Текст книги "Вкусный кусочек счастья. Дневник толстой девочки, которая мечтала похудеть"
Автор книги: Энди Митчелл
Жанры:
Самопознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
По выходным я вставала рано, зная, что папа будет спать еще несколько часов. Энтони, как обычно, уходил играть в бейсбол. Если не в бейсбол, то в футбол. Если не в футбол, то в баскетбол или уличный хоккей. В общем, всегда во что-то где-то играл до темноты. Как и мама, он вставал по будильнику, и у него были свои ключи от входной двери. Я шла на кухню, уже вполне самостоятельная и независимая в своих действиях, и залезала на тумбочку, чтобы добраться до шкафчика с крупами. Выбрав одну из коробок с вкусными хлопьями для завтрака – Lucky Charms, Corn Pops, Cap’n Crunch или Frosted Flakes, – я ставила ее на стол и доставала тарелку, столовую ложку и молоко из холодильника, наполняла тарелку до краев и шла с ней в гостиную. Там я включала телевизор и часами смотрела любимые мультфильмы. Сама того не замечая, я съедала всю тарелку хлопьев, после чего наполняла ее заново. Тарелка за тарелкой – вот так я и ела, сидя за кофейным столиком, отодвинутым на безопасные двенадцать дюймов от телевизора. Есть, не сводя глаз с телевизора, было моим хобби – оно скрашивало мое одиночество. Я успевала съесть три тарелки хлопьев, допивая густое, сахаристое молоко до последней капли, прежде чем просыпался папа. После этого ему требовалось еще часа два, чтобы приготовиться к началу дня. Все утро и большую часть дня я играла одна – в школу или в домик. Я одевала и переодевала своих Барби. Мыла голову своим «Малышам с капустной грядки» и делала им прически – это в конце концов привело к их преждевременному облысению.
Легкость и шаловливость, свойственные папе по ночам, куда-то исчезали утром и днем. Просыпаясь, он был заметно холоднее и серьезнее. Он улыбался так, словно эти улыбки лишали его чего-то важного.
Он меньше шутил. Я знала, что он только что проснулся, но выглядел он так, словно пришел с ночной смены. Еще я знала, что до полудня с ним разговаривать бессмысленно. Об этом я узнала в прошлое Рождество, когда он внимательно на меня посмотрел и сказал:
– Мне нужно попить кофе, прежде чем начнем открывать подарки.
Мама пыталась дразнить его, заставить отказаться от трех чашек черного кофе с сахаром – а то, может, нам уже ничего и делать не захочется, когда он их выпьет. В конце концов, сегодня же Рождество. Он сурово посмотрел на нее. Не испытывай мое терпение, Мири. Я понимала, как к нему обращаться, по наклону плеч и по тому, как он медленно и методично курил в гостиной. Время и настроение всегда задавал папа. Вся наша семья подчинялась термостату (кипящему или замерзающему), установленному внутри него.
После того как ему все-таки удавалось приготовиться – обычно около четырех часов, – он часами мог рисовать какой-нибудь очередной странный рисунок, идею которого придумывала я. В основном мы рисовали подводный мир. Вода казалась мне интересной – в том числе потому, что я не умела плавать. Я боялась плавать после того, как чуть не утонула в отпуске в Южной Каролине. Папа достал меня со дна океана; соленая вода хлестала из моего рта, как из шланга.
Когда мы заканчивали рисовать, я обычно выбрасывала свой рисунок, потому что он никогда не получался таким же хорошим, как у папы. Даже близко. Я не могла видеть свои иллюстрации рядом с его – они выходили такими идеальными. Позже, когда я опять оставалась одна, ставила его рисунок на стол рядом с собой и пыталась срисовать его на миллиметровую бумагу. Я хотела рисовать так же хорошо. Хотела, чтобы рисунок понравился даже папе-художнику. Мне казалось, что он любит все, что мы делаем вместе, так же сильно, как и я. Мы были увлечены, полностью поглощены работой – рисовали, что-то делали своими руками; мы были просто дикими. Мы даже однажды били на кухне яйца после того, как я сказала ему, что злюсь. Потом, через несколько часов, мама убрала остатки нашего побоища.
В общем-то, все эти бесконечные вечера и ночи с папой мне достались благодаря тому, что его уволили с любимой работы. Я понимала, что это плохо, слушая, как он шепчется об этом с мамой. Я не понимала этого – примерно так же, как не понимала, почему крупнее всех друзей. Или почему бейсбольные мячи прилетали Энтони прямо в перчатку, а мне – только прямо в лицо. Просто так уж получается.
Когда начались занятия в школе, я всегда опаздывала. Папа либо не мог встать утром, либо мы долго решали, зеленые или фиолетовые легинсы надеть с неоново-оранжевой блузкой на размер меньше, которую он мне купил, когда мама попросила его сходить со мной в магазин и купить одежду для школы. Когда она позже решила посмотреть на мои обновки, я с улыбкой показала ей стопку тетрадок с узорами, оранжевую блузку, две пары пластмассовых сережек и набор накладных ногтей из CVS.
Еще, помню, мы ездили вдвоем в нашей двухдверной «Тойоте-Терсел», чтобы забрать его пособие по безработице перед школой. О, я очень хорошо помню эти поездки. Я даже сейчас могу представить себя на пассажирском сидении; папа подъезжает близко к припаркованной справа машине и спокойно бросает красно-белую банку пива на заднее сидение. Я выглядываю в окно, папа в этот момент резко поворачивает, чтобы объехать ту припаркованную машину, и где-то рядом блестит серебристая застежка ремня безопасности. Сам ремень, которым я даже не пристегнулась, висел на двери. Потом я занялась пакетом в руках – там были свежие, только что обжаренные пончики. Я достала один пончик и вгрызлась в него, добравшись через внешний слой глазури до сдобного центра; глотала я, почти не жуя.
Пока папа сидел дома, совершая экспедиции к холодильнику, где всегда находилось что-нибудь алкогольное, мама работала с утра до вечера – даже по выходным. Сейчас я понимаю, что лишь в 48 лет она отказалась от третьей работы и стала работать всего на двух. Я ненавидела ее за то, что ее постоянно нет. Презирала каждый час, каждое задание, которое она выполняла, чтобы держать нас на плаву. Я знала, что она и сама не хочет уходить чуть ли не вдвое сильнее, чем я хочу, чтобы она осталась. По ночам она работала, а я лежала в кровати с папой. Я прижималась к ее подушке, утыкаясь лицом в плюшевый центр, и засыпала. Подушка пахла не духами и не шампунем; я чувствовала теплый, молочный запах ее кожи в том месте, где шея встречается с ухом.
Иногда у нее не было дневной смены сразу после ночной, так что она три-четыре часа дремала. Спала она настолько мало, насколько позволяло тело. Она знала о моем типичномутре в гостиной: «Заботливые мишки», «Пи-ви Герман», хлопья. Должно быть, именно ее типично ирландское чувство материнской вины и щедрая душа заставляли ее просыпаться, как бы долго она ни спала, и смотреть телевизор со мной.
Она улыбалась и целовала меня в лоб, прижимаясь и дыша мне в кудряшки; она сияла, видя свою малышку, хотя ее глаза были измученными и мутными. Она напоминала мне, что кофейный столик – это не стул, и что нужно отсесть подальше от телевизора, чтобы не испортить глаза.
Когда она оставалась дома днем, это значило, что ей предстоит ехать куда-нибудь на уборку. В течение многих лет у нее был стабильный, пусть и небольшой доход: она оттирала до блеска величественные дома в богатых районах неподалеку от нашего дома в Метуэне, штат Массачусетс. Когда я была маленькой, почти всегда ездила в эти двух-трехчасовые поездки вместе с ней. Я, конечно, могла остаться и дома со своими игрушками, но отнюдь не возражала против возможности посмотреть любимые сериалы в каком-нибудь доме, нуждавшемся в уборке. А мама… Ну, ей достаточно было представить, как я целый день сижу в пижаме на кофейном столике, не отрываясь от телевизора, чтобы решить, что уж лучше будет взять меня с собой.
Я познакомилась со многими семьями – владельцами этих домов. Я сидела и смотрела «Панки Брюстера» на домашних кинотеатрах с объемным звуком. Мама время от времени заходила в комнату, чтобы опять напомнить, что кофейный столик – это не стул, а я делала телевизор погромче, чтобы не прослушать ни слова из мультфильма. Когда она уходила, качая головой, в комнате оставался запах хлорки и аммиака. Из-за этих химикатов и постоянной уборки кожа на маминых руках так высохла, что даже стала трескаться.
После уборки я знала, что теперь нас ждет визит в «Макдональдс». Мама всегда держала слово, так что я получала награду за то, что была «такой хорошей маленькой женщиной». Именно так она вознаграждала мое терпение – вкуснейшими чизбургерами с пересоленной картошкой фри, обмакнутой в сладкий кетчуп. Этот обед был не просто приемом пищи. Мама не работала, не убиралась в нашем или чужом доме – она просто была со мной, и мы ели в машине.
Пока мы стояли в очереди в «МакАвто», в открытое окно влетали чудесные запахи. Сидения нашей машины пропахли жиром, солью и говядиной. Все это витало в воздухе, словно у нас висел ароматизатор с запахом фритюрницы. Мама улыбалась, поворачиваясь, чтобы передать мне мой Хэппи Мил в картонной коробке в форме домика.
Я улыбалась в предвкушении. Потом хватала ванильный коктейль, который упросила маму заказать, хотя мы обе знали, что ее кока-колу тоже выпью я. Когда я открывала коробку, из нее вырывались клубы пара. Правой рукой я тянулась в глубину коробки, чтобы найти самое главное – чизбургер. Я бросала игрушку на пол, раздраженная тем, что она смяла булочку.
На одной из моих любимых фотографий изображена ужасно капризная трехлетняя я, сидящая у мамы на коленях. Рот у меня вымазан чем-то темно-коричневым, а по глазам видно, что я недавно ревела. Мама улыбается, протягивая мне эскимо, и я тут же замолкаю. Сейчас я понимаю, что мамино отношение к детям было своеобразным коктейлем из любви и чувства вины. Наполовину – сладкая, почти приторная любовь, наполовину – горькая вина за то, что двое детей живут с отцом-алкоголиком и матерью, которой постоянно нет дома. Меня она успокаивала, одновременно прогоняя собственное чувство вины, с помощью еды. Маленькая девочка, которой тогда была я, поняла, что дискомфорт – это плохо, и что стоит мне хоть чуть-чуть ощутить скуку, сомнения, тревогу или гнев, меня тут же успокоит еда. По крайней мере, на время. Если я расстраивалась, то мама отвлекала меня, просто обещая чем-нибудь угостить. Ради капкейков я была готова забыть о любом мини-теракте, который в тот момент замышляла. Она доверяла еде, которая присматривала за мной, пока ее не было дома. Она знала, что пока папа спит, со мной сидит мой готовый завтрак, что «Макдональдс» скрасит долгий и скучный день уборки, что не может отказать мне ни в какой просьбе, связанной с едой, хотя отлично понимала, как тяжело мне придется, когда я подрасту. Еда была осязаемой вещью, которую она давала мне взамен проведенного со мной времени.
Достаточно было просто посмотреть на всю еду, приготовленную на мой день рождения, – все эти тарелки, которые, наверное, могли бы заполнить всю большую полку в супермаркете, – и всем становилось ясно, что мама выражала свою любовь через еду. «Ты просто превзошла себя, Мариэллен», – говорили гости, уходя поздно вечером с вечеринки. Мне не нравилось, когда они уходили. Родственники, друзья, да кто угодно – я не хотела, чтобы они оставляли нас одних. Папу гости особенно раздражали. На многих вечеринках, устраиваемых мамой, он присутствовал от силы час, после чего уходил в спальню с очередной упаковкой пива. Этот вечер не стал исключением. Когда все разошлись, он пришел на кухню. Глаза его были открыты где-то на три четверти.
Моргал он долго и с трудом. Дыхание пахло чем-то кислым. Он шел по комнатам целенаправленно, но неуклюже, словно очень хотел куда-то попасть, и с удовольствием бы двигался быстрее, только вот ноги не слушаются.
Мама повернулась и посмотрела на него. Ее взгляд был совсем не таким, как перед вечеринкой, когда он пришел на кухню в нижнем белье. Когда она поняла, что я смотрю на нее, она улыбнулась мне. Примерно так же она мне улыбалась, когда объясняла, что папу уволили с работы, и теперь он сможет больше времени проводить со мной. На такую улыбку я не отвечала. Если улыбки можно сравнить со вкусом пирожных, то это «пирожное» мне совсем не нравилось.
Увидев, что кухня заставлена сковородками, кастрюлями и тарелками, папа вызвался помочь.
Она отобрала у него фарфоровую соусницу.
– Я сама справлюсь, Роб.
Пока что она говорила вежливо. Игнорируя ее просьбы пойти спать и уверения, что она справится сама, папа пошел по кухне, собирая тарелки. Он переставлял их с одной тумбочки на другую, со стола на стул, из раковины на плиту. Я озадаченно смотрела, как он беспорядочно переставляет тарелки то ближе, то дальше от раковины. Несколько минут мама просто стояла, сжав губы, чтобы не сказать чего-нибудь лишнего. Мне даже было интересно, накричит ли мама на папу, как накричала на меня, когда я, играя в пекарню, насыпала на прикроватный столик муки и залила ее клеем ПВА.
– Роб, ну пожалуйста.
Она потянулась к стопке фарфоровых тарелок, которые он удерживал на предплечьях и явно собирался унести в гостиную.
– Я разберусь, – сказал он и попытался шагнуть назад, разозлившись на ее вмешательство.
Прежде чем она успела подхватить тарелки, он убрал из-под них руки, и вся стопка рухнула на кафельный пол. Мне показалось, что грохот и лязг стихли только через несколько минут.
– Видишь, что ты натворила, Мири? – закричал папа. Мама стала кричать в ответ; увидев, что у нее в глазах стоят слезы, я тоже заплакала. Это были ее любимые тарелки.
Папины крики звучали похоже на рокот – как землетрясение, от которого раскололась земля, когда погибла мать Литтлфута[4]4
Из мультика «Земля до начала времен.
[Закрыть]. Его лицо раздулось и покраснело. Вскоре оно оказалось так близко к маминому, что я даже подумала, что сейчас крики перерастут в поцелуй, но она оттолкнула его, и он отшатнулся к плите.
– Что за ерунда?! – закричал он. Наклонившись в сторону, он схватил с кухонного стола зеленую стеклянную пепельницу; прежде чем я успела понять, для чего она ему понадобилась, он размахнулся и со всей силы швырнул ее в стену чуть левее того места, где стояла мама. Мама завизжала; услышав пронзительный звук, оттененный звоном бьющегося стекла, я перепугалась. Посмотрев на пол, я увидела прозрачные осколки зеленого стекла у маминых ног. Я заметила, как похожи они на зеленую яблочную карамельку на палочке, которую я на прошлых выходных уронила на тротуар.
– Боже мой, Роб! – вскрикнула мама, схватила меня и прижала головой к своей груди. Она держала меня так же крепко, как Энтони, когда мы боролись.
Я почувствовала, как ее слезы капают мне на лоб и кончики ушей. Вскоре слезы потекли так быстро, что с ее подбородка сразу попадали мне на ресницы и щеки, словно это плакала я, а не она.
Я уставилась на папу, который рухнул на стул, стоявший у кухонного стола. Что-то в нем изменилось. В глазах появились маленькие красные ниточки, на висках – капельки пота, и они пугали меня. Он уже не был похож на моего папу. Он вообще не был похож хоть на чьего-то папу. Я смотрела на него, как смотрела на старое фортепиано из красного дерева, стоявшее в гостиной. Когда мама привезла его домой из антикварного магазина, я сначала подумала, что это уникальное сокровище, которое теперь наше, и только наше. Но потом, когда я уже рассматривала его достаточно долго, то заметила и многочисленные изъяны: трещины, которые тянулись по деревянной поверхности; насколько оно неустойчиво, если не опирается о стену; зазубрины, сколы, другие мелкие повреждения, полученные в прошлой жизни и уже в нашем доме.
На следующий день все вернулось в норму. Утро было совершенно типичным, никто даже не упоминал о событиях вчерашнего вечера. Мама собрала осколки разбитой пепельницы шваброй и выбросила их в мусор; Энтони пошел к друзьям играть в футбол; папа вернулся к своему мрачному дневному времяпрепровождению. Похоже, изменилась в тот день только я.
Глава 2
Папа стал больше пить. Я не считала это чем-то необычным до той самой среды, когда в три часа дня услышала звон разбитого стекла. Если бы это был просто удар очередной тяжелой стеклянной пепельницы о стену, я бы так не вздрогнула. Если бы я не услышала папиного крика, то решила бы, что он просто в очередной раз потерял терпение.
К восьми годам я уже привыкла, что по кухне постоянно, словно конфетти, летают окурки и пепел. Они ругались – обычно после того, как мама просила папу перестать пить или сделать что – нибудь полезное по дому, чтобы она могла хоть чуть-чуть передохнуть. Уходя на работу, она просила его прибраться, а вернувшись, находила еще больший беспорядок. Тарелки беспорядочной стопкой валялись в раковине, а грязное белье, словно издеваясь, лежало рядом с корзиной. Мама очень обижалась. А он обижался, когда мама начинала его отчитывать. Чаще всего она быстро переставала. «Ничего страшного. Все нормально», – в конце концов говорила она. Она собирала в кучку все причины, по которым больше не может терпеть даже до завтра, и плотно их упаковывала. Она складывала их, сворачивала, перекладывала, все плотнее запихивая в воображаемый чемодан. Лишь благодаря бесконечному терпению она находила в «чемодане» все больше места. Она таскала этот багаж с собой, стирая ладони до волдырей, и мне иной раз даже казалось, что я вижу, как она горбится под неподъемным весом. Бывали моменты, когда она угрожала ему, говорила, что не собирается больше ему потакать. Тогда она выпрямлялась, расправляла плечи и бросала воображаемый чемодан себе под ноги; я видела, как она напрягается, нервничает, потом набирается уверенности, но в последний момент все-таки не решается просто взять и уйти.
Сейчас, если честно, я не понимаю, почему, несмотря на то, насколько невыносимо тяжелым стал «чемодан», несмотря на то, как ужасно она выглядела всякий раз, когда приходилось засовывать в него очередное горе, она так ни разу и не ушла.
Когда мама все-таки решалась защищаться, распаковывая эмоциональный багаж и бросаясь в папу его содержимым, он приходил в ярость. Хоть он и понимал, что ее претензии вполне оправданны, но всегда уходил в глухую оборону. Он снова и снова бил по ее неуверенности. Ругань, крики, оскорбления – все это подрывало ее уверенность. Она ощущала себя маленькой. Да, она заправляла в доме и оплачивала счета, трудясь на четырех работах, но, тем не менее, я видела, как ее натиск слабел, и она опускала голову, словно думая: «А вдруг он прав?» Если она пыталась дать отпор, он рычал еще громче или швырял в стену какую-нибудь очередную ее любимую вещь.
Но даже не тогда я начинала дрожать всем своим пухлым тельцем. Не тогда моя душа уходила в пятки. Нет, только когда в комнату входил Энтони, когда я слышала, как он пытается разговаривать своим высоким мальчишеским голоском, как взрослый, у меня так начинал болеть живот, что я даже не понимала – мне просто хочется есть, или меня сейчас стошнит? Я видела, как Энтони влезал между мамой и папой, разделяя их своей худой фигуркой. Я видела, как он храбрится, пытаясь справиться с заиканием. Поначалу папа обращался с ним спокойно – ласково говорил, что все в порядке, и ему нужно уйти в свою комнату. Но, едва взглянув на маму, Энтони понимал, что никуда не пойдет. Он оставался и пытался разрядить ситуацию. Вскоре папа начинал оскорблять Энтони точно так же, как до этого маму. Он дразнил его, угрожал, словно тот был его ровесником, а не четырнадцатилетним сыном, и во мне начинал закипать гнев. У меня все горело внутри. Я так сильно стискивала зубы, что боялась, что они вот-вот сломаются.
Я до сих пор помню последний раз, когда Энтони вмешался в их перебранку. Они втроем стояли в кухне, а я смотрела из темной столовой. Когда папа начал кричать, я глубоко погрузила ногти в ладони. Он унизил Энтони, стал ему угрожать, потом обозвал педиком. Я посмотрела на раскрасневшееся лицо папы, потом – на дрожащую губу Энтони, после этого на маму, которая одной рукой обнимала Энтони, а другую протянула к мужу, не подпуская его ближе. Пошатываясь, на свинцовых ногах, я подошла к папе. Я слегка наклонилась, чтобы заглянуть ему прямо в глаза; папа сидел на кухонном стуле, который трещал под его ста шестьюдесятью килограммами, а я была выше и тяжелее любой другой девочки во втором классе. Мне казалось, что мои глаза горят. Я наклонилась к нему; наши лица оказались в нескольких дюймах друг от друга, едва не касаясь носами.
А потом я сказала, что ненавижу его, что он очень, очень плохой человек, и я не шучу. Мама взяла меня за плечи, но я наклонилась еще ближе, словно пытаясь раздавить его своей яростью. Я ругала его теми же словами, которыми он ругал Энтони и маму все восемь лет моей жизни, надеясь, что ему станет так же больно, как было им. Я даже не знала, что мои слова будут для него значить. Больше того, я даже не знала, каким хотела бы, чтобы он был, не знала, что вообще хочу от отца. Но потом я вспомнила сериалы «Полный дом» и «Маленький домик в прерии», отцов, которых я там видела, – Дэнни Таннера и Па Инголлса – защитников и кормильцев. И поняла, что мой отец – не тот и не другой.
Когда я закончила осыпать его всеми оскорблениями, которые смогла вспомнить, то заглянула папе в глаза, ожидая ответа. Я хотела, чтобы он сделал со мной то же, что и со всеми остальными. Я тяжело дышала ему в лицо, отходя от притока адреналина. Я была готова к чему угодно. Он закрыл глаза. Я снова стиснула зубы, словно напряжение мышц могло превратить мое лицо в твердый щит. Потом он открыл глаза; такого взгляда я предвидеть не могла. Мое сердце словно сдулось, как две недели тому назад, когда мальчишки в классе назвали меня жирной, а девчонки смотрели и смеялись.
В тот день мои одноклассники бегали на перемене по школьному двору, смеясь и перешептываясь. Я думала, что мальчишки просто шутили о нашей учительнице. Лишь после того, как ко мне подошла одна из девочек – ее дразнили за то, что она случайно пукнула на уроке физкультуры, – я поняла, что это как-то связано со мной. Она сказала – так же спокойно, как однажды напомнила, что я забыла вернуть ее розовый механический карандаш, – что мальчики хотят, чтобы я слезла с качелей, потому что они думают, что я такая жирная, что подо мной они сломаются. Несколько секунд я сидела неподвижно, ошеломленная. Мое лицо запылало, когда я поняла, что мне только что сказали; я оглядела площадку, отчаянно вспоминая какую-нибудь шутку, думая, что сказать, чтобы скрыть свою неловкость. А потом я увидела их: всех мальчишек и нескольких девчонок, стоявших под баскетбольным кольцом и смеявшихся надо мной. Смеявшихся из-за меня. Я опустила голову; на глазах выступили слезы, угрожая вырваться на свободу, на мои персиковые щеки. Я не могла не заметить, как черная резиновая сетка качелей врезается в мои бедра. Я сразу вспомнила, как мама перевязывает свиной окорок – белые веревочки точно также врезались в мясо. Я часто заморгала, надеясь смахнуть слезы ресницами. Поднять глаза я не решилась. Я боялась, что эта девочка все еще стоит рядом, наслаждаясь моим унижением. Или, хуже того, хочет сказать еще какую-нибудь гадость.
Все, что я сказала папе, достигло намеченной цели. Мои слова очень сильно его ранили. Когда он отвернулся и залпом опрокинул в себя банку пива, я возненавидела себя. Я ненавидела его за то, что он так меня разъярил. За то, что научил меня, что люди к тебе прислушиваются, только если на них наорешь, что словами можно не просто ранить, но и насыпать соли в открытую рану. Я ненавидела маму, пусть еще и сама этого не понимала, за то, что та позволила мне увидеть его ярость и выпустить на свободу мою собственную. Позволила мне поверить, пусть и на мгновение, что у меня есть власть, что мой ум может повзрослеть раньше, чем тело. Я злилась из-за того, что, пытаясь остановить бой, спровоцировала новую войну. Но больше всего меня бесило, что, пытаясь защитить нас всех от задиры, я сама превратилась в задиру.
Мама рассказывала, что до моего рождения он почти не пил. Через шесть лет после замужества и рождения моего брата мама принесла домой розовый сверток с растрепанными черными волосами, полными губами и малюсеньким носом. 25 января, в мой день рождения, он напился до беспамятства. Она тихо плакала, уткнувшись лицом в мою маленькую шейку. Той ночью она спала в комнате Энтони, а я лежала между ними. Утром мама открыла глаза и увидела, как Энтони приглаживает мои волосы и что-то шепчет в мое малюсенькое ушко. Она улыбнулась.
– Что ты говоришь сестренке? – спросила она.
– Что она может жить в моей комнате.
В ту среду, когда я услышала звук бьющегося стекла, я сидела в комнате Энтони, отчаянно пытаясь запихнуть Барби, одетую в свадебное платье, на переднее сидение ее «Шевроле Корвет». Мне почти час пришлось уговаривать Энтони, чтобы он все-таки разрешил мне провести свадьбу у него в комнате. Он сам сидел в другом конце комнаты и играл в «Сегу». Когда мне наконец удалось запихнуть всю ткань в машину, я положила Кена на капот и вытащила из упаковки карамельку с кремом. Я раскрыла обертку и отправила конфету в рот целиком, и тут послышался звон.
Я подпрыгнула, откусывая конфету; мои зубы застряли в вязкой карамели. Остальные конфеты рассыпались по полу.
– Мири! – крикнул папа.
Я услышала стук ее босых ног по дощатому полу. Энтони тут же вскочил.
– Андреа, пойдем, – выдохнул он, бросаясь к выходу.
Я неподвижно сидела на полу, прислушиваясь к происходящему снаружи. Я не могла ничего сделать – только жевать. Я разжевала весь липкий центр, и он растворился на языке. Если я достаточно сильно закрою глаза, я до сих пор могу вспомнить этот вкус. Помню, насколько обострены были мои чувства – каким богатым показался мне вкус карамели, каким потрясающе сладким оказался белый крем в середине. Именно в этот момент я впервые полюбила еду именно за то, что она помогла мне отключиться от мира.
– Андреа-а-а! Скорее! – крикнул Энтони.
Они уже добежали по подъездной дорожке до нашей белой «Тойоты» и поспешно усаживались в нее. Но я не могла – просто не могла – не собрать все карамельки. Я быстро, как могла, собрала рассыпанные конфеты и только после этого поднялась и выбежала из комнаты. Я засунула конфеты глубоко в карманы; целлофановые обертки захрустели, плотнее укладываясь в недрах моего джинсового комбинезона.
Добравшись до машины, я увидела сидевшего на переднем сидении папу; у него шла кровь. Энтони в ужасе уставился на пропитавшееся красным махровое полотенце. Мама едва дышала от страха. Крепко сжимая руль, она посмотрела на меня; я стояла, заглядывая в водительскую дверь.
Я забралась на заднее сидение рядом с Энтони. Тот сжал мой пухлый кулачок и притянул его к себе.
Папа был в ярости. В перерывах между руганью на маму и приступами боли он повернулся к нам с Энтони и сказал, что порезал руку о стеклянную дверь. Я кивнула, понимая, что вопросы лишь разозлят его еще больше. Когда мы доехали до больницы, когда-то желтое полотенце стало уже полностью красным и тяжелым от крови.
Мы сели в коридоре; две медсестры спешно увели папу за большие двойные двери. Мне было интересно, как они будут лечить его руку – может быть, наложат гипс, как моему однокласснику, который сломал руку, упав со шведской стенки? Я попыталась представить, что напишу на этом гипсе и каким цветом. Вскоре из-за дверей вышел врач и спросил, можно ли поговорить с мамой. Они отошли на несколько футов от места, где сидели мы с Энтони. Мама говорила тихо, но я все-таки услышала, как она рассказывает доктору, что папа пьет. Они ссорились, и он случайно пробил кулаком стеклянную дверь. Сглотнув, она продолжила: стекло рассекло ему предплечье по всей длине, судя по тому, как хлынула кровь, она подумала, что он задел вену, и…
Я вытащила из кармана еще одну карамельку с кремом и развернула ее. Целлофановая обертка так громко хрустела, что я не услышала дальнейших слов. Я внезапно почувствовала сильнейший голод – такой, что конфета словно сама прыгнула в рот. Голову заполнил звук жевания. Он до странности успокаивал.
Я сжевала все карамельки, одну задругой, оставив от них только кучку оберток на соседнем кресле.
Тот день в больнице все изменил. Следующие несколько месяцев мама вообще не говорила с папой о том, что он пьет. Я больше не слышала, как она умоляет его «перестать хоть на одну ночь», когда они сидели на кухне вдвоем. Она не останавливала его, когда он, обнаружив, что в холодильнике из напитков только молоко и «Кока-Кола», брал ключи и уходил. Сейчас она говорит мне, что просто не хотела больше ссориться. Она хотела проверить, сможет ли просто не обращать на это все внимания – ради того, чтобы мы с Энтони жили в полной семье.
Так что папа пил.
Теми редкими вечерами, когда мама не уходила на ночную смену, она готовила ужин, и мы все ели вместе. Она делала замечательные блюда; особенно я любила мясной рулет в сладком соусе «с дымком», который она подавала с картофельным пюре с чесноком, маслом и жирными сливками. Те вечера были единственными, когда мне не приходилось жевать так громко, чтобы не слышать, что происходит вокруг. Тарелки, салфетки, столовые приборы – все они оставались на месте. Мы спокойно сидели вокруг квадратного стола для рубки мяса. Много раз мы смеялись, поглощая ужин, такой же большой и шумный, как сумма наших четырех характеров. Я хотя бы ненадолго, но ощущала, что все в порядке. Папа был самим собой – очаровательным и остроумным. Он рассказывал нам истории, от которых я так хохотала, что у меня молоко лилось из носа. Даже Энтони не так заикался. Когда папа не кричал, не приходилось тщательно обдумывать каждое слово и фразу. Он словно поддерживал ногой разболтанную ножку нашего стола, чтобы тот не шатался. Я даже начинала думать, что все снова нормально.
Но бывали и моменты посреди ужина, когда папу что-то раздражало – какая-нибудь фраза, звук, да что угодно, – и он почти мгновенно переставал есть. Его словно начинало тошнить от необходимости поддерживать наш стол, и он злился на нас за то, что мы вообще попросили его подставить ногу. Я тогда чувствовала, словно что-то вокруг неуловимо изменилось. Я хваталась за тарелку, словно зашатался не воображаемый, а вполне реальный стол, и представляла себе, что удерживаю его от падения. Я всячески старалась разделить еду в тарелке на отдельные участки.
Горох поддерживал четкую границу с картошкой-пюре, которая, в свою очередь, не смела прикасаться к мясу. Печенье с маслом и вовсе соблюдало строгий карантин. Такое разделение еды успокаивало меня. Я брала вилкой немного картошки, а потом аккуратно приминала ее, возвращая прежнюю форму. Горошины я ела рядами, чтобы не нарушать линию, отделявшую их от мяса. А если границы, которые я установила на тарелке, нарушались – если горох вдруг смешивался с пюре, – я быстро восстанавливала статус-кво.