355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эндрю Шон Грир » Невероятная история Макса Тиволи » Текст книги (страница 1)
Невероятная история Макса Тиволи
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:06

Текст книги "Невероятная история Макса Тиволи"


Автор книги: Эндрю Шон Грир



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Эндрю Шон Грир
Невероятная история Макса Тиволи

Биллу Клэггу посвящается



Любовь… Даже неразделенная, она всегда живет в будущем.

Марсель Пруст

Часть первая

25 апреля 1930 года

Каждый из нас – чья-то любовь всей жизни.

Я решил записать это на случай, если меня разоблачат и я не смогу закончить рукопись; на случай, если ты так ужаснешься моей исповеди, что бросишь ее в огонь прежде, чем я расскажу о великой любви и убийстве. Я не стану винить тебя. Слишком многое мешает мне поведать людям свою историю. Придется объяснять про труп. Про женщину, в которую влюблялся три раза. Про друга, которого предал. И про мальчика, которого так долго искал. Поэтому я начну с конца и поведаю тебе, что каждый из нас – чья-то любовь всей жизни.

Сегодня прекрасный апрельский день. Вокруг все постоянно меняется; солнце то освещает детей и деревья, окрашивая тени в черный цвет, то снова прячется за облако. Трава переливается золотом, а через минуту она уже едва различима во мраке. Школьный двор в кружевах света выглядит воплощением красоты, однако я затаил дыхание не от восторга – просто я нахожусь среди людей. Меня никто не замечает. Девочки в накрахмаленных платьях секретничают в уголке, мальчики играют на бейсбольном поле или лазают по деревьям. Я поднял голову – аэропланы не перестают удивлять меня своим шумом и прямым, словно нарисованным по линейке, белым следом. Аэропланы… Вовсе не такое небо я когда-то видел.

Я сижу в песочнице, мне почти шестьдесят лет. Песок затвердел от холодного воздуха, и дети помладше уже не могут в нем копаться; кроме того, дворик, то и дело освещаемый солнцем, очень привлекателен, и люди самозабвенно гоняются за своей тенью, предоставив меня самому себе.

Начну с извинений.

За пожелтевшие тетрадные листы в твоих руках – скорбное хранилище истории моей жизни, которая вот-вот оборвется, однако ничего более достойного я добыть не смог. За кражу этой тетради и красивой авторучки, которой я пишу (ручка так долго приковывала мой восхищенный взгляд к столу учителя, что я не совладал с собой). За песок между страницами – тут я ничего не мог поделать. Разумеется, на моем счету и более тяжкие прегрешения: покинутая семья, предательство и вся ложь, которая привела меня в эту песочницу, и все-таки я снова прошу простить меня – за корявый детский почерк.

Все мы ненавидим то, чем становимся. Все, не только я. Женщины в ресторанах уверяют себя, что старухи в зеркале им вовсе не знакомы. Мужчины возвращаются с войны и украдкой посматривают на свое отражение в витринах, поскольку чувствуют, как туго кожа обтягивает их череп. Они-то думали, что потратят никчемные годы юности и вернутся в самом расцвете сил, но время сыграло с ними злую шутку и похоронило былые надежды. Моя история не похожа ни на какую другую, хотя в конечном итоге все истории одинаковы.

Я сижу в песке и ненавижу то, чем стал, главным образом из-за мальчика. Так долго ждать, искать, обманом выведывать у приходских священников имена детей, проживающих в городе и его окрестностях, придумывать нелепые имена, а потом рыдать в номере отеля и мучиться вопросом: найду ли я тебя когда-нибудь? Тебя хорошо спрятали. Словно юного принца в волшебных сказках, которого спасают от великана-людоеда: в сундуке, в непроходимой чаще, в магическом захолустье. Маленький спрятанный Сэмми. Вот только великан-людоед всегда находит ребенка, не так ли?

Не презирай меня, дорогой Сэмми, если читаешь эти строки. Я бедный старик, я не хотел навредить тебе. Не думай обо мне лишь как о враге детства, хоть я и был таковым. Ночами я делил с тобой комнату и слушал твое тихое посапывание. Я любовался тобой, пока ты спал. Я именно тот, кем считал меня отец, – урод, чудовище, и даже сейчас я пишу это (прости, Сэмми) и одновременно слежу за тобой.

Вместе с друзьями ты играешь в бейсбол, золотистые волосы сияют на солнце. Сильный загорелый мальчик, ты прирожденный лидер – другие ребята с такими спорят, но таких же и любят; приятно видеть, как сильно любят тебя. Ты занес биту для удара, затем передумал – тебя что-то отвлекло; чесотка, наверное, поскольку ты яростно трешь свой белокурый затылок. Вот жжение утихло, ты издал боевой клич и вернулся к игре. Мальчики, вы не прикидываетесь чудом природы, вы и есть чудо.

Ты не обращаешь на меня внимания. Да и с чего бы? Для тебя я просто приятель, который сидит в песочнице и строчит в тетрадке. Давай проведем эксперимент: я помашу тебе рукой. Вот видишь, ты просто опустил биту и помахал мне в ответ, ухмыльнувшись во все свое веснушчатое лицо, надменно и невинно, как и все, что с тобой связано. Сколько долгих лет я пережил, сколько бед перенес, дабы оказаться здесь. Ты ничего не знаешь и ничего не боишься. Глядя на меня, ты видишь обычного маленького мальчика.

Да-да, мальчика. Это я. Я должен многое объяснить, но сначала поверь: несмотря на это мальчишески тщедушное тело, я стар. Хотя внешне – кроме разума и души – я молод.

Для такого, как я, нет названия. Доктора в тупике: мои клетки, рассматриваемые под микроскопом, развиваются в обратном направлении, делятся и восстанавливают свою первозданность. Сам же я считаю себя жертвой роковой случайности. Вроде той, которая постигла Полония, когда Гамлет проколол старика, словно воздушный шарик.

Подобно крабу, я пячусь назад.

Даже сейчас, делая эти записи, я выгляжу лет на двенадцать. Мне почти шестьдесят, а мои бриджи и кепка перепачканы грязью. Румянец моих щек напоминает спелое яблочко. Когда-то я был красивым мужчиной лет двадцати двух с пистолетом и в противогазе. А до этого – тридцатилетним мужчиной, который во время землетрясения пытался найти свою возлюбленную. Еще раньше – сорокалетним трудягой, пятидесятилетним чудовищем и так далее вплоть до рождения.

«Все люди стареют», – частенько говорил мой отец сквозь дым сигары. Однако я ворвался в мир будто с другого конца жизни и с тех пор физически молодею: исчезли морщинки вокруг глаз, налились цветом седые волосы, сила молодости наполнила мои руки и освежила кожу, я стал высоким, – а потом уменьшился до размеров белокурого, безобидного мальчика, который выводит на бумаге эту жалкую исповедь.

Дурачок, слабоумный, когда-то я столь мало походил на людей, что стоял на улице и ненавидел каждого влюбленного, каждую вдову в длинных траурных одеждах, каждого ребенка, который, изо всех сил натягивая поводок, бежал за своей собакой. Попивая джин, я поклялся не обращать внимания на прохожих, которые принимали меня не за того, кем я был: в детстве – за взрослого, в старости – за мальчика. Я научился состраданию и немного жалею людей, ведь кому, как не мне, знать, через что им предстоит пройти.

Я родился в Сан-Франциско в сентябре 1871 года. Мама происходила из богатой семьи и воспитывалась в духе надменного Саут-Парка, первоначально предназначавшегося южному дворянству, однако из-за поражения в войне доступного любому, кому по карману обеды с устрицами. К тому времени жители моего города отличались уже не только толщиной кошелька – слишком многих нищих серебряная жила Комстока превратила в богатых толстяков, – и общество разделилось на два класса: шевалье и шваль. Мама принадлежала к первому, папа – к презренному второму.

Неудивительно, что когда они встретились в бассейне отеля «Дель Монте» и увидели друг друга через тонкую сетку, разделявшую мужчин и женщин, то сразу влюбились. Следующая встреча произошла той же ночью, на балконе, вдали от маминых компаньонок. Мне говорили, что мама в тот вечер оделась по последней парижской моде: золотой цепочкой к платью был привязан живой жук с переливающимися крылышками.

– Я поцелую тебя, – шепнул папа, охваченный любовной дрожью.

Медно-зеленый жук вскарабкался на мамино обнаженное плечо и попытался улететь.

– Я не шучу, сейчас я тебя поцелую, – твердил папа, но ничего не делал.

Поэтому мама взяла его за бакенбарды и притянула к себе. Жук поднатужился, взлетел, насколько позволяла цепочка, и приземлился маме на голову. Ее сердце учащенно забилось.

Всю осень 1870 года датчанин и американка тайно встречались, находя для поцелуев и объятий укромные уголки в новом парке «Золотые ворота». Но подобно вьющейся лозе страсть должна либо привести к чему-то большему, либо увянуть. Страсть привела к взрыву скалы Блоссом-Рок. В тот день шумел городской праздник, маме каким-то чудом удалось ускользнуть от бабушки благопристойного Саут-Парка ради свидания со своим датским любовником, своим Эсгаром, и для наблюдения за великим событием. Тот взрыв обещал стать самым крупным в истории города – динамит заложили под Блоссом-Рок, скалу, которая потихоньку осыпалась на протяжении целого столетия. И пока оптимистичные рыбаки готовились к лучшему улову столетия, пессимистично настроенные ученые предупреждали о громадной «сейсмической волне», которая прокатится по материку, сметая все здания на своем пути; населению советовали спасаться бегством. И куда они убежали? На самые высокие холмы – чтобы лучше видеть конец света.

Так мои родители очутились среди тысяч людей, столпившихся на Телеграф-Хилл. Дабы остаться неузнанными, они решили уединиться на заброшенной гелиографической станции. Представляю, как мама в розовом шелковом платье присела на старое кресло оператора и рукой стерла пыль с окошка. Она увидела толпы людей в черных шерстяных костюмах, все неотрывно следили за морем. Даже почувствовав на своем корсете пальцы моего папы, она продолжала смотреть на мальчишек – те бросались раковинами устриц в самые высокие цилиндры.

– Любовь моя, – прошептал отец, расстегивая пуговицы ее платья. Мама не повернулась к нему для ответного поцелуя, хотя и затрепетала от нежных прикосновений. С самого рождения она практически никогда не обнажалась и даже теплые ванны принимала в длинной ночной рубашке. Когда мой будущий отец извлек ее из платья, точно редкую устрицу из раковины, она замерзла и плакала не столько от любви – о которой шептал папа, – сколько от предстоящей потери.

В 13.28 с Алькатраса раздался предупреждающий выстрел, и точно в этот момент моя мама рассталась с девичеством. Судорожный вдох морозного воздуха, вспышка яркого света за окнами, папин шепот – бессмысленные слова, какие не одобрит ни один родитель. Мама спокойно смотрела на кривлявшихся мальчишек сквозь грязное окно. Толпа волновалась, но оживление носило скорее радостный характер. А мама… Впрочем, кто знает, что чувствуют мамы, когда впервые вверяют себя отцам?

Через некоторое время – точнее, в 14.05 (неплохо, мой юный, объятый страстью отец) – ее любовник вскрикнул в экстазе, и в тот же момент раздался дикий грохот. Справа в окне мама увидела неповторимый символ ее потерянного девичества: в морозный воздух поднялся столб воды двухсот футов в диаметре, черный как смоль. На вершине покачивались обломки взорванной Блоссом-Рок. Больше всего они походили на кулак титана, пробивший облака. Огромный и грозный. Мир, окружавший маму, заголосил так, что она едва слышала стоны своего молодого любовника. Пароходы гудели; сотни ружей палили в небо. Темная колонна погрузилась обратно в пучину, и тут же, к великому маминому изумлению, в воздух поднялась еще одна – стоны любовника вновь усилились – и обрушилась в кипящую черноту пролива, накрыв все рыбацкие лодки, вышедшие в море.

Наконец молодой человек затих и, уткнувшись в ключицу возлюбленной, пробормотал нечто восторженное.

– Да, любимый, – ответила мама и впервые взглянула на своего любовника. Тот, словно ребенок, стонал у нее на груди. Она прикоснулась к разгоряченному золоту его волос, отец замычал, сильные руки рефлекторно потянулись в разорванную пену кружевного платья. Словно переливающийся жук в ночь их первого поцелуя, отец, плененный и счастливый, лежал на мамином плече. В тот миг она слегка занервничала, вспомнив соседских девушек, которые наделали глупостей и погубили свою жизнь. Посапывание любовника недвусмысленно подсказывало ей, как мало тот думал о будущем.

И где-то среди последовавших сумбурных ласк, где-то в затихающем волнении почерневшего пролива, навеки похоронившего в темных глубинах обломки скалы, где-то в безмолвном горе стекольщиков и рыбаков, которые лишились вожделенной добычи, где-то в радостных возгласах, ружейных залпах, гудках пароходов, истерично подбрасывавшей шляпы толпе, – где-то в этой суматохе я начал свое существование.

И все-таки главный вопрос заключается вот в чем: только ли безумный взрыв Блоссом-Рок заставил мои клетки развиваться в обратном направлении? Неужели мою маму так напугал взрыв или печальные мысли о собственном будущем, что она исказила мое зарождающееся существо? Звучит нелепо, и тем не менее мама до конца жизни терзалась, что заплатила за любовь такую цену.

Мама говорила, что в утро моего рождения повивальная бабка укутала меня во фланелевую пеленку и прошептала:

– Тебе стоит избавиться от мальчугана, доктор говорит, он чуток уродлив.

Красотой я и впрямь не блистал. Морщинистый, дрожащий от паралича, хлопающий слепыми мутными глазами… Уверен, когда я завопил, мама ужаснулась. Наверное, даже взвизгнула. Однако в сторонке, скрестив на груди руки, стоял мой отец; попыхивая вечной «Свит кэпоралс», он смотрел на меня без всякого ужаса. Отец приблизился, прищурился через пенс не и увидел мифическое создание, которое помнил по сказкам родной Дании.

– Ух ты! – радостно воскликнул он, затягиваясь сигарой, пока напуганная мама смотрела, как повивальная бабка качает меня на руках. – Он вылитый гном!

– Эсгар…

– Просто копия гнома! Ему повезло, дорогая. – Отец наклонился и поцеловал мамин лоб, а затем и мой, хранящий мнимый отпечаток десятилетних тревог. Папа улыбнулся жене и строго заявил бабке:

– Он – наш, мы его не бросим.

Ложь, мне вовсе не повезло. Он просто сказал, что я похож на маленьких старичков, которые обитают под землей в датской глуши. Я похож на гнома. Я – уродец. Разве нет?

От меня пахло не так, как от других детей. Мама говорила, что заметила это, когда кормила меня грудью, и хотя она никогда не ругалась и всегда мыла мои перепачканные руки, словно нежнейшую кожу младенца, мой запах – чудесный, если верить маме, – нисколько не походил на запах детей, которых ей довелось держать на руках. Он скорее напоминал аромат книги – затхлый, приятный и все же неправильный. Пропорции моего тела также были необычны: тощий торс и маленькая голова, длинные руки и ноги, а в придачу на удивление острый нос, который наверняка послужил причиной как минимум одного приглушенного вскрика в родильной комнате. Спросите любого, и он вам скажет, что дети появляются на свет с крошечными носиками; я же обладал более чем приличным носом. И подбородком. И лицом, терявшимся в складках слоновьей кожи, придерживаемой парой пуговиц – мутных слепых глаз, полных печали.

– Что это с ним, а? – с неизменным каролинским акцентом прошептала бабушка. Облаченная в черное шелковое платье и вуаль, она навсегда врезалась в мою память.

Доктор опробовал на мне все инструменты, что были в его чемоданчике: кожаную трубку, дабы слушать сердце, лекарства вроде касторки, слабительного, каломели, пластыри, и тем не менее вышел из комнаты, недоуменно покачивая головой.

– Пока не ясно, Лиона, – вздохнул он.

– Королевское проклятие? – ахнула она, подумав о монголизме.

Взмахом руки доктор обозначил смехотворность подобной мысли.

– У мальчика носорогость, – авторитетно заявил врач. Вероятно, он придумал эту болезнь на ходу, однако бабушка отнеслась к диагнозу со всей серьезностью и явно собиралась молиться о моем выздоровлении.

Со временем я уже мог выдавать себя (при газовом освещении) за человека лет пятидесяти, хотя на самом деле мне было всего семнадцать. Однако в первые годы моей жизни еще не было понятно, кем я был и каким мог стать. Так можно ли винить несчастную Мэри, мою служанку, которая сквозь слезы бормотала свои ирландские молитвы, по три раза в день купая меня в сливках, вымачивая словно кусок соленой трески? Разве можно винить маму и бабушку за особые приготовления ко дню посещений – ко второй и четвертой пятнице каждого месяца, – когда, в страхе перед гостями, они мазали мамину грудь слабой настойкой опия, после чего кормили меня столь нежно и одурманивающе, что я безмолвно лежал наверху в наркотическом сне, тогда как они сидели на диванах в длинных полосатых юбках? На мой взгляд, это наилучший комплимент из всех: я не походил ни на что увиденное ими среди вязов, богатых каменных домов и кружевных зонтиков их христианского конфедеративного мира.

Шли годы, я менялся, как и все обычные дети. Просто оказалось, что мое тело растет в обратную сторону: молодеет с каждым днем. В младенчестве я напоминал глубокого старика, однако вскоре уже выглядел как шестидесятилетний мужчина с красивыми седыми волосами, прядь которых мама отрезала для своего альбома. И все же я был не стариком, я был ребенком. Молодела только моя внешность. Похожий на гнома из сказки, в душе был самым обыкновенным мальчишкой – так же как сейчас, в бриджах и кепке, я произвожу впечатление мальчика, а на самом деле ничем не отличаюсь от любого раскаивающегося старика.

Мои записи могут попасть к докторам, потому постараюсь выражаться точнее. Изменения физической внешности происходят в обратном привычному порядке. Удивительно, что мой истинный возраст и возраст, на который я выгляжу, вместе всегда составляют семьдесят. То есть когда мне было двадцать, со мной как с ровесником флиртовали пятидесятилетние дамы, а когда наконец исполнилось пятьдесят, ко мне начали приставать молоденькие девушки. Старый в юности, я превратился в юного старика. Не стану приводить здесь собственные предположения, это ваша сфера, дорогие доктора будущего. Расскажу лишь о своей жизни.

Меня можно назвать диковинкой. Я исследовал все, что накопила мировая медицина за несколько веков своего существования, и обнаружил всего несколько случаев, похожих на мой. Увы, похожих не полностью.

Первыми созданиями со смещенными временными циклами были фрэбоньерские близнецы, родившиеся в 1250 году в маленькой деревушке в Беарне. Если говорить о физическом развитии, Эвелин и Флер появились на свет старухами. Близнецов показали королям Англии и Франции, а заодно и папе римскому. Тот не признал девочек дьявольскими отродьями, но усмотрел в их рождении знак божий, возвещающий о втором пришествии Христа. Паломники приходили, чтобы прикоснуться к детям и внять их лепету, в надежде услышать пророчество о грядущем конце света. Внешность девочек, в отличие от моей, оставалась неизменной, и, когда они стали достаточно высокими, их начали воспринимать как обыкновенных старых крестьянок и вскоре забыли. Взрослых близняшек навещали только доктора да представители церкви. Когда же Эвелин и Флер достигли того возраста, на который выглядели, они легли в их общую кровать, взялись за руки и умерли. Печальную сцену даже выгравировали на дереве. Раньше эта гравюра висела над моей кроватью.

Еще одна пара близнецов – Линг и Хо – жила в восемнадцатом веке и стала известна благодаря нескольким брошюрам о борьбе с сифилисом. Их история более сходна с моей. Точнее, история одного из них: бедного, затравленного Хо. Согласно брошюре, мать мальчиков была шанхайской проституткой, и хотя Линг появился на свет розовым слюнявым младенцем, Хо, подобно мне, вступил в жизнь не с того конца. Итак, Линг рос, ползал и агукал, а Хо начинал молодеть. Однако недуг приковал Хо к постели. Своим видом бедняга напоминал мумию. Даже когда он достиг более моложавого и обыкновенного вида, то продолжал лежать как бревно и пил только крепкий бульон, исходя от зависти к счастливчику-брату. Наконец, накануне тридцатилетия, внешность близнецов стала практически одинаковой. Теперь Хо мог дать волю чувствам, которые так долго дремали в глубине его души. В день их рождения Линг оставил деревню, семью и детей и отправился к брату. Войдя к Хо, Линг склонился над постелью, чтобы поцеловать больного, но тот выхватил припрятанный нож и вонзил в тело брата, после чего покончил с собой. В луже липкой крови близнецы стали абсолютно неразличимы, поэтому их похоронили в одной могиле. Надгробная надпись гласила, что один из упокоенных – святой, а второй – дьявол, да только кто из них кто – навеки останется сокрытым.

Последний известный случай касается более современного человека – Эдгара Хауэра. Эту забавную историю помнила даже моя бабушка. Сын венского купца, Эдгар до тридцати лет жил самой обычной жизнью, однако потом его развитие, как и мое, пошло в обратную сторону. До конца своих дней Эдгар молодел и молодел. Я тщательно изучил его случай в надежде найти хоть намек на то, как он мог бы скончаться естественным путем (теперь, когда мой собственный конец близок, проблема смерти занимает меня все больше). Но, к счастью для самого себя, Эдгар простудился и умер до пятидесятого дня рождения, оставив жену оплакивать тело десятилетнего мальчика.

Вот так. Историй со счастливым концом мне не встречалось.

Постараюсь объяснить причины своей маскировки. Нехорошо притворяться двенадцатилетним мальчиком только потому, что я похож на него. Дело в том, что я и есть мальчик. Я маленький, веснушчатый и одинокий; мои бриджи заляпаны грязью, а в каждом кармане сидит по лягушке. Только более внимательный наблюдатель заметил бы, что для ребенка двенадцати лет у меня слишком много старых шрамов, что я слишком опасливо поглядываю по сторонам и иногда поглаживаю свой детский подбородок так, словно у меня была борода. Впрочем, тщательно меня не разглядывают. Знаю, в это трудно поверить, но мир всецело убежден, что я именно тот, за кого себя выдаю, причем не только благодаря отточенному за долгие годы искусству притворства. Просто никто не обращает внимания на маленьких, плохо одетых мальчиков. Мы незаметны на фоне грязи.

Если кому-нибудь в этом городе есть до меня дело, то я сирота. Согласно местным сплетням, мой отец погиб два месяца назад в весеннем паводке. Заботливая мама одного мальчика взяла меня к себе. Этим мальчиком был ты, Сэмми, мой невольный товарищ и сын миссис Рэмси, местной фото-художницы. С тех пор я живу здесь.

О, теперь ты узнаешь меня, не так ли, Сэмми? Грустного белобрысого сироту, с которым в детстве был вынужден делить спальню. Странный ребенок на нижней кровати, уверен, ты и по сей день помнишь мой храп. Если ты читаешь эти строки, значит уже достаточно взрослый и, возможно, простишь меня.

Чтобы не вызывать подозрений, мне приходится каждый день ходить в школу и сидеть на дурацких уроках. Сегодня, например, была география Америки, где нам рассказали уйму лжи, включая и то, что на территории Каролины (моего родного штата) встречаются все виды местности. Мне пришлось прикусить своего лучшего солдатика, чтобы смолчать. Вулкан? Степь? Тундра? Двенадцатилетние мальчики не знают таких слов, и я должен следить за собой.

Зачем я притворяюсь мальчиком? Почему бы просто не въехать в город, как любой уродливый карлик, верхом на цирковом слоне? Почему бы не напялить мятую шляпу и пальто, как все другие старики?

Есть две причины. Во-первых, из-за Правила. Во-вторых, дорогой Сэмми, из-за тебя. У меня было достаточно времени, чтобы придумать, как тебя отыскать, как войти в твою жизнь, как пробраться на нижнюю кровать и прислушиваться к твоему сонному бормотанию.

Мне сказали, что первым человеком, осознавшим мое положение, был вовсе не доктор, а наша горничная Мэри. Мы нередко посмеивались над Мэри – бабушка любила рассказывать гостям, что, спускаясь по лестнице, бедняжка до сих пор сходит спиной вперед. Однако на самом деле горничная была болезненной и невротичной девушкой, склонной к приступам раздражительности, плаксивости и смешливости из-за любого комплимента или похвалы, легкая добыча для мало-мальски сообразительного мужчины. И, как поется во всех ирландских балладах, она сбилась с пути.

Я был еще ребенком, когда Мэри выгнали, – выгнали за то, что любовник бросил несчастную с мертворожденным ребенком, оставив ей лишь шотландский медальон в форме листочка чертополоха и разбитые надежды. На ее место взяли другую, очень похожую на Мэри девушку (рыжеволосую Мэгги), и больше никто никогда не вспоминал прежнюю служанку, кроме моего отца, когда он устраивался покурить с друзьями, – шутки ради. Мэри вычеркнули из жильцов дома № 90 по Саут-Парк-авеню.

Однако несколько лет спустя она вернулась, вошла с черного хода и уже успела подняться по лестнице, когда ее заметила бабушка.

– Мэри! – воскликнула бабушка, схватившись за свою черную брошь.

– Миссис Арнольд, я…

– Как ты вошла?

Мэри уже ничем не походила на молодую женщину. Лицо ее сохранило привлекательность, но какую-то затвердевшую, словно незрелое яблоко, а глаза, которые раньше быстро обшаривали комнату, утратили живость. Одета Мэри была неплохо, разве что немного вульгарно; впрочем, пристальный взгляд обнаружил бы, насколько выцвело платье – видимо, его носили и стирали ежедневно. Руки покрылись городской копотью, пеплом, который, подобно снежинкам, летел с фабрик. Почему все добропорядочные женщины носили перчатки? Потому что мир грязен. На Мэри перчаток не было, если она и боролась с грязью, то уж никак не в статусе горничной. Она опустилась.

Мэри улыбнулась какой-то новой улыбкой.

– Мне открыл Джон. – Она говорила о Джоне-китайце, так мы называли повара. – Это пустяк, просто…

– Мне жаль, Мэри, – гневно воскликнула бабушка, – но ты сама отрезала себе путь к возвращению… – Она уже было разразилась привычной тирадой о чистоплотности и божьей каре, но тут няня вынесла меня из маминой комнаты, чтобы я поздоровался с бабушкой. Мне было уже почти три года, однако няня все еще носила меня на руках. Судя по нескольким фотографиям того периода, я был укутан в кружева и выглядел более чем омерзительно, когда заметил Мэри. В ту пору я постоянно находился в заточении и редко встречал кого-нибудь, кроме бабушки, мамы и няни. Должно быть, я завизжал от восторга.

– Вы только взгляните! – к ужасу бабушки, вскрикнула Мэри. Бабушка попыталась преградить ей дорогу, но Мэри подошла ко мне и коснулась моего сморщенного лица. – Почему… – пробормотала она изумленно, глядя в лицо бабушке. – Белые волосы исчезли!

Бабушка рассвирепела:

– Мэри, пожалуйста, выверни карманы.

– Мэм, он молодеет.

Няня с бабушкой переглянулись. Только глазам, которые давно меня не видели, удалось сравнить мой ужасный младенческий вид и эту новую, чуть более мягкую внешность. Запутавшаяся ирландская девушка воспользовалась моментом и выскочила на улицу (интересно, зачем она приходила: украсть, умолять, отомстить?). Так или иначе, Мэри произвела в доме настоящий переполох. Падшей женщине хватило минуты, чтобы заметить то, чего не разглядели целые полчища докторов.

– Боюсь, – сказал врач, приняв от бабушки стаканчик старого бренди, – что она права. – Он потягивал бренди в верхней гостиной, осматривая комнату так, словно собирался ее унаследовать. – Только кем бы он ни был, ребенок здоров как бык.

Меня воспитала бабушка. Она возложила на свои плечи заботу о моем питании, открывала окна, чтобы впустить в дом прохладный городской туман, который считала целебным для меня. Позже мама сказала, что бабушка запретила ей приходить в детскую. Бабка думала, что ее дочь станет переживать, когда через месяц-другой я умру, как и всякий больной ребенок. Впрочем, мне приятнее считать, что бабушка держала меня рядом с собой, в той отдаленной пустой комнате, поскольку сама была очень одинока и надеялась дать мне немного любви – мне, последнему старику в ее жизни.

Бабушка была странной женщиной, моя память сохранила лишь смутный облик, но я любил ее. Любил разглядывать ее мясистый нос и просвечивавшие сквозь щеки сосуды; любил ее причудливый кружевной чепец и то, как его туго затянутые ленты врезались в дряблые, обвислые щеки, оставляя длинные розовые следы, когда бабушка снимала капор. Я любил ее, потому что она была моим единственным собеседником и потому что нас учат любить ближнего своего.

Держу пари, вы уже все подсчитали. Сколько проживет мальчик, который родился в 1871 году с внешностью семидесятилетнего? Правильно, семьдесят лет. И если бы вы, как и моя бабушка, присели бы у моей колыбельки и использовали бы свое жемчужное ожерелье в качестве счетов, вы получили бы этот возраст и пришли бы к очевидному выводу: вот год моей смерти. Так поступила моя бабушка, она стояла у открытого окна в своих мехах и рассматривала лепечущее дитя, высунувшее из колыбельки круглое морщинистое личико.

Вычислив дату, бабушка привела маму и дала ей столь безумное поручение, что та чуть не задохнулась в своем корсете. Вы, наверное, решили, будто бабушка попросила найти принца из сказки, вы, наверное, решили, что она очень любила меня и хотела увериться, что моя хрупкая юность пройдет в покое. Нет. Бабушка любила Бога. Подобно сестрам Фокс в их продуваемом сквозняками особняке, она прислушивалась к скрипам старого деревянного дома. Так что золотой медальон, который она распорядилась выковать за безумные деньги, предназначался не мне, а Богу. Обвитая вокруг моей отвратительной шеи цепочка должна была доказать Господу, что бабушка не слепая, что она наконец узрела Его.

Когда бабушку хоронили, я плакал весь день напролет. Мне запретили участвовать в похоронной процессии, но я четко помню катафалк, медленно ползущий мимо нашего дома, и мою семью, собравшуюся перед парадным входом, – все в черных одеждах и под плотными вуалями. Мама наклонилась ко мне и сказала, что мне придется остаться дома, и, чтобы утешить меня, дала свой носовой платок, окаймленный черной полосой и влажный от слез. Отец помахал мне рукой и приобнял маму за плечо. Они ушли, а я вывернулся из объятий няни, вскарабкался на турецкий сундук и прижался носом к оконному стеклу. Стерев маминым платком копоть от камина, я рыдал, глядя вслед удаляющейся процессии. На лошадях развевались плюмажи, а катафалк был покрыт лаком и украшен зеркальными стеклами. Процессия медленно скрылась в вязах Саут-Парка, за тонким оконным стеклом пропал ее образ, в то время как само похоронное шествие продолжало свой путь, как и все в этом мире, без меня.

Я до сих пор храню тот медальон. Я потерял все вещи, которые любил, – они были проданы, отняты или сожжены, – но этот сияющий ошейник, который я ненавидел всю свою жизнь, всегда был рядом. Ангелы нас покинули, дьяволы же, как всегда, верны себе. Здесь, на этой странице, я сделал оттиск. Вспомнив число, что стоит в начале моего дневника, вы можете сами увидеть роковую дату, которую бабушка позолотила для меня: 1941.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю