Текст книги "Невероятная история Макса Тиволи"
Автор книги: Эндрю Шон Грир
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Я рассказал вам о своем рождении и о времени моей предстоящей смерти. Настал черед поведать о своей жизни.
От записей меня отвлек мальчик. Это был ты, Сэмми.
Как всегда порывистый, ты принесся будто вихрь – словно прибежал не один мальчик, а десять – и остановился прямо передо мной, подняв клубы пыли с земли школьного двора. На деревьях щебетали не то птицы, не то девочки. Твоя привычная кепка газетчика слетела в одном из кустов, куда тебя, раздраженного, скоро отправит школьная мегера – искать головной убор. Однако сейчас твои волосы развеваются на ветру, волнистые и сияющие, как блестящая идея, твои бриджи расстегнулись и закатались вверх, эластичные чулки отцепились и болтаются на лодыжках, твой жилет, бриджи, рубашка – все на тебе вымазано в грязи, как булочка в масле, и ты предстал передо мной таким живым, каким я никогда не был.
– Хочешь поиграть в бейсбол?
– А можно на вторую базу? – Я потребовал одно из лучших мест.
– Нам нужен полевой игрок.
– А-а.
– Играть будешь? – уже нетерпеливо спросил ты.
– Нет, – произнес я. – Я занят. Вот, напиши что-нибудь, – добавил я, вырывая из тетради листок, – что-нибудь для твоей мамы.
Тут ты по-девчоночьи хихикнул и убежал прочь, потому что ты обезьяна, Сэмми – обезьяна, которая несется к вам на всех четырех лапах и кричит. Но стоит кому-нибудь приблизиться к ней, как она с воплем бросается наутек. Я приближаюсь к тебе. Поскольку я ненастоящий мальчик, лицемер, ты, как голодное животное, чуешь правду. Ты рожден с кровью, которая трепещет при виде отвратительного чудовища, каким бы невинным мальчиком оно ни прикидывалось, и вот сегодня ты убежал от меня к стайке дерущихся мальчишек. В этот миг они валялись на земле, изнуренные и ничего не видящие из-за облака пыли, но мгновенно завертели головами, когда ты окликнул их, – настоящие мальчишки.
Оставим это. В дверях школьная карга уже вовсю возвещает об окончании перемены. Придется до поры отложить эти страницы, меня ждет таблица умножения.
На самом деле история моей жизни начинается с Элис, с момента, когда я выглядел наиболее уродливо. Впрочем, чтобы понять Элис и то, почему меня угораздило так неудачно влюбиться, вы должны послушать о Вудвордс-гарден и о Хьюго. Однако прежде всего вам надо осознать Правило.
Это произошло в один из зимних вечеров, вскоре после смерти бабушки. В моей комнате включили свет, тихие шорохи разбудили меня, и я увидел, что у моей кровати сидят мама и папа в вечерних костюмах, шурша шелком и накрахмаленными тканями. Не знаю, что случилось с ними тем вечером. Может, они стали очевидцами какого-нибудь происшествия или обратились за советом к какому-нибудь знаменитому гипнотизеру, но вид у них был как у раскаявшихся убийц, которые на спиритическом сеансе вызвали дух своей жертвы. И вот, когда отец повернул рычажок лампы, наполнив мою комнату розоватым светом и горьким запахом, мама склонилась к моему бесформенному лицу и произнесла Правило. Без всяких объяснений она просто повторяла его, чтобы я понял: это был урок, а не сон; она повторяла свое заклинание, а я, будучи послушным сыном, не прерывал магического круга. Отец стоял у лампы с закрытыми в священном ужасе глазами. А потом я заснул – больше ничего не помню. Практически всю жизнь я следовал Правилу. Своей простотой оно смягчило все важные решения и завело меня дальше, чем я бы дошел без него, привело от моего родного города к холодной песочнице, где в открытых сандалиях мерзнут пальцы.
– Будь тем, кем тебя считают, – шептала мама в тот вечер со слезами на глазах. – Будь тем, кем тебя считают. Будь тем, кем тебя считают.
Я пытался, мама. Это разбило мне сердце, но зато привело сюда.
После бабушкиной смерти для меня все изменилось. Мы переехали в меньший, однако более изящный дом, расположенный на Ноб-Хилле. Саут-Парк «опустился», как печально констатировала мама; новые дома вокруг парка строили больше из дерева, чем из камня, разделяли на квартиры, торговцы и молодые парочки начали вытеснять старых виргинцев, которые любили прогуливаться в шляпах, украшенных лентами, и с черными зонтиками от солнца. Мы разделили наш старый дом на квартиры и сдали верхний этаж молодоженам, а нижний – вдове-еврейке с маленькой дочерью. Затем, как и другие состоятельные люди, мы перебрались на Ноб-Хилл, благо открывавшийся оттуда вид был практически полностью окутан густым пушистым туманом.
И я стал свободным. Хотя несколько раз я ходил с мамой на рынок или в парк, большинство моих впечатлений ограничивались видом из окна детской: стая гусей с гусятами; компания в открытом экипаже, собравшаяся на пикник; молочник, укрывший бидоны влажным ковром, чтобы те сохранили прохладу в эти жаркие осенние дни. Любая собака или кошка, которые принюхивались и поднимали взгляд, вызывали во мне волнение, какое испытал бы астроном, увидевший, как лунные жители оглядываются и улыбаются ему.
Так что я был потрясен, когда однажды утром мама, сидя за своим туалетным столиком, сказала, что возьмет меня в Вудвордс-гарден. В свои шесть лет я был немного крупнее сверстников, но внешне не имел с детьми ничего общего. Мама грела шпильку над свечой, чтобы завить ресницы, мне же было доверено очистить гребень от волос и сложить их в керамическую копилку. Мне нравилось, как туго стягиваются в пучок сильные и чудесные волосы; я любил прикасаться к длинным прядям, таким красивым и воздушным, когда я вытаскивал их из гребня, и таким темным и волнистым, когда погружал их в фарфоровую копилку. Мама плела из волос разные вещи. Из дедушкиных волос она сделала браслет, который бабушка забрала с собой в могилу, потом мать сплела еще один – из папиных волос, переплетенных зеленой лентой. Его мама носила на запястье вместе с крохотным эмалевым портретом отца даже после того, как папа пропал.
– А что такое Вудвордс-гарден? – спросил я, прижавшись к ней.
Мама грустно улыбнулась и взяла меня за руку.
– Это парк. На улице.
– А-а.
– Имей в виду, там будут дети.
Не «другие дети», а просто «дети».
– А-а.
– Медвежонок, – нежно сказала мама. Я всегда был ее «медвежонком». Я опустил последний волос в узкую щелку и тревожно посмотрел на маму. Она была молода и красива, как сияющее небо после дождя.
– Ты не хочешь идти? – проворковала она чистым, сладким голосом.
Я хотел пойти туда больше всего на свете, Сэмми.
ВУДВОРДС-ГАРДЕН, ЗАПАДНЫЙ ЭДЕМ!
Несравненный и непревзойденный на всем Американском континенте.
СОЧЕТАНИЕ ПРИРОДЫ, ИСКУССТВА И НАУКИ.
Приходите самосовершенствоваться, отдыхать и развлекаться.
Входная плата – 25 центов, детям – 10 центов. Представление – бесплатно.
КАТАНИЕ НА КОНЬКАХ – ЕЖЕДНЕВНО.
Еще живы те, кто помнит Вудвордс-гарден в майские дни, когда Вудворд, разбогатевший благодаря своему знаменитому «Домику развлечений» на причале Мэйг, платил, чтобы все дети, толпы и толпы городской ребятни, пришли играть в его дворик.
Ряды маленьких пушистых одногорбых верблюдов, плачущих коричневыми слезами и катающих на себе детей и подростков в котелках; озеро с восточным мостиком и шатром; беговые дорожки; майское дерево; бассейн, полный ревущих морских львов; вращающаяся лодка в форме пончика, которая крутится в маленьком бассейне, и поэтому дети могут сидеть в ней бесконечно; невероятные изобретения, среди которых зоографикон, оркестрион и говорящая машина Эдисона; птичник, где молодые парочки прячутся в папоротнике и ведут сентиментальные беседы под облаком горланящих птиц; стада разнообразных страусов; «Дом счастливой семейки», где сидят обезьяны, которые подражают людям, обнимая и целуя друг друга. Однако больше всего мне запомнилось два события, которые я с изумлением наблюдал – одно вверху, а другое – внизу. Ну и конечно, встреча с Хьюго.
Когда мы, держась за руки, подходили к огромной зеленой изгороди, что на Тринадцатой улице рядом с миссией, я едва мог дышать от волнения.
– Там есть тюлени, – шепнул папа через усы, которые, прикрывая рот словно ладошкой, окрашивали слова свистяще-шипящими тонами и создавали впечатление таинственности, – и попугаи, и какаду.
Папа любил природу. А то разве стал бы он менять свое имя в память о другом таком парке? Прибыв из Дании, Эсгар ван Дэйлер помнил о месте, где в прудах, заросших лилиями, словно сирены пели лебеди, и, посчитав свое имя неподходящим для новой страны Смитов, Блэков и Джонсонов, взял себе фамилию в честь того старинного, мерцающего в свете свечей парка – его любимого Тиволи.
– Лебеди! – крикнул он с улыбкой. – И знаменитый цирковой медведь!
– Как я? Медведь вроде меня?
– Точно!
И прежде чем я опомнился, мы вошли в парк. Я был настолько ошарашен отцовскими описаниями, настолько шокирован школьниками, выстроившимися за своими учительницами, толпами прохожих, чучелами ибисов и фламинго, расставленных у кустов, что не заметил маленькой и грустной детали. Когда я уже несся по траве парка, отец убирал в карман три красных корешка от билетов. Он заплатил за троих взрослых.
Конечно, в ту пору я еще не очень убедительно изображал старика – безбородый, слишком маленький для взрослого и слишком большой для мальчика, – но прохожие не задерживали на мне свой взгляд. Вокруг были куда более интересные вещи. Пока я вертел головой, стараясь не упустить ничего интересного, прозвенел звонок и объявили, что в медвежьей яме сейчас будет выступать Джим Порванный Нос.
Я умоляюще взглянул на родителей, и мама утвердительно кивнула, опустив вуаль до подбородка. Спустя несколько минут мы уже садились на сосновые лавки в амфитеатре, полном детей и хорошо одетых парочек, источавших неизменный запах попкорна с грязью – запах детства. На расположенную внизу арену вышел мужчина и объявил, что сейчас перед зрителями появится «ужасный медведь, который раньше танцевал в итальянских кварталах нашего города, но однажды взбесился, вырвал из носа кольцо и бросился на хозяина! Опасного зверя поймали, и мистер Вудворд, чтобы развлечь вас, привел медведя сюда». На арену неуклюже вышел Джим Порванный Нос.
Если в детстве вам довелось посмотреть в цирке на львов и гиен, старый медведь не произведет на вас особого впечатления, но я за всю свою жизнь не видел такого огромного существа. Я вскрикнул дважды: сначала в ужасе, затем – в восторге. Старый Джим поднялся на задние лапы и стал принюхиваться, непрестанно кивая нам головой, словно джентльмен, вошедший в ресторан, где его хорошо знают.
За арахис он выполнил несколько простейших трюков и полез на столб, чтобы уныло развалиться на верхней площадке. Каждый раз, когда дрессировщик выкрикивал, как опасен был Джим, бродивший по лужайкам Йеллоустоуна, как его ловили и какие замечательные трюки он выполнит для нас, мы аплодировали. Пока мы хлопали, Джим с земляным орехом, балансировавшим на кончике его пыльного порванного носа, прислонился к перилам и погрузился в мечты, как делает любой рабочий, пока рядом не появится начальник с хлыстом и не напомнит, что настало время отрабатывать жалованье. Я восхищался старым Джимом и немного сочувствовал ему. Я прекрасно понимал, что он жил в клетке, одинокий и растерянный, а его единственными друзьями были сторожа.
Однако дети не способны долго испытывать жалость. Она жжет, она не дает покоя, и мы быстро находим противоядие: самих себя. В моем неокрепшем детском сознании я спасал старого Джима: забирал его домой и позволял жить в нашей неприступной крепости на Ноб-Хилле, прятал в папоротнике, стоящем на верхней лестничной площадке, залезал с ним в кухонный лифт, оттуда мы проникали в подвал, где хранилась картошка и старые вина. Джим присматривал бы за мной своими уставшими глазами, пока я спал, и вообще наполнил бы мою жизнь сильными переживаниями и разнообразными приключениями, за которые его и посадили в клетку. Я бы спас Джима, а он, восхищенный и благодарный, лизнул бы мой лоб черным, огромным, как ботинок, языком.
После представления с медведем отец хотел отвести нас кататься на роликах, но мама сочла это слишком рискованным. Тогда, следуя указателям, мы отправились к воздушным шарам – против этого даже мама, вытиравшая платочком испарину со лба, не сумела возразить.
Шар вызвал у папы восторженные вздохи и широкую улыбку; отец стоял подбоченясь и, запрокинув голову, смотрел на это огромное серебристое великолепие. Он любил изобретения и новые технологии, особенно если те имели отношение к электричеству. Поэтому в нашем доме давно бы установили телефон, не возрази мама, что, помимо безумной дороговизны, во всей стране найдется лишь три тысячи людей, которым можно будет звонить, и что все эти люди неизвестного происхождения смогут названивать нам. Отцу запрещено было потакать своим техническим капризам, хотя как-то вечером, спустя годы после прогулки в Вудвордс-гарден, папа, ведомый любовью то ли к маме, то ли к новинкам, подарил ей электрический камень, вмонтированный в булавку для шарфа. Он вставил туда крошечную батарейку и приколол подарок на мамин лацкан, где сие творение засияло жутковатым светом. Мама нежно улыбалась, пока отец объяснял, как это все работает, и уверял, что таковы последние тенденции моды.
Тогда мама посмотрела на него с жалостью и сказала:
– Спасибо, Эсгар, и все же я не могу.
После этого она сообщила ему, что, как и в случае с французскими платьями, она всегда сначала предоставляет другим возможность опробовать последние тенденции моды.
Это был последний проступок отца, но далеко не первый. К тому времени, когда я стал выходить на улицу, его уже успели отчитать за припрятывание разнообразных диковинок (таких, как прозрачные, заостренные лампочки, которые я нашел в папином кабинете, – они лежали в полом глобусе, словно кладка яиц стеклянной ящерицы) и за походы на публичные представления, вроде того, где мы сейчас находились.
– Только взгляни на это, старик, – сказал мне папа со своим странным акцентом. – Только взгляни!
Выше деревьев, выше деревянного ограждения площадки для зрителей, огромный даже по сравнению с большой палаткой авиаторов, прошитый серебром шар профессора Мартина испускал мягкое сияние. Он покачивался на ветру, пока зазывала перечислял его достоинства, а профессор готовился к взлету. Шар, казалось, существовал в каком-то противоположном измерении; громадной перевернутой каплей завис он над землей, ежесекундно порываясь взмыть в небо.
– Боже праведный! – пискнули рядом. Мои родители никогда бы такого не сказали. Подобные фразы я слышал только от няни. – Боже праведный, что это?
Меня терзал тот же самый вопрос. Очарованный парком, я совсем позабыл об окружающих людях. А там, рядом со мной, стоял самый удивительный их представитель – обыкновенный мальчик.
Я знал, что я другой. Отец усадил меня в своем темном кабинете и, сквозь завесу сигарного дыма, объяснил, что ко мне доктор приходит чаще, чем к другим мальчикам, поскольку я, по его словам, «чем-то околдован». Мама, чья нежность выражалась словами «старичок» и «медвежонок», однажды утром, обрызгивая себя духами с запахом магнолии, объяснила, что я не похож ни на кого в мире, ни на одного мальчика, ни даже на папу, когда тот был маленьким, ни на слуг, ни на повара – ни на кого. Правда, такое говорят всем детям: вы замечательные, вы неповторимые, вы уникальные. Однако я знал, что был действительно особенным, поскольку слуги шептались обо мне слишком много, а однажды, когда я спрятался в подвале, протиснувшись за доски, я услышал беседу няни и Мэгги: горничная причитала, как ей жаль, что я родился «таким славным, но таким изувеченным».
А здесь, приветливо поглядывая сквозь облака пыли, стояло нечто, чем я не был. Рядом был рыжий мальчуган, одетый как и подобает маленькому человечку, в мягкой черной шляпе с крошечными полями и потертом костюме, который явно не меняли с самого утра, его изрядно помятую ткань покрывали шерстяные катышки. Мальчик смотрел ясными голубыми глазами и морщил клубнично-розовый нос – подарок от вчерашнего слишком страстного солнца. Трудно сказать, что он обо мне подумал. Но я счел его самой причудливой диковинкой, которую когда-либо видел. Я знал, что так выглядят все маленькие мальчики – каждый день я видел их из окна, важно сидящих на скамейке или в голос перекрикивавшихся с друзьями, – но я даже не думал, что вблизи они такие уродливые. В то время как под моим крепко сбитым телом скрипели ступеньки и качался гамак, этот мальчишка напоминал птичку или мешок с косточками, его конечности сгибались совершенно непостижимым образом, словно восточные коробочки, что бесконечно складываются и раскладываются, подчиняясь хитро соединенным шарнирам.
Я был ошеломлен и промолчал.
– Что это? – переспросил он нетерпеливо, поскольку хотел получить разъяснения, а рядом стоял взрослый – я.
Я запнулся. Родители о чем-то яростно шептались – позже я узнал, что они спорили, стоит ли папе покупать мне что-нибудь экзотичное, вроде банана, завернутого в фольгу, – и потому не видели, в какое затруднительное положение я попал. В тот день я так легко смешался с другими детьми лишь потому, что мое самосознание растворилось в радости открытия. Однако тогда, в той паузе, пока профессор возился с веревками и горелками, я почувствовал, как холодеет сердце.
– Я… Я не знаю.
– Нет, знаешь, – заявил пацан и, прищурившись, посмотрел на меня повнимательнее. – Ты – карлик?
– А что это такое?
– Я как-то видел одного в музее, он женился на карлице, а священником был самый высокий человек в мире.
Эта пустяковая история подействовала на меня словно гамма-лучи. Расстроенный и смущенный, в первый же выход на люди я забыл наказ родителей и впервые из трех раз в жизни нарушил Правило. Я сказал правду: – Я – мальчик.
– Ничего подобного. Ты – карлик. Ты из Европы. – Очевидно, он полагал, что все карлики родом именно оттуда.
– Я – мальчик.
Парень широко ухмыльнулся, продемонстрировав щербинку в ряду белых зубов.
– Издеваешься…
– Я не шучу. Мне шесть лет.
Он поднял руки и показал на пальцах.
– Это мне шесть! – воскликнул он, однако тут его внимание переключилось на самого себя и любопытство угасло. – Я умею считать до ста, меня папа научил, он преподаватель.
– А я до пятидесяти. – Именно столько бабушка сочла достаточным для моего возраста.
Хьюго – так звали мальчугана – поразмыслил и, видимо, счел это нормальным. Он осмотрел людей, бродивших вокруг нас в теплых черных костюмах. Казалось, он полностью поглощен зрелищем; позже я узнал, что он верил, будто обладает магическими способностями и, если бы его вежливо попросили, мог бы пригнуть деревья к земле.
Затем Хьюго посмотрел на меня с видом человека, который принял важное решение.
– Я ем бумагу, – серьезно сообщил он.
– В самом деле?
Мальчик кивнул и гордо расправил плечи.
– Я ее постоянно ем.
Не стану докучать вам пересказом остального диалога. Как аборигены из юго-восточных морей, которые, встречая чужеземца, неизменно перечисляют имена своих предков, мы осуществили детский обряд, в ходе которого оба мальчика клянутся быть друг другу друзьями и не враждовать. Совсем как соплеменники, мы закончили разговор яростной дискуссией, где я одержал победу и тем самым завоевал восхищение Хьюго, которое длилось, несмотря на периодические размолвки, все пятьдесят с лишним лет нашей дружбы.
– Пора! – выкрикнул зазывала со своего винтового помоста.
Чудо свершилось.
Профессор Мартин сбросил мешки на землю, и шар, покачиваясь, начал подниматься в воздух. Человечек, возносившийся на этой быстроходной луне, продолжал увеличивать ревущее пламя у основания шара, взмывая все выше, пока веревки не натянулись, чтобы не дать ветру унести профессора прочь (каждую из них держал сильный мужчина), а профессор не перевернул над рукоплещущей толпой мешок с лепестками роз. Когда облака лепестков рассеялись, мы увидели, что шар поднялся вверх и свесил огромные полосатые ленты, до которых мы пытались допрыгнуть. Невероятно, шар все уносился прочь. Он был неповторим, не походил ни на одно животное, о котором я читал, не упоминался ни в одной сказке или легенде, ему не было аналогов в моих мечтах. Это воплощенное творение человеческого разума жаждой свободы затмевало даже птиц. Неужели мы единственные существа, которые должны убегать от себя? Ведь, глядя на этот шар, я воображал мою душу, заточенную в грязной плоти старого тела, пылающую тем же огнем и улетающую вдаль, столь же серебристую, сколь и молодую.
Меня ткнули в бок и вручили фаллос в фольге. – Это банан, медвежонок.
Много лет спустя, когда мы оба стали пресытившимися и забывчивыми, я напомнил Хьюго о том дне, когда мы впервые встретились под восхитительным шаром профессора Мартина. Мы сидели в придорожной закусочной; я успел дико проголодаться, а Хьюго, чьи очки сползли на кончик носа, все изучал спортивную страничку местной газеты, посмеиваясь над школьными командами. Он отложил газету и нахмурился.
– Шар? Да нет, вряд ли.
– Ну как же, огромный серебристый шар. Ты еще спросил меня, что это такое.
Хьюго обдумал мои слова. Нам обоим было далеко за пятьдесят, Хьюго уже растерял свои прекрасные рыжие волосы и повредил колено, после чего непрестанно мучился от ноющей боли.
– Нет, мы встретились, когда мой отец был твоим учителем.
– Ты стал забывчивым, Хьюго. Ты – старик.
– Как и ты, – парировал он. Разумеется, он был прав, но для меня старость означала, что я выглядел как маленький веснушчатый мальчик. Я выдал глупую ухмылку и снова принялся за молочный коктейль.
– Шар. Вот как мы подружились.
– Нет, я показывал тебе фокусы на лестнице.
– Что-то не припомню карточных фокусов в твоем исполнении.
Он снял очки.
– Я пришел с отцом. Ты, как ребенок, пытался спрятаться за дверью, хотя и напоминал в своей матроске Рузвельта. Ты выглядел нелепо. Я выудил из папоротника пиковую даму и навеки заслужил твое восхищение.
– Да ну. – Ну да.
Скучающие и встревоженные своими воспоминаниями, мы уставились в окно, надеясь увидеть там хоть что-нибудь знакомое. Спустя некоторое время мы вернулись к газете и урчащим желудкам, не проронив за целый час ни слова. Вот что значит иметь старого друга.
Его папа действительно давал мне уроки. Наверное, отца Хьюго пригласили после той беседы под чудесным шаром. Мистер Демпси приходил каждый будний день, и сейчас наиболее удивительным мне кажется то, что Хьюго прибегал вместе с ним. Мама, скорее всего, считала, что ребенок из богатой семьи заслуживает разумного опекуна, а папа в конце концов убедил ее, что я никогда не стану обыкновенным мальчиком из богатой семьи и для полноценной жизни мне необходимы опекуны иного рода. Да, образование; да, языки; да, искусство. Но ведь мне также понадобится узнать, каково быть и маленьким мальчиком.
Хьюго все понял с первого взгляда. Он пришел в своем костюмчике и шляпе, на его устах играла вежливая улыбка, однако стоило мне с книгами в руках войти в холл, как Хьюго тут же превратился в рассвирепевшего быка и плечом вперед понесся на меня. Я упал навзничь, усеяв бумажками натертый до блеска пол.
– Человек за бортом! – радостно взвыл Хьюго. – Человек за бортом!
А потом как ни в чем не бывало принялся подбирать разлетевшиеся книги и спрашивать, как у меня дела. Изумленный, я не придумал ничего лучше, чем обрушить на его голову томик поэзии и стегнуть по руке книжным ремнем. Конечно, я был мощнее, сильнее, мог запросто поднять его над головой, перебросить через забор к соседям – в стилизованный восточный садик, куда я порой аккуратно швырял его на подушку из густой травы. Ах, как бы он смеялся и визжал, а потом несся бы обратно с кувшинкой за ухом. Однако я всегда считал Хьюго более сильным. Все то время я старался произвести на него впечатление, быть и умным, и сумасбродным; да, многие годы я бегал гораздо быстрее и все-таки не мог полностью сравняться с ним.
Скажете, мне повезло, что я обрел в нем друга, мальчика, пожелавшего завести знакомство с великаном-людоедом, ведь, кроме него, никто не стал бы со мной водиться. Сумасшедший ребенок. И тем не менее интересно, почему Хьюго так быстро принял меня. Скорее всего, у него были свои странности вроде искаженного восприятия действительности или свойственной мальчикам эгоцентричности, столь огромной, что она перекрыла даже мою неуклюжесть и бегающие глаза.
Наверное, он сам радовался, что нашел меня.
Но кем же он меня считал?
– Ну, ты был Максом, – повторял он годы спустя. – Я не знаю, просто Максом, так же как мама – это мама и никто другой. Какая теперь разница? Я никогда не воспринимал тебя как вещь. Ну там игрушку или собаку. Я понимал, что ты личность, только не ребенок и не взрослый. Кто-то еще. Уж не знаю кто, да я об этом и не задумывался. Ты и сейчас просто Макс, идиот ты эдакий, дай-ка мне сигару. Да не эту, а хорошую.
Воспоминания о детстве хранились в моей душе, а не в разуме. Я не могу точно рассказать, что случилось в тот или иной день, – например, на чьем дне рождения Хьюго обернул лягушку лентами и выпустил страдалицу на чайную подставку, заставив Мэгги с визгом выронить кувшин с молоком, или сколько мне было лет, когда мама отказалась переодеть платье со слишком глубоким, на папин взгляд, вырезом, и отец, осознав, что словами тут ничего не добьешься, перевернул сахарницу прямо в ее декольте, а мама лишь весело рассмеялась. Или когда мы с папой пошли на причал Мэйг и увидели там нашу бывшую горничную Мэри в ярком макияже, с ирисом в руке; она подбежала к нам, радостно воскликнув, что я очень помолодел.
– А ты выглядишь уже не таким старым. Подожди, милый, твое время еще придет.
Отец потащил меня прочь, даже не поздоровавшись. Я помню взгляд Мэри, когда мы уходили; она бросила ирис на землю – замерзший поцелуй на грязном тротуаре.
Я бы никогда не смог подробно описать свое детство, поскольку все случалось прежде, чем я начал понимать, какое было время. Когда мне обещали в субботу пойти собирать ягоды, я через каждые несколько минут спрашивал: «Уже суббота?» У жизни не было «до» и «после», она еще не была натянутой во времени струной, а потому нельзя просто открыть ящик комода и выудить ее оттуда целой и невредимой.
Все, что я помню из детства, – это визиты мистера Демпси; Хьюго, разрисовавший мелом свои ботинки; Мэгги и няня, сплетничающие в холле; несколько черепах в террариуме, которые жили и умирали в каких-то дюймах от моего прижатого к стеклу носа; торговец овощами, каждое утро стучавший в дверь черного входа; песенка точильщика: «Наточим старые ножи! Наточим старые ножи!»; дым, столбом поднимавшийся от стоявших в порту пароходов; резкая вонь и полные боли глаза лошадей, окутанных облаком мух; сырой запах купального костюма, сохнувшего в моей комнате; встреченная на улице старушка, которая была одета в соответствии с модой прошлых веков: на ней красовался кринолин и устрашающий парик; мама и ее любимые ароматы; насвистывание папы, поглаживавшего свои усы; запах ночи, который для меня воплощался в запахе газовых ламп. Однако все это было до Элис.
Хочу написать, что сон мой уже не так хорош, как прежде.
Нижняя кровать, как раз под твоей, Сэмми, могла примириться с детскими кошмарами и ночным чтением книжек про ковбоев, но не с этим стариком. И причудливый ночник в углу – не просто пожиратель электричества, для меня он – яркое напоминание об электрическом камне с его фальшивым сиянием, который папа пытался подложить в мамину шкатулку с драгоценностями. Весь дом, такой современный и продуманный, такой сверкающий крашеными стенами и прекрасный днем, ночью терял свое очарование. В скорлупе его голых стен я чувствовал себя бесконечно одиноким. Впрочем, возможно, мои записи о прошлых воспоминаниях лишь бередят старую рану, как расчесывание пореза. Поэтому мне и не спится.
Как-то ночью, несколько недель назад, я как можно тише вылез из кровати – чтобы не разбудить тебя – и прокрался в ванную, где окно открывается прямо в небо. Я забрался на унитаз и стоял, глядя на звезды и пытаясь рассмотреть созвездия. Я нашел Орион – его всегда легко найти. Нашел и Большую Медведицу. И кроваво-красный Марс. Я старался убедить себя, что, хотя мои руки и уменьшились до размеров нежной морской звезды, небесные звезды неизменны. Их пульсирующий свет, пронзающий Вселенную, такой же, как всегда, и если смотреть на звезды не мигая, впитывая глазами свет, а потом опустить веки, то можно на миг сохранить в глазах это сияние, словно молоко во рту. И я снова, как и прежде, почувствую, что наполнен светом звезд. Но это было уже не то небо, которое я знал; там находилась новая планета с новым светом. Кажется, ее назвали Плутоном, планетой тьмы. И если бы я закрыл глаза, она бы тоже проникла в меня – капля лилового яда, разъедающая все остальное.
– Ты здесь? – Кто-то включил свет.
Я обернулся и увидел маму.
Нет, это была твоя мама, Сэмми. Миссис Рэмси. Она держала руку на выключателе, но свет падал так неестественно, что все ее черты приобрели резкость беспощадного врага. Она стояла и смотрела на меня с видом человека, страдающего бессонницей. На какой-то миг я даже испугался, что она раскроет меня, заметив на моем лице выражение, которого не может быть у двенадцатилетнего ребенка. Однако в тот же миг я понял, что она смотрела не с изумлением и даже не с жалостью к ребенку, которому не спится. Она смотрела с грустью. Ее тяготило иное бремя, бремя маленького мальчика, забравшегося на унитаз, чтобы взглянуть на небо, – самое тяжелое бремя из ее забот. Женщина пятидесяти с лишним лет, почти моя ровесница, печально бродит по ночному холлу; я понимал ее лучше, чем она могла предположить.
– Простите, – только и вымолвил я.
Миссис Рэмси улыбнулась и отвела взгляд.
– Что ты задумал?
– Не знаю, – ответил я так, как это сделал бы любой ребенок.
– Нас уже двое.
Миссис Рэмси зашла внутрь и тоже посмотрела на звезды. Ворот ее халата распахнулся, обнаружив созвездие веснушек на груди.
– Хочешь молока? – спросила она.
Я кивнул и взял ее за руку.
В день исчезновения отца, давным-давно, в Сан-Франциско, я проснулся в своей смятой кровати, чтобы найти другую – вылепленную из снега под окном. Как помешанная на здоровье мамочка, которая держит вас на строгой диете из галет и злаков, а однажды утром приносит сахарное пирожное просто потому, что давно вас не баловала, мир радостно пренебрег всеми ожиданиями и подарил мне снежный день. Я читал о снеге, да и отец рассказывал о замках и драконах, вылепленных из сугробов пушистого датского снега, о том, как он с другими мальчишками катался на деревянных дощечках, доезжая до самой Пруссии, но такого я даже представить себе не мог. Я думал, снег будет похож на забытую в саду игрушку, и никак не ожидал, что белый покров укутает мир целиком, превратив его в чистую хрустящую страницу. Я во все глаза смотр ел на исчезнувшие дома, лошадей, экипажи, рабочих, за которыми так привык наблюдать. Не было даже неба. Я глубоко вздохнул, как все мы делаем, когда не верим своим глазам.