444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Энрике Вила-Матас » Дублинеска » Текст книги (страница 8)
Дублинеска
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:25

Текст книги "Дублинеска"


Автор книги: Энрике Вила-Матас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

В своем эссе – без сомнения, запутавшись, потому что он вообще имел обыкновение путаться в своих эссе, – Вилем Вок подчеркнул, что эта женщина в плаще появляется и в «Мерфи», только там она куда моложе, ее зовут Селия, и она проститутка, живущая с молодым писателем – героем книги.

Ему всегда казалось невероятным совпадением, что эту проститутку зовут так же, как и его жену. Это простое уравнение с одним неизвестным, и старуха из «Последней ленты» из-за своего смехотворного плащика а ля Катрин Денев превосходно может оказаться литературой, и в то же время порядком постаревшей Селией из «Мерфи», и даже его женой Селией, в этом случае – порядком помолодевшей.

От всего этого он чувствует, что слегка заплутал, словно бы это он, влажный от страсти и волн, брел по дублинскому молу под хлещущим ветром. И тут ему на память приходит макинтош, что появляется в шестом эпизоде «Улисса». Макинтош этот, вспоминает он, был на неизвестном, явившемся на похороны Падди Дигнама. Забавно. В наши дни «Макинтош» – это только знаменитый компьютер, но в те времена это был непромокаемый плащ, изобретенный Чарльзом Макинтошем. Он добавил одну букву к собственной фамилии[31]31
  Изобретателя непромокаемой ткани звали Чарльз Макинтош (Charles Macintosh), а дождевик его изобретения был назван в честь него – «mackintosh».


[Закрыть]
– и начал торговать макинтошами.

Тут Риба неминуемо начинает думать о том, что он не только привилегированный свидетель перехода от печатной эпохи Гутенберга к эпохе цифровой, он присутствовал еще и при переходе от непромокаемых макинтошей к одноименному компьютеру. Не отслужить ли ему заодно панихиду по эпохе этих дождевиков? Его распирает от гордости за способность издеваться над собственными прожектами и заботами.

Неизвестного с кладбища Проспект мы встретим в книге Джойса одиннадцать раз, но впервые он появляется в шестом эпизоде. Комментаторы «Улисса» так и не пришли к единому мнению относительно его личности.

Нет, а это-то еще кто этот долговязый раззява в макинтоше? Нет, правда, кто, хочу знать. Нет, грош я дам за то, чтоб узнать. Всегда кто-нибудь объявится, о ком ты отродясь не слыхивал.

– О чем ты задумался? – перебивает его мысли мать.

Уже не впервые в родительском доме у него появляется ощущение, что он забыл, где находится. Ему досадно оттого, что его прогулку по дублинскому погосту прервали. И ведь нет особенной разницы между атмосферой здесь и на кладбище Проспект.

– В Дублине полно мертвых, куда ни глянь, – злобно отвечает он.

Это начало конца. По крайней мере в том, что касается его сегодняшнего визита.

– Что ты сказал? – говорит мать и собирается всхлипнуть.

– Я сказал, – его все сильнее и сильнее охватывает бешенство, – что сыновья и смерть там очень похожи. Могильщики, забросав могилу землей, отдают честь. А некоторые до сих пор называют дождевики макинтошами. Это другой мир, мама, совсем другой мир.

* * *

Он останавливает такси. На улице Арибау их всегда множество. Иной раз достаточно поднять руку, чтобы тут же подъехало одно. Сегодня ему не повезло. В салоне стоит невыносимый смрад. Но уже ничего не исправишь, машина уже везет его домой. И свою вспышку гнева у родителей тоже уже не загладишь. Наверное, не следовало соглашаться на эти еженедельные встречи по средам. Удушающая атмосфера бдений и близость привидений, довели его сегодня до белого каления. После его грубого ответа было уже бесполезно просить о прощении.

– Почему ты на меня кричишь?

– Я не кричу, мама.

В конце концов он ушел, хлопнув дверью, немедленно же преисполнившись уныния и раскаяния. Теперь в попытке успокоиться он сосредотачивается на шестом эпизоде, который собирается лично пережить в Дублине. Действие начинается сразу после одиннадцати, когда у бань на Лейнстер-стрит Блум садится в трамвай, идущий к дому усопшего Дигнама, на Серпентайн-авеню, 9, на юго-восток от Лиффи. От этого дома двинется похоронная процессия. Вместо того чтобы сразу отправиться на запад, к центру Дублина, а оттуда к северо-западу, на Гласневинское кладбище, процессия движется через Айриштаун, сворачивает на северо-восток, а затем на запад. По прекрасному древнему обычаю тело Дигнама провозят сначала по Трайтонвилл-роуд через Айриштаун на север от Серпентайн-авеню, и только после проезда по Айриштауну сворачивают на запад по Рингсенд-роуд, Нью-Брансвик-стрит и затем через Лиффи на северо-запад, к кладбищу в Гласневине[32]32
  В оригинале дословно приводятся отрывки из лекции В. Набокова.


[Закрыть]
.

Проезжая в такси по улице Брузи, Риба видит идущего решительным шагом прохожего. Прохожий напоминает того юношу, что недавно так стремительно покинул книжный магазин «Ла Сентраль». Риба на мгновение отводит глаза и когда немного погодя снова смотрит в окно, незнакомца уже нет, испарился. Куда он делся? Кто это был?

Этот человек полон жизни, думает он, и одновременно он легок, словно призрак. Кто же это такой? А может, это я сам? Нет. Потому что я уже немолод.

С нынешнего дня Селия – буддистка. Он еще домой не успел зайти, а его уже проинформировали. Ладно, оторопело и покорно говорит он. И переступает через порог. И думает: раньше маркизы выходили в пять[33]33
  Намек на фразу Поля Валери, приведенную в «Манифесте сюрреализма» А. Бретона.


[Закрыть]
, теперь становятся буддистками.

Ему хочется поговорить с Селией, сказать ей что-нибудь, чтобы она поняла, что не только она может за день изменить свою личность, например, он мог бы сказать, что он растерян, что чувствует себя щелью в подвале, где металлический свет заливает паучьи сети. Но он сдерживается. «Хорошо, – говорит, – хорошо, поздравляю тебя». И замечает, что это буддийское решение задело его сильнее, чем он думал раньше. А ведь он знал, что рано или поздно Селия перейдет в другую религию, это давно следовало ожидать. Он склоняет голову и идет прямиком к себе в студию, чувствует, что сейчас ему необходимо убежище.

Дом заговорил с дальневосточным акцентом.

Он – хикикомори, она – буддистка.

– Что с тобой? Куда ты? – спрашивает Селия своим самым нежным голоском.

Он не желает поддаваться на уловки и закрывается в студии. Смотрит в окно и размышляет. На улице гаснет дневной свет. Он всегда восхищался буддизмом, он ничего против него не имеет. Но произошедший только что разговор его раздосадовал, он был похож на сцену из романа, а единственное, что на сегодняшний день может всерьез вывести его из себя, это ощущение, что в его жизни могут произойти события, достойные пера беллетриста. Выбранный Селией способ известить его показался ему зачином классического конфликта: супруга неожиданно увлекается идеей, отличной от идей мужа, и после многих лет счастливой совместной жизни у них тут же начинаются ссоры и серьезные размолвки.

Если в чем-то он и выиграл, оставив издательство, так это в том, что у него отпала необходимость терять время на чтение мусора: рукописей с банальными историями, повествований, нуждающихся в конфликте, чтобы быть хоть чем-нибудь. Он избавился от рукописей с навязчивыми монотонными мотивами и теперь не хочет ощущать себя внутри чего-то подобного. Он раздражен – уже два года, а точнее, двадцать шесть месяцев его жизнь течет на диво спокойно, и вот, пожалуйста, когда он не ждет подвоха – эдакий литературный оборот. Он любит свою нынешнюю жизнь, а крепче всего любит свой повседневный мир, такой покойный и скучный. Сторонний наблюдатель едва ли счел бы его жизнь увлекательной, а захоти он рассказать о ней другим, ему не удалось бы припомнить ничего достойного упоминания, это одна из тех покойных, монотонных жизней, в которых никогда ничего не происходит. Его существование напоминает существование персонажей Грака, и именно Грака он избрал эталоном для своей лионской теории. Потому-то его приводит в такое дурное расположение духа нынешнее происшествие, место которому на страницах дешевого романа. Его тревожит, что все внезапно пришло в движение, как если бы кто-нибудь попытался окунуть его в менее тягучий и медленный роман.

Его пленяет очарование повседневной рутины. Правда, по временам он печалится оттого, что стал так замкнут и превратился в компьютерного аутиста; правда и то, что иногда он тоскует по прежней суматошной жизни. И все же каждый день он говорит себе, что чем менее значимы будут происшествия в его жизни, тем лучше для него же. Как будущий член «Финнеганова сообщества» и предположительно знаток творчества Джойса, он знает, что миром движут мелочи. В конце концов, главным достижением Джойса в «Улиссе» было то, что он понял, что жизнь состоит из самых обычных вещей и событий. Потрясающий трюк Джойса в том, что он взял самого заурядного человека и дал ему героическое основание и гомеровский размах. Это была отличная идея, хотя ему она всегда казалась несколько обманчивой. Но это не отнимет символичности у похорон, которые он намерен устроить в Дублине, не лишит их всей приличествующей случаю величественности. Иначе заупокойная служба по эпохе, где царствовал Джойс, не будет стоить ломаного гроша. Да и пародия без величественности будет непонятна. С другой стороны, высокопарность и символизм – как это происходит в «Улиссе», – будут сочетаться с целым набором повседневных забот, нормальных для всякого путешествия. Он даже может вообразить себе это сочетание: вот он в Дублине с некоторым героическим запалом и похоронной внушительностью прощается с целым историческим и культурным пластом и в то же время вступает в постоянный контакт с усыпляющей заурядностью житейских буден, то есть покупает себе футболку в одном из торговых центров и набивает живот вульгарным карри из курицы в таверне на улице О’Коннелла, то есть живет себе в сером ритме обыденщины.

Яркий контраст между величием и прозой жизни, между порывом и карри из курицы. Он издает смешок. Может быть, в нынешней жизни героический порыв – это нечно совершенно обыденное и заурядное. Что он собой представляет, этот порыв? Он думает об этом как о чем-то более чем понятном, а между тем он даже не очень знает, что это такое.

– Ты знаешь, что одно из упражнений, которым обучают в буддийских монастырях, – это проживать во всей полноте каждый момент жизни? – спрашивает Селия.

Она вошла в студию и, кажется, намерена провести свой первый буддийский день, не давая ему быть хикикомори. Риба удивлен – до сих пор Селия ни разу не входила к нему, не постучавшись.

– В буддийских монастырях помогают думать, – говорит Селия с таким естественным видом, словно это не она только что нарушила одно из основных домашних правил, войдя к нему без стука.

– Я не понимаю, что ты имеешь в виду.

– Да? Хорошо, я объясню понятней. В буддийских монастырях тебе помогают сказать самому себе что-то вроде: сейчас полдень, я пересекаю двор, сейчас я встречусь с наставником, и в то же время ты должен отдавать себе отчет в том, что ни полудня, ни двора, ни наставника в реальности не существует, они столь же иллюзорны, как ты и твои мысли о них. Потому что буддизм отрицает существование «я».

– Я в курсе.

Он видит, что конфликт, которого он так хотел избежать, уже разгорается, и снова думает, что категорически не желает быть персонажем бульварного романа. Но, увы, происходит именно то, чего он опасался, – непросто будет жить под одной крышей с человеком, изменившимся до неузнаваемости за последние недели, с человеком, который смотрит теперь на мир с откровенно религиозной позиции, крайне далекой от его собственной.

Селии кажется, что она догадывается, о чем он думает, и она спешит его успокоить. Она говорит, что у него нет оснований для тревоги, потому что буддизм умерен, буддизм добр и, помимо всего прочего, буддизм – это просто философия, стиль жизни, путь к личному совершенству.

Одна из идей буддизма, объясняет Селия, заключается в том, что личности не существует, есть только последовательность душевных состояний. И еще одна – наша прошлая жизнь – это иллюзия. Он должен успокоиться, говорит ему Селия. И он, не зная, что ей на это ответить, говорит, что непременно успокоится, но только не внутри бульварного романа.

– Я тебя не понимаю, – говорит Селия.

– Я понимаю тебя еще меньше.

– По крайней мере, попытайся понять вот что: если бы ты был, допустим, буддийским монахом, ты бы думал, что твоя жизнь началась только сейчас. Ты слушаешь?

– А моя жизнь началась только сейчас?

– Ты бы считал, что вся твоя предыдущая жизнь, весь твой алкоголизм, все, что внушало тебе отвращение, и все, что ты счастлив был отринуть, – все это было просто сном. Ты следишь за моей мыслью? А еще ты думал бы, что не только твоя личная, но и всеобщая история – это всего лишь сон. Ты слушаешь или нет?

И слушает, и нет. Он оцепенел от внезапного вторжения буддизма в его жизнь. Сказать по правде, Селия куда больше нравилась ему, когда болтала вечерами по телефону с матерью, братьями или коллегами по работе об их внутренних музейных делах. Буддизм все усложнит.

– По мере углубления в духовные практики ты становился бы все свободнее, – продолжает Селия. – И когда ты понял бы, наконец, понял всерьез, что твоего «я» не существует, ты уже не думал бы, что это «я» может быть счастливо или что ты должен сделать его счастливым, ты больше не думал бы ни о чем в этом роде.

Ему кажется, что теперь не хватает только, чтобы она добавила: и ты не обольщался бы ни своей поездкой в Дублин, ни поисками энтузиазма и утерянного гения-хранителя, ни Нью-Йорком, где для тебя сошлась клинам твоя иллюзорная надежда оставить позади твою посредственную жизнь, ни мыслью, что ты еще не так уж и стар, ни «английским прыжком».

Он спрашивает себя, могла ли она, будучи буддисткой, сказать ему что-нибудь столь безжалостное? Он хочет думать, что нет. Буддизм – не жесток. Буддизм умерен, буддизм добр. Или нет?

Он сидит у компьютера, напряженно уставясь в экран. Не знает, как давно он здесь. Беспощадная бессоница. У него ощущение, будто за ним кто-то наблюдает. Кто-то невидимый. Возможно, это некто, ставший неощутимым вследствие смерти, или отсутствия, или смены нравов.

Известно, что, когда человек знает, что за ним следят, у него делается другое выражение лица, это же самое происходит, и когда он только подозревает, что за ним могут наблюдать. Ему бы лечь спать. Возможно, это просто усталость. Уже пять утра. Ему бы следовало отдохнуть, но он не убежден, что стоит это делать. Снова сосредоточивается на том, что видит на мониторе.

В Гугле он обнаружил, что 2 февраля 1922 года, в день, когда родился его отец, в мире произошли и другие события. Одно из них невероятным образом связано с Дублином. В этот день на лионском вокзале в Париже Сильвия Бич, первая издательница «Улисса», нервно прохаживалась по платформе в холодном утреннем воздухе в ожидании дижонского поезда. Экспресс пришел ровно в семь. Сильвия Бич бросилась к кондуктору, тот держал в руке сверток и искал глазами, кому он должен отдать эти два первых экземпляра «Улисса», порученных ему типографом Морисом Дарантьером, чьи кровь и пот еще не высохли на бесчисленных правках, внесенных автором в каждый абзац каждого оттиска, испятнанного, переписанного и переделанного почти до безумия. Это были два первых экземпляра первого тиража в синегреческих обложках с белыми буквами названия и имени автора. Сильвия Бич приготовила Джеймсу Джойсу незабываемый подарок на день рождения. Не исключено, что это было одно из великих тайных мгновений печатной эпохи Гутенберговой галактики.

И в этот же самый день, в час, когда Джойс впервые взял в руки первый экземпляр «Улисса», отец Рибы – младенец невнятного возраста, всего четыре часа назад явившийся в этот мир, – оглушительно хрюкнул, и этот неожиданно мощный звук с легкостью прошел сквозь стены отчего дома.

Он пишет большое письмо Нетски, чтобы рассказать о своем чувстве, будто с каждым днем Дублин ему все более сужден, но так его и не отправляет. Возвращается к Гуглу, слегка отклоняется от предыдущей темы, и вот уже у него на экране картины Вильхельма Хаммершея, от которых ему совсем перестает хотеться спать. Его буквально гипнотизирует этот датчанин, сведший всю свою жизнь к полудюжине тем: портреты членов семьи и близких друзей, интерьеры собственного дома, монументальные здания Копенгагена и Лондона да пейзажи Зеландии. Ему нравятся картины с повторяющимися раз за разом мотивами. Хотя все они дышат миром и покоем, от них возникает ощущение, будто Хаммершей одержим какой-то манией. Но Рибе кажется, что в искусстве чаще всего важно именно это – одержимость, навязчивое присутствие, которое угадывается за произведением.

Хаммершей всегда присутствует в своих картинах, он ходит вокруг своего несуществования в пустых пространствах, где словно бы ничего не происходит, а на деле происходит многое, хотя, в противоположность картинам таких художников, как Эдвард Хоппер, это происходящее не могло бы послужить материалом для традиционного романиста. В его картинах нет действия. И все они без исключения кажутся неумолимыми: из-за бесконечного спокойствия и неподвижности выглядывает нечто неназываемое, возможно, даже угрожающее.

Палитра Хаммершея крайне ограничена и состоит в основном из всевозможных оттенков серого. Он пишет происходящее, в котором ничего не происходит. И это превращает его интерьеры в средоточие гипнотического покоя и меланхолического самоанализа. На этих картинах, к счастью, нет места сюжетам и романам. Он с удовольствием отдыхает на них взглядом, его не смущает, что все они – плод одержимого манией сознания.

И все же этот художник нравится ему именно потому, что, несмотря на летаргическое затишье его безлюдных пространств, все в нем настойчиво до навязчивости. Хаммершей все время живет в состоянии – и тут можно использовать название, которое в Лондоне дали книге его обожаемого Вока, – «quiet obsession». Кажется, что его вселенная смирного и спокойного человека вращается вокруг сдержанного восхищения.

Рибе всегда нравилось это чеканное выражение – quiet obsession, – изобретение английского переводчика Вока. Он считает, что и у него самого есть навязчивые идеи такого рода. Взять хотя бы его безмятежную страсть к Нью-Йорку. Его спокойную одержимость дублинскими похоронами и прощаниями – радостными или слезливыми, он еще не решил, – с печатной эпохой. Его тихий идефикс снова прожить мгновение в центре мира, пройти путь до середины себя, обрести энтузиазм и не умереть от горя, потеряв почти все.

Особенно завораживает его «Британский музей» – самая странная и маникальная картина из всех, что он видел у Хаммершея. Она написана в почти чересчур серых тонах, на ней густой утренний туман клубится на абсолютно пустынной улице в районе Блумсбери. Как и на многих других полотнах художника, тут нет ни единой живой души. У Хаммершея есть целая серия картин, настойчиво изображающих безлюдные, тонущие в тумане улицы заворожившего его когда-то уголка Лондона.

Риба всего лишь раз побывал в Лондоне – пять лет назад, когда его пригласили на некий издательский конгресс. До тех пор он даже на лондонскую книжную ярмарку не ездил – боялся, что у него разыграется комплекс неполноценности оттого, что он совершенно не владеет английским, – и отправлял вместо себя Гоже. В его первый и пока единственный визит его поселили в маленьком семейном отеле в Блумсбери близ Британского музея, неподалеку от здания таинственного общества Сведенборга. Заседания конгресса проходили в театре Блумсбери, и у него в этой короткой трехдневной поездке почти не было времени, чтобы прогуляться по каким-нибудь другим местам, подальше от отеля и музея. Он ограничился тем, что тщательнейшим образом изучил все окрестные улицы, и с тех пор пребывает в убеждении, что прекрасно знает весь район. Это был его способ овладеть этой зоной. Может быть, поэтому, когда он смотрел фильм «Спайдер», его поразили мрачные улицы Ист-Энда – он не мог смириться с тем простым фактом, что в Лондоне есть места, столь сильно отличающиеся от Блумсбери.

В ту поездку пять лет назад он очень боялся случайно обмолвиться, что он в Лондоне впервые. Он знал, какое скверное это произвело бы впечатление – издатель его уровня и с его репутацией не должен выглядеть деревенщиной, он не может избегать Лондона, особенно если делает это только потому, что не знает ни слова по-английски.

В ту поездку он тщательнейшим образом изучил окрестности Британского музея. Исходил все близлежащие улицы из конца в конец, в итоге вызубрил их наизусть и по возвращении почти мгновенно узнавал, что изображено на любой из лондонских картин Хаммершея. На любой – кроме «Британского музея». И до сих пор происходит то же самое. Это очень странно, но он по сей день сбивается на этой картине, и земля уходит у него из-под ног. Чем больше он смотрит на нее, тем меньше понимает, что за улица послужила образцом художнику, и тем чаще спрашивает себя, не выдумал ли ее сам Хаммершей. С другой стороны, часть здания, что виднеется слева, – это, несомненно, латеральная часть музея, а значит, он должен был бы знать эту улицу, и скорее всего тут нет никакой тайны, улица действительно существует, словно еще одна мирная мания ждет, когда он захочет вернуться в Лондон и повидать ее.

Так что сейчас он поддерживает с «Британским музеем» отношения такие же странные, как те, что связывали его с Лондоном. Потому что на самом деле он избегал Лондона не только из-за полного незнания языка, но и потому, что за прошедшие годы в нем зародилось непонятное опасение, вызванное когда-то тем, что все его попытки туда поехать оканчивались неудачей – всякий раз в самый последний момент возникало какое-нибудь неодолимое препятствие. В первый раз это произошло в Кале в семидесятых годах. Его машина была уже на пароме, и он совсем уже собрался пересечь пролив, когда неожиданная ссора с приятельницей – глупейшая, по правде сказать, ссора из-за мини-юбки Джули Кристи – привела к тому, что он передумал ехать. В восьмидесятых годах он купил билеты на самолет, но путь ему преградила ужасная буря, и снова он не сумел перебраться через Ла-Манш.

В конце концов он начал думать, что Лондон для него – это то самое место, куда, как нам почему-то кажется, мы ни в коем случае не должны ехать, потому что там нас ждет смерть. И, получив пять лет назад приглашение на конгресс в такой страшный для него Лондон, он впал в настоящую панику. После долгих сомнений он все-таки вышел из своего барселонского дома, чтобы отправиться на конгресс, но был абсолютно уверен, что прежде чем он сядет в самолет, произойдет какая-нибудь непредвиденность, которая не позволит ему ступить на английскую землю. Но ничто не преградило ему дороги, и он приземлился в аэропорту Хитроу, где с заметным недоверием убедился в том, что все еще жив.

Он очень неуверенно двинулся к выходу из аэропорта, ощущая угрозу таинственных темных сил. На мгновение ему показалось, что он разучился ориентироваться в пространстве. Час спустя, уже у себя в номере, он улегся на кровать и долго лежал, удивленный тем, что с ним не только ничего не случилось – даже мимолетного касания смерти он не ощутил. Чуть позже, убедившись, что с ним по-прежнему все настолько в порядке, что это уже становится почти неприличным, он включил телевизор, где шел новостной выпуск, и, хотя ни слова не знал по-английски, очень быстро понял, что только что скончался Марлон Брандо.

Он пришел в ужас: из-за ошибки рассеянной, постоянно все путающей смерти вместо него умер Брандо. Потом он отмел это предположение как полную чушь. Но внутренне долго оплакивал беднягу Брандо и в то же время настороженно следил за тем, что происходит за стенами его номера, вообразив вдруг, что смерть может захотеть его навестить и вполне способна ради этого прогуляться по узкому коридору третьего этажа.

Он внимательно прислушивался ко всем звукам в гостинице, когда за дверью послышались шаги и остановились у его двери. В дверь постучали. Он похолодел. Постучали еще раз, четыре коротких сухих удара. Страх оставил его, только когда он открыл дверь и увидел не страшную фигуру с косой, а издателя Калассо, приехавшего на этот же конгресс, жившего в этой же гостинице и явившегося пригласить его прогуляться по окрестностям.

Когда в сумерках они выходили на улицу, им даже в голову не могло прийти, что они закончат вечер «Юлием Цезарем» Джозефа Манкевича, словно отдавая дань сегодняшнему славному покойнику. Произошло это совершенно нечаянно, как иногда бывает, – они обнаружили, что в двух шагах от отеля, в одном из залов Британского музея идет этот фильм с Брандо и Джеймсом Мейсоном, решили, что не могут повернуться спиной к столь явному знаку судьбы, и отправились смотреть великолепное кино, уже столько раз виденное в самых разных ситуациях.

Он вспоминает, как накануне Селия сказала ему – от ее слов во рту остался отчетливый буддийский привкус, – что всю нашу жизнь мы ткем и плетем. Ткем, сказала Селия, не только наши решения, но и наши действия, наши сны и наше бодрствование, мы постоянно ткем и расшиваем ковер. А в середке этого ковра, закончила она, иногда идет дождь.

Он с неудовольствием вспоминает вчерашние банальности, но это не мешает ему вообразить ковер, где со всей ясностью видно, как в Барселоне уже несколько месяцев без передышки льет дождь и никогда не перестанет лить. Вечно льет в воображеньи, говорил Данте. И впрямь, в его воображении сейчас идет дождь. В его воображении – и в Барселоне. И длится это с тех самых пор – с некоторыми передышками, – как он решил поехать в Дублин. Дождь как-то связан с нашими воспоминаниями, он будоражит нашу память, наверное, поэтому Риба вдруг вспоминает, как пять лет назад в Блумсбери, посмотрев Джеймса Мейсона в «Юлии Цезаре», он потом снова встретился с ним – когда вошел в номер и увидел его на экране телевизора в Кубриковской «Лолите», в сцене, где он в роли Гумберта Гумберта перед тем, как подняться к своей нимфетке, разговаривает с напугавшим его незнакомцем, другим постояльцем отеля, по имени Куилти, который, похоже, все о нем знает.

Кто такой этот Куилти? Носил ли он в фильме куртку а ля Неру? Бессонница ли виновата или «Британский музей», все еще красующийся на экране компьютера, – он не знает, но ведет себя все безумнее и безумнее. Вслушиваясь в рифмы, сплетаемые дождем на незнакомой улице с картины, и размышляя о дождливой инсталляции, которую его подруга Доминик монтирует в галерее Тейт, он мысленно пишет фразы и в одной из них спрашивает себя, каким будет Лондон, когда он и все, кого он любит, будут уже мертвы. Настанут дни – он в этом уверен, – когда все его умершие превратятся в чистую влагу и заговорят о своих одиночествах – дальних и диких, заговорят так, как это делает дождь в Африке, и тогда все перестанут помнить, и все будет забыто. И даже дождь, под которым все мертвые однажды влюбились, даже он исчезнет из памяти. А за ним уйдет воспоминание о луне, под которой живые шли однажды, словно неупокоенные души по забытой дороге.

И хотя все опять усложнилось, ему кажется, что, покуда все зависит только от него, покуда он может контролировать сюжет и следить, чтобы он развивался исключительно в его сознании, он может быть спокоен. Может быть, поэтому он позволяет себе спокойно затеряться на подернутой дымкой улице у Британского музея и вдруг оказывается запертым в странном месте, показавшемся ему поначалу углом здания. Но это не угол, это просто пятно, и там прячется тень, которая пытается сейчас ускользнуть с экрана.

Встревоженный, он прикасается к мышке и одним щелчком перепрыгивает на страницу электронной почты, где обнаруживает письмо из Нью-Йорка от юного Нетски – он прислал стихотворение Филипа Ларкина «Дублинеска». В стихотворении хоронят старую дублинскую проститутку, и проводить ее в последний путь по улицам города явились некоторые из ее товарок. Нетски говорит, что выбрал это стихотворение для него, потому что речь в нем идет о погребальной церемонии в Дублине – эдакое заговорщическое подмигивание, намек на их собственную церемонию, которую они наметили на 16 июня. Стихотворение начинается так:

 
Вдоль проулков лепных,
Где свет оловянный,
Где туман предвечерний
Зажигает в лавках огни,
Над программками скачек и четками
Погребальное шествие.
 

Он прерывает чтение, чтобы включить радио и подумать о чем-нибудь другом, менее заупокойном, а там Франсуаз Арди поет «Partir quand même». Ему всегда нравилась эта песня, хотя он не слышал ее уже несколько лет. Кажется, дождь прекратился. Должно быть, уже семь утра. Он перечитывает первую строчку Ларкина «Вдоль проулков лепных», чтобы вообразить, будто начинает понимать по-английски, и еще чтобы написать ее, как только представится случай. Бессонница только усиливается. Кажется, Селия тоже это заметила. Оказывается, она стоит в дверях и смотрит на него с угрозой, впрочем, это выражение похоже и на отчаяние. Вот не знал, думает Риба, что буддистам тоже знакомо это чувство. Впрочем, он ошибся, Селия просто собирается на работу, и вид бессонного и вздрюченного мужа ей ни капли не помогает. Риба опускает голову и ищет убежища в «Дублинеске». Читает оставшиеся строки в надежде, что это хотя бы отчасти защитит его от упреков Селии, которые вот-вот посыплются на него. И, читая, спрашивает себя, что произошло бы, если бы сейчас опять появилось то пятно на экране, та тень, что подглядывает за ним.

Селия собирается уходить, и он, чтобы ей не казалось, будто он как завороженный пялится на экран, выключает компьютер и таким образом сразу избегает множества проблем. Селия все никак не уйдет, примеряет у зеркала новую блузку. Он чувствует, что с тех пор, как он погасил монитор и перестал видеть тень, он неожиданно погрузился в какое-то странное глубокое уныние. Удивительно несуразное ощущение, он и сам не верит в то, что его резкая смена настроения вызвана невозможностью увидеть тень на экране, но другого объяснения найти не может. Решает придать внезапно охватившей его тоске хоть немного смысла и начинает думать о печальной – связанной, впрочем, с приятными ожиданиями, – погребальной церемонии, ожидающей его в Дублине, церемонии, о которой он знает только, что она должна иметь отношение к шестому эпизоду «Улисса».

Задумавшись, он понимает, что и его жизнь в эти последние дни странным образом связана с этим эпизодом. Нужно перечесть и проверить, так ли это. И немного спустя он уже тщательно исследует описание похорон Падди Дигнама, в особенности отрывок, где на кладбище в последний момент появляется долговязый тип. Кажется, будто он взялся из ниоткуда в ту самую секунду, когда гроб опускается в яму на кладбище Проспект. Покуда мистер Блум думает о Дигнаме, о мертвеце, только что нашедшем последний приют в могиле, его взгляд мечется среди живых и на мгновение останавливается на незнакомце. Кто он такой? Кто этот тип в макинтоше?

«Нет, правда, кто, хочу знать. Нет, грош я дам за то, чтоб узнать. Всегда кто-нибудь объявится, о ком ты отродясь не слыхивал», – думает мистер Блум, и его тут же начинают занимать другие вопросы. В конце церемонии Джо Хайнс, репортер, записывающий имена присутствовавших для странички некрологов в газете, спрашивает у Блума, знает ли он типа, «ну, вон там еще стоял… на нем…», и поискав глазами, обнаруживает, что тип, о котором он спрашивает, испарился, и незаконченная фраза подвисает в воздухе. Недосказанное слово – дождевик, макинтош, Блум произносит его вместо Хайнса, закончив фразу. «Макинтош. Да, я его видел. Куда же он делся?» Хайнс неправильно истолковывает его ответ и, решив, что Макинтош – имя того типа, записывает его себе в блокнот.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю