что не понимает. Тогда он задушил ее, с ужасом сознавая, что делает нечто страшное и непоправимое, но не мог остановиться. Когда она затихла в его руках, он закричал, рванулся, запутался в парашютном шелке. Наконец как-то выбрался и побежал, продираясь сквозь влажные колючки. Он бежал и все пытался рассмотреть свои руки. Но было темно, и он ничего не видел, а все бежал, бежал. Так он и не понял, что все же произошло, не разрешил ничего, не избавился. Бежал и все звал ее, пытаясь разглядеть свои руки. Но только летучие собаки бесшумно проносились над ним.
Из леса он вышел заросшим и грязным, с дикими, блуждающими глазами, обведенными землистыми кругами, ясно видимыми на нездорово зеленой коже. Говорят, он напоминал сумасшедшего лемура, если только лемуры могут сойти с ума.
Его поместили в психиатрическую больницу. С помощью хемотерапии кое-как вправили мозги. Но, по-моему, он так и остался свихнувшимся. Недаром некоторые принимают его рассказ за маниакальный бред. Ведь он один уцелел из всего гарнизона и долго шатался в римбе. Но кто может знать… Он же один уцелел из всего гарнизона.
Я почему-то поверил в эту историю. И сразу же представил себе нас с Дениз. Мне сделалось страшно. Будто все это произошло со мной и это я бреду сквозь мокрый туманный лес, а Дениз навсегда осталась там… во мраке. Белые люминесцентные пятна грибов перед глазами и касание мокрой паутины к лицу, а руки нельзя разглядеть. Что-то невидимое то закрывает гриб, то открывает. Это и есть рука. Больше ничего не видно.
Тогда-то я и поклялся себе, что ни за что не разрешу снять с Дениз молекулярную карту. Ни за что! И хорошо, что так оно и случилось. Я запомню ее такой, как тогда на пляже. Она стояла на коленях перед ямкой, в которой горел огонек, будто молилась неведомому богу. Длинная черная тень ее тянулась по тронутому багровыми отблесками песку к кромешному океану.
Вот такой я и запомню ее… Большего и не нужно. Все равно уже ничем и ничему не поможешь. Почему это должно было произойти именно со мной? Я так был уверен, что меня минуют все беды и несчастья. Как оно случилось, когда, где? Знать или не знать – не все ли равно, если ничего нельзя изменить? Сколько мне осталось? Нельзя же так лежать и думать, думать. Слишком мучительно. Надо бы как-то иначе… Но почему я так уверен, что обязательно умру, почему я это так твердо знаю? Бывают же случаи… Вдруг у меня легкая форма?… Но не надо, не надо! Ничто так больно не точит сердце, как надежда.
3 августа. Ординаторская
– Как вы его сегодня находите? – Главврач выглядел помолодевшим. Пепельно-серые волосы его были коротко и аккуратно подстрижены. Тщательно выбритые щеки даже слегка порозовели.
– До вас ему, во всяком случае, еще далеко, – усмехнулся Таволски, помогая шефу надеть халат.
– Да что вы, коллега! Есть какие-нибудь сдвиги к лучшему?
– Радиоактивность сывороточного натрия оказалась ниже, чем это можно было предполагать.
– Не очень-то надейтесь на это. – Главврач махнул рукой и, как всегда, брюзгливо выпятил губу. – Не обольщайтесь. Это еще ничего не доказывает. Ровно ничего… Как сегодня кровь?
Таволски протянул ему сиреневый бланк.
– Так-с… Лимфоциты, нейтрофилы… – Голос его постепенно затихал, и к концу он уже едва слышно бубнил под нос и раскачивался, как на молитве. Моноциты, тромбоциты, красные кровяные тельца… – Вдруг внезапно вскинул голову и резко сказал: – Отклонения от нормы не очень существенны. Белых телец свыше двадцати пяти тысяч! Но и это ничего не доказывает. Своего рода релаксация. К сожалению, картина скоро изменится… Вы замеряете время свертывания крови?
Таволски кивнул.
– Хорошо. Продолжайте. А как спинной мозг?
– Пункцию, как вы знаете, сделали позавчера… Картина довольно неопределенная. Вероятно, и здесь требуется известное время…
– Да, да, конечно. Как только количество белых телец станет падать, начинайте обменное переливание. Введите в кровь двадцать миллиграммов тиаминхлорида и пятьсот тысяч единиц кипарина. И нужно принять все меры против возможной инфекции.
– Как вы смотрите на пересадку костного мозга?
– Пока повремените. Нужно выявить очаги поражения… Мы ведь все еще не знаем даже приблизительного количества рентгенных эквивалентов. По-видимому, желудочно-кишечная стадия болезни вступает в острую фазу. Надо быть начеку. Интересно все же, затронут ли у него живот…
– Коуэн приедет послезавтра.
– Да, да, превосходно… Все же постарайтесь в первую очередь установить, затронут ли живот. И вообще следите за его желудком.
Таволски пожал плечами.
– Скоро десять. Пора на обход, – сказал он, направляясь к умывальнику.
3 августа 19** года. Утро, Температура 37,2. Пульс 76.
Кровяное давление 130/80
– Доброе утро, Аллан. Как провели ночь?
– Спасибо. Долго не мог заснуть. Всякие мысли… А спал хорошо.
– Вам нужно побольше спать. Снотворное на ночь, – сказал Таволски, обернувшись к сестре. – Я принес вам обещанную фантастику. Сборник коротких рассказов. А сейчас давайте осмотрим вас.
Сестра осторожно приподняла пододеяльник. Бартон чуть поежился и отвернулся к окну.
Таволски внимательно оглядел его живот, осторожно касаясь кожи холодными длинными пальцами. Они были желтыми от никотина, так как доктор курил сигареты без фильтра и докуривал их почти до конца. Он долго присматривался к бледно-розовому пятну там, где кончается линия загара. Потом обвел это пятно ногтем и спросил:
– Здесь болит?
– Нет, – ответил Бартон. Ему стало чуть холодно. Кожа покрылась крохотными пупырышками. Он старался не глядеть на сестру.
Таволски коснулся пятна каким-то блестящим инструментом. Прикосновение холодного металла вызвало легкую дрожь.
– Так. Все в полном порядке. Я доволен вами, Аллан. Читайте вашу фантастику. Я ее терпеть не могу. Мы скоро увидимся опять.
Сестра закрыла Бартона. Но он еще долго не мог согреться и прогнать внутреннюю дрожь…
Он взял книгу.
«– А-а! Добро пожаловать, добро пожаловать! – сказал Дэвис, завидев Питера Бэйкера, и что-то шепнул бритому. – Чем могу служить властелину моей драгоценной сестрицы? – Он поднялся со старенького, полинявшего от непогоды шезлонга и пожал пухлую, влажную ладонь Питера.
– Эллен просила у тебя порошок, ты же сам обещал, – торопливо произнес Бэйкер, точно боялся встретить отказ.
Шурин всплеснул руками.
– Вот, – сказал он, обращаясь к бритому, – типичный представитель микрокосма. Он вторгается в макросистему и требует свое. Ему наплевать на великое, свершающееся на его глазах.
Бритый смущенно улыбнулся, закашлялся и еле заметно кивнул.
Питер почувствовал тоску. Микрокосм, система… Он хотел сказать, что ему вовсе не наплевать на великое. Но он не понимал, о каком великом шла речь, и, может, на такое великое и стоило плюнуть.
– Не сердись, родственничек, я шучу, – сказал Дэвис, – но тебе придется подождать. Естественно, это немного оттягивает час гибели ваших клопов, но, в конце-концов, в этом мире кто-нибудь всегда остается в проигрыше.
Питер кивнул головой и присел на складной стульчик. Он втянул свежий воздух и, сладко щурясь, посмотрел на небо. Оно было бездонным и удивительным. Мелкие нежные облачка догоняли друг дружку, старательно обходя стороной сверкающий солнечный глаз.
– …солнца, – донесся до Питера прыгающий голос шурина. – Таким образом, это, пожалуй, самая идеальная модель процесса, которая была сделана человеком. – Дэвис ткнул пальцем в ночник, стоявший на колченогом дачном столике. – Самое интересное, что совершенная… Вы понимаете, что я обозначаю этим словом?… Так вот, совершенная модель обладает свойством жесткой связи с моделируемой системой. Поняли?
Бритый поднял брови и меланхолично сказал:
– Вот это-то меня и потрясает.
– И тем не менее это так, – твердо сказал Дэвис. Он, улыбаясь, посмотрел на собеседника. – Здесь заключено солнце, самое настоящее светило, работающее поденщиком у Авроры. Естественно, уменьшенное в некоторое число раз… А все остальное – норма, включая и температуру.
Дэвис ласково пощелкал по полупрозрачному цилиндру.
– И самое главное – жесткая связь с исходным объемом, – повторил он.
– Да-а, – протянул бритоголовый статист.
Они помолчали.
– Ну хорошо, – спохватился шурин. – Вернемся в микромир. Я пойду поищу порошок. Если хотите меня сопровождать… я еще кое-что расскажу…»
Бартон заложил книжку пальцем и закрыл глаза. Он медленно вдохнул и еще медленнее выдохнул – на три счета. И так несколько раз. Потом запел, не разжимая губ. Так он боролся с тошнотой. Когда стало немного легче, опять принялся за чтение.
«Шурин и бритый ушли. Питер остался один. Он поправил шляпу и с интересом посмотрел на сосуд, стоявший на столе. Кусок трубы из неизвестного пластика, снизу и сверху венчанный темными крышками со множеством разноцветных лакированных проводков. В его матовой глубине Питер разглядел искорку величиной с булавочную головку.
«Это и есть модель солнца?» – подумал он, подсаживаясь ближе.
Он несколько минут разглядывал невзрачное сияние, исходившее от искры, и думал: «Хорошенькое солнце, нечего сказать! Ну и нахал этот Дэвис!»
Внезапно ему что-то почудилось. Какое-то чуть уловимое движение внутри цилиндра, словно искра вспыхнула ярче. Питер внимательно присмотрелся, и ему показалось, что искорка начала пухнуть и увеличиваться. Сначала как дробь, потом – горошина, дальше – цент… Она росла, как выдуваемый пузырь.
Перепуганный Питер Бэйкер схватил свою шляпу и накрыл цилиндр.
Сначала он даже не понял, что произошло. Потом содрогнулся. На землю хлынула тьма. Тяжелый чернильно-густой мрак залил парк. На темном небе проступили яркие звезды. Дом, трава, деревья, порхающие бабочки – все растворилось в волнах внезапно наступившей ночи.
Питер оцепенел от ужаса. Он сидел затаив дыхание и не мог пошевелиться.
Какой-то частичкой сознания, не поддавшейся смятению, он старательно и холодно фиксировал особенности разразившейся катастрофы. Его поразило, что наступившая ночь была по-особенному непроглядной. То черное, вязкое, что угадывалось, а не виделось вокруг него, имело странный зеленый оттенок. В воздухе разливался таинственный зеленоватый свет, как будто в аквариуме зажгли слабую лампочку…
– О идиот, о идиот! – Питер услышал голос шурина и шум его торопливых шагов.
Что-то упало к его ногам, и страшное ослепительное сияние, похожее на взрыв, ударило в глаза. Земле возвратили день. Дрожащими руками Питер Бэйкер поднял свою зеленую шляпу…»
4 августа 19.. года. Ночь. Температура 37,5. Пульс 90.
Кровяное давление 140/85
Не могу понять, нравится мне рассказ или нет. Скорее он беспокоит, тревожит меня. Мысль о единстве доведена здесь до абсурда. Но впервые она получила конкретное, обывательское воплощение. Это уже не мистический бред египетского жреца или средневекового алхимика и не абстрактные математические выкладки какого-нибудь дремучего теоретика из Беркли. Я помню одно место у Рамакришны:
«Вселенная померкла. Исчезло само пространство. Вначале мысли-тени колыхались на темных волнах сознания. Только слабое сознание моего «я» повторялось с монотонным однообразием… Вскоре и это прекратилось. Осталось одно лишь существование. Всякая двойственность исчезла. Пространство конечное и пространство бесконечное слились в одно». Вот оно! «Пространство конечное и пространство бесконечное слились в одно». Полубезумный-полупророческий лепет, косноязычное бормотание, пронизанный внезапной молнией бред оракула. Идея такого единства, надежда на такое слияние никогда не покидали человечество.
Змея, пожирающая собственный хвост, – мудрейший из алхимических символов. Где-то замыкаются бесконечности, где-то большое переходит в малое и безумие превращается в здравый смысл.
Меня эта мысль преследовала, как навязчивый, но почти позабытый мотив. Триумф науки я воспринимал как личное поражение. Теоретики рассчитали диаметр фридмановской закрытой модели Вселенной. Совместные усилия Беркли, Церна, Дубны и Кембриджа привели к экспериментальному обнаружению первичных кварков вещества. Бесконечности были обрублены с обоих концов. Мир по-прежнему оставался неисчерпаемым, но конечным. И я понял, что рожден замкнуть его.
Степень доктора философии я получил в Колумбийском университете, потом работал в Кавендишской лаборатории, в Геттингене, Копенгагене. Я исходил из весьма спорной космогонической гипотезы Леметра-Зельдовича о протовселенной, сжатой в один чудовищный атом. Нигде ничего, только странный сгусток материи. И вот он взрывается в некий условный нуль времени. Появляется вещество, формируется пространство, начинает течь время. Тук-тук… Тук-тук… Тук-тук… отсчитывает метроном. Пространство распрямляется, чудовищное тяготение постепенно ослабевает, со скоростью света увеличивается диаметр новорожденной Вселенной. Тук-тук… Вот уже можно различить элементарные частицы, которые ассоциируются в первые неустойчивые атомы легких элементов. Черный провал – бесконечность. Галактики, звезды, планеты… Тук-тук…
Где-то на периферии зауряднейшей спиральной галактики, в системе тривиальной желтой звезды, на ординарной планете зарождается жизнь. Эволюция слизи, растворенной в Н2О, порождает гениальный мозг Эйнштейна. Так природа осознает самое себя и с удивлением открывает, что разлетающиеся галактики – это все еще длящееся следствие первоначального взрыва. Но не этим замыкается логический круг. Парадоксальность ситуации в другом. Мы свидетели крушения того единства, о котором грезили еще в колыбели цивилизации. Конечное и бесконечное были сжаты в том единственном первозданном сгустке. Он был атом и Вселенная одновременно, элементарная частица и бесконечная масса, чудовищное тяготение которой остановило время.
Но мир взорвался, распрямился и стал двойственным: бесконечно большим и бесконечно малым, конечным и необъятным. Вещество отделилось от поля, пространство – от времени. Точнее, такое разделение совершил наш разум. Он разъял неразъединимое, проанализировал и вновь соединил путем блистательного математического синтеза.
Мне говорят, что есть граница,
Но до нее не дотянуться,
Она от нас куда-то мчится,
Как тень летающего блюдца.
Я пытался написать поэму «Грезы об утраченном единстве». Но где бессильны интегралы, там беспомощен и анапест. Впрочем, столь же тривиально и инвариантно звучит и другой постулат: «У меня нет таланта».
В поэме мыслилась глава: «Памятники единства». Это сверхплотные нейтронные и гиперонные звезды. По сути, это упрощенные модели протовселенной. Нейтронная звезда с не меньшим основанием может быть названа гигантским атомом. Частицы там сближены на такое же расстояние, как нуклоны в ядре. Можно и иначе. Звезда в гравитационном коллапсе – своего рода кварк, составленный из частиц, сближенных на расстоянии меньше, чем их собственные диаметры. Так большое замыкается в малом, а малое чревато бесконечным.
И кто знает, не встретим ли мы чудовищный лик бесконечности в нашей погоне за ультрамалым? Где-то должны исчезнуть критерии «больше» или «меньше». Природа их не знает. Солнце больше электрона. Галактика больше Солнца. Эти истины абсолютны. Но вдруг мы не сумеем сказать, что больше: метагалактика или кварк? Вдруг сближение частиц на сверхмощных встречных пучках в ускорителе отразится на всей Вселенной? Не закроем ли мы шляпой Солнце? Если так, то природа безжалостно отомстит нам…
Будь я писателем, то написал бы такой рассказ. Физик сблизил на ускорителе частицы на расстояние элементарного кванта длины (по Гейзенбергу), и вдруг – бах! – взрыв гиперзвезды. Впрочем, кто знает, может, этот чудовищный и необъяснимый феномен, который мы зовем квазаром, и есть лишь следствие экспериментов ядерщиков с Андромеды или Лебедя. А? Впрочем, сюжет можно повернуть и так. Какая-то ракета достигает световой скорости – бах! – Вселенная сжимается в элементарную частицу.
Господи! О чем только может думать человек! Я оперирую бесконечностями, углубляюсь на расстояния в миллиарды световых лет, а жить мне осталось считанные дни… Интересно, куда бы я мог улететь за это время, если бы полетел со скоростью света?
Допустим, я проживу еще дней десять. Это 864000 секунд. Помножить на 300000… Это будет примерно 250 миллиардов километров. Как мало! Как мало мне осталось жить! Только теперь я это понял со всей ясностью. Едва-едва оторвусь от Солнечной системы. Лишь на шаг улитки приближусь к звездам…
А если смерть тоже звездный полет со скоростью света? При такой скорости время останавливается, и, когда умирают, оно останавливается тоже. Как мы, люди, умеем утешать и успокаивать себя! Вся наша низость и все беды мира проистекают от этого. Истину должно принимать бесстрастно.
Эмоции – избыточная реакция на истину, которая порождает самообман. В юности я увлекался индуизмом и хотел сделаться йогом. Моими любимыми героями были Рамакришна и Вивекананда.
Иллюзия бессмертия – самая древняя и самая неистребимая из всех иллюзий. На ней держатся все мировые религии. Вот почему только тот, кто бескомпромиссно знает, что смертен, по-настоящему велик. Он достоин большего почитания, чем любой бог. Но ему не нужно почитании. Он просто человек, который смертен, но, несмотря на это или поэтому, все же работает на будущее. Лучшие люди земли работали на наше время, зная, что не сумеют дожить до него.
Как же могло случиться, что я оказался здесь? Я, который все знаю и все могу постичь, вдруг стал работать на смерть? Когда это случилось? Где тот не замеченный мной дорожный знак, который в последний раз предупредил об опасности?
Вот и расплата – белая кровь… И все же это только случайность. Белая кровь не расплата. Тяжелые, жгучие мысли последних дней… Я бы мог думать лишь о Вселенной, о чистых и вечных глубинах, где застыло заледеневшее время. Моя мысль точна и обострена сейчас, как никогда. Я бы мог додумать, поймать неуловимую точку кольца, где сливаются прошлое и будущее, конец и начало. Но вместо этого я приговорен искать объяснение собственного падения. Вот мой ад на земле. Он открылся передо мной, прежде чем я предстану перед Озирисом, который взвешивает на аптекарских весах все наши грехи с точностью до десятого знака после запятой.
Когда-то так вот умирал Луис Слотин, молодой и красивый гений, который своими руками собрал в Лос-Аламосе первую бомбу. Шестьдесят три раза он благополучно сводил и разводил урановые куски, определяя критическую массу. В шестьдесят четвертый началась цепная реакция. Он разбросал блоки и прервал процесс. Все были спасены, а он умер. Даже его золотой зуб стал источником наведенной радиации, и на губе возник ожог…
Он умирал трудно и мужественно. Хотел бы я знать, о чем передумал он, человек, собравший первую бомбу. Как они торопились тогда, как спешили обогнать нацистов! Но бомбой распорядились за них. Так о чем же он думал в последние минуты? О чем?
Мне кажется, я бы сумел понять это, если бы восстановил неуловимую цепь компромиссов и таких внутренних сделок, которые привели меня сюда. Он был героем, Слотин, а кто я?
Кто я? Кто мы? Откуда? Куда идем?
Дениз тоже продала меня и себя. Когда я заключил контракт, она не спросила, куда и зачем я уезжаю. Не спросила, потому что знала, догадывалась, предчувствовала. Но смерть, как и война, списывает все грехи. За той обитой черным дерматином дверью нет уже ни подлости, ни предательства, ни преступления. Всеобщая нивелировка, разъятие макротел на первозданные элементы. Стопятидесятичетырехчасовая неделя без праздничных и выходных дней. Поточное производство. Правление фирмы рекламаций не принимает. И никаких сношений с внешним миром, хуже, чем в зоне.
Почему же так тоскливо и неспокойно?. Почему? А Дениз даже не знает, как мне здесь плохо…
Тихо подсел доктор. Думает, что я сплю. Осторожно нащупал пульс. Еле слышно шепчет: «Раз, два, три, четыре, пять…»
Раз, два, три, четыре, пять… Считаю падающие звезды. Августовский звездопад. Огненные штришки в ночном небе.
«Загадай скорее желание, Аллан! Ну загадай же!»
Ах, какая чудесная девочка сидит рядом со мной на крыше! Сколько кружев и лент! Сколько белого и голубого! Переплет чердачного окна. Синий отблеск на пыльном стекле. Черные горбатые силуэты кошек. И звезды, и звезды…
А я смотрю на самую большую, на самую яркую звезду. Она висит над трубой дома Смайлсов. Я гипнотизирую ее. Кажется, она пылает ярче и ярче, разжигаемая моим ожиданием. Ну же! Ну! Я жду, когда она упадет. Просто интересно посмотреть, как будет падать такая большая звезда. О, уж она-то покажет себя! Она не чета этим крохотным звездочкам, которые исчезают, как мыльные пузыри. Это будет грандиозное падение. Может быть, почище фейерверка в ночь карнавала.
«Вот сейчас она упадет», – говорю я сквозь стиснутые зубы, не отводя от звезды глаз. «Вот эта, большая? – удивляется девочка. – Разве такие тоже падают?» – «Еще как! Она обязательно упадет. Я сброшу ее психической силой. Действие творит судьбу!»
И девочка плачет. Она умоляет меня пощадить звезду:
«Там ведь тоже живут мамы с детками. Пусть падают маленькие звездочки, где нет никого. А эта должна светить. Мне очень жалко деток и мам, и бабушек и нянь жалко. Ну что тебе стоит? Не смотри на нее так! Подумай, вдруг там кто-то сейчас смотрит на нас. Вот так же, как мы с тобой. Пожалей хоть их. Как же тебе не стыдно!» Я уже не смотрю на звезду. Но Дениз об этом не знает и все просит меня, все просит…
Прости мне те твои слезы, Дениз! Прости… Ведь на другое утро ты уже обо всем позабыла и на уроке весело рисовала человечков. А я, я не забыл тот звездопад.
Так живо я помню холодок того детского любопытства! Нет, Дениз, я не хотел плохого мамам и деткам с далекой звезды. Просто мне было интересно, как она будет падать и что станет, когда она упадет. Чистое детское любопытство. Говорят, гениальные исследователи сохраняют его на всю жизнь. Такие, как Эйнштейн или Бор, при этом задумываются и о мамах, и о детках, а некоторым это просто не приходит на ум.
Я и многие из моих коллег относимся к последним. Право, все мы неплохие люди. Просто мы как-то не задумываемся о многом. Что-то важное ускользает от нас. Торжество всякого нового научного открытия – это почти всегда насилие, ломка привычных взглядов – интеллектуальный деспотизм чистой воды. А вот безответственным быть он не должен. Всегда надо думать о мальчиках и девочках с далекой звезды. Особенно в те дни, когда звезды падают на крыши. Сколько их, Дениз?
«Девяносто, девяносто один, девяносто два…» – Доктор отпустил мою руку.
Девяносто два. Наверное, немного повысилась температура. Почему всегда так тяжелы ночи? Утро приносит прохладу и успокоение, ровным светом озаряет все тупики, развязывает запутанные узлы. Скорей бы утро. Я всегда хорошо засыпаю под утро. И сплю спокойно и глубоко.
5 августа 19.. года. Утро. Температура 37,3. Пульс 84. Кровяное давление 130/85
Какую власть имеют над нами сны! Мне приснилась Дениз, и впечатление осталось мучительное, острое, более сильное, чем это бывает в действительности. Когда-то давно мне снились голубые женщины, и я долго потом не мог забыть о них.
Снам свойственна известная условность, как и всякому настоящему искусству. Каждый человек становится во сне не только зрителем, не только участником, но неведомо для себя и сценаристом, и режиссером, и оператором. Иные сны запоминаешь на всю жизнь, точно хорошие фильмы. Рожденное внутри нас живет потом самостоятельной жизнью. Здесь та же свойственная нам инстинктивная тяга к единству, точнее – к целенаправленной гармонии. Гармоничное единство формы и содержания солнце на горизонте искусства. Всю свою недолгую жизнь я искал гармонию физического мира. В хаосе распадов и взаимодействий, в звездах аннигиляции и в трансмутационных парадоксах грезились мне законченные и строгие формы теории, способной объяснить все.
Помню, еще в университете кто-то предложил нам забавную анкету. Нужно было против названия каждой элементарной частицы написать цвет, в котором она видится в воображении. И это предстояло сделать нам, лучше всех на свете знающим, что частицы не могут иметь цвета, как не имеют формы и траектории. Все же вот поистине достойная загадка для психологов семьдесят процентов участников написали рядом с протоном «красный». Я тоже написал «красный». До сих пор не понимаю почему.
Это был мой мир, и любого обитателя я знал здесь в лицо. Теперь я умираю, прошитый ливнем частиц, каждая из которых была в моем воображении окрашена в свой цвет.
Как же случилось, что, пытаясь объяснить все причинности микромира, я проглядел самую простую причинно-следственную связь? Я сеял зубы дракона, не задумываясь о всходах. Это трудно объяснить, но знаток индийской мистики, знакомый, естественно, с учением о Карме, ни на минуту не задумывался о возможных последствиях собственных поступков. Кому и как я продал душу?
Почему, подписывая контракт, не вспомнил хотя бы историю сумасшедшего летчика?
В том-то все дело, что узловых пунктов, которые можно было бы назвать предательством во всей этой истории, нет. Просто тихая эволюция самоуспокоения и неприятия «близко к сердцу». Мало, зная о молекулярных копиях, не дать снять с невесты карту. Нужно кричать об этом на всех углах или хвататься за автомат со спецдисками. Мало не предавать. Мало быть просто непричастным, надо еще и сопротивляться. Тот, кто сопротивляется, даже при желании не сможет попасть в зону. Слишком плохая у него для этого репутация. А я на хорошем счету…
По сути, я просто продал себя за известную сумму. Не только себя, но и три года жизни с Дениз. Все мои мысли, все раскаяния – просто жалоба неудачливого игрока. Я поставил на зеленое поле жизнь. Шарик остановился на нуле, и крупье забрал все. Вот и прощай рулетка, чем-то напоминающая циклотрон. Прощай и циклотрон с мишенями из золотой фольги. Теперь я сам сделался мишенью, затормозившей ливень частиц весьма высоких энергий. С точки зрения химика – это всего лишь радиолиз коллоидного раствора белка в воде. Радиолиз поражает лишь одну из десяти тысяч молекул, но и этого оказалось вполне достаточно. Есть что-то символическое в том, что я умираю накануне юбилея первого атомного испытания. Впрочем, любую случайность можно связать с чем угодно.