Текст книги "Жерминаль (Перевод Н Немчиновой)"
Автор книги: Эмиль Золя
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)
– Иди сюда, – позвал он Жанлена. Мальчишка недоверчиво мялся.
– Не пойду. Ты меня побьешь. Да и некогда мне, дело есть.
Ведь он назначил Беберу и Лидии свидание в тайном месте их встреч – в норе, которую они устроили себе в Ворейской шахте между штабелями крепежного леса. Они затеяли большую вылазку: удрав из дому, перекочевать там, чтобы быть на месте происшествия, когда начнется схватка с бельгийцами. Ведь чужаков забросают камнями, переломают им кости, если они вздумают спуститься в шахту.
– Жанлен, иди сюда, – повторил Этьен, – иди, а не то позову солдат, и тебе отрубят голову.
Мальчишка наконец решился подойти; тем временем Этьен, свернув жгутом свой носовой платок, крепко перевязал им шею убитого солдата, не вынимая ножа, который не давал крови вытекать наружу. Снег таял, на земле не осталось ни кровавой лужи, ни каких-либо следов борьбы.
– Бери за ноги!
Жанлен взял мертвеца за ноги, Этьен подхватил его под мышки, перекинув ружье на ремне себе за спину, и вдвоем они медленно спустились со своей ношей по скату террикона, стараясь не вызвать обвала камней. По счастью, луну заволокло облаком; но, когда они крались по берегу канала, она выплыла и ярким сиянием валила землю, – было просто чудом, что со сторожевого поста их не заметили. Они шли торопливо; труп, качавшийся в их руках, мешал им; через каждые двести шагов приходилось класть его на землю. На углу Рекильярского проезда они услышали топот солдатских сапог, и у них все похолодело внутри; они едва успели спрятаться за забором от проходившего патруля. А дальше наткнулись на какого-то гуляку, но он был очень пьян и прошел мимо, ничего не заметив, осыпая кого-то руганью. Когда добрались до заброшенной шахты, оба были в испарине, задыхались и так дрожали от волнения, что у них стучали зубы.
Этьен заранее предполагал, что протащить убитого по лестницам запасного ствола будет нелегко. Но это оказалось просто мучительной работой. Начали с того, что Жанлен, стоя наверху, осторожно спустил труп в отверстие ствола, а Этьен, цепляясь за корни кустарников, подхватил тело, чтоб протащить его через две первые площадки, где лестницы были сломаны. Затем на каждой лестнице приходилось повторять то же самое: Этьен спускался первым и подхватывал скользивший вниз труп; надо было одолеть тридцать лестниц, спуститься на двести десять метров, и при этом он все время чувствовал, как убитый падает на него. Ружье било по спине; Этьен не позволил Жанлену принести и зажечь огарок свечи, который берег, как скряга. Зачем зажигать? Свеча только мешала бы им в узком, как кишка, колодце. Но когда оба добрались наконец до рудничного двоpa, едва дыша от усталости, Этьен послал мальчишку за свечой. Сам же он присел на корточки возле трупа и ждал в темноте, слыша, как сердце неистово колотится в груди.
Лишь только появился Жанлен с зажженным огарком, Этьен стал держать с ним совет: ведь мальчишка облазил все эти старые выработки вплоть до таких щелей, где взрослому человеку невозможно было пролезть. Они двинулись дальше и еще с километр тащили мертвеца по лабиринту разрушенных выработок. Наконец дошли до низкого штрека и поползли на коленях под нависшей осыпающейся кровлей, которую подпирали погнувшиеся стойки. В этот штрек, похожий на длинный ящик, они, как в гроб, положили несчастного новобранца и рядом с ним положили его ружье; потом принялись с размаху бить ногами по деревянным подпоркам, чтобы окончательно сломать их, хотя и сами могли остаться тут навсегда. Тотчас же кровля раскололась, они едва успели выбраться. Когда Этьен обернулся в непреодолимой потребности посмотреть, кровля оседала все ниже под огромным давлением каменной толщи, лежавшей над ней, и сплющивала недвижное мертвое тело. И вот она рухнула. Не было уже ничего, кроме тяжкой массы земных недр.
Возвратившись в свою воровскую пещеру, Жанлен, разбитый усталостью, растянулся в углу на сене и пробормотал, закрывая глаза:
– Плевать! Малыши подождут! Я сосну часок.
Этьен задул свечу – от нее остался крошечный огарок. Он устал, так устал, что все у него болело, но спать не мог – в голове проносились тягостные мысли, кошмарные видения; в висках стучало, как будто в них отдавались удары молота. Вскоре из всех мыслей осталась одна, жестоко терзавшая его, – он все задавался вопросом, на который не мог ответить: почему он не убил Шаваля, когда тот, поверженный, был в его власти? И почему этот мальчик зарезал солдата, не зная о нем ничего, даже его имени? Это переворачивало его взгляды на революционное насилие: "Надо иметь мужество убить, но надо иметь право убить". Но сам-то он не трус ли? Жанлен, зарывшись в сено, вдруг захрапел зычным храпом, как пьяный, словно опьянел от совершенного убийства. Этьену было противно, омерзительно слышать этот храп, чувствовать, что Жанлен находится близ него. Это было мучительно. Вдруг он вздрогнул, затрепетал от страха. Холодное дуновение коснулось его лица. Потом послышался легкий шорох, короткое рыдание, как будто донесшееся из глубины земли. Перед глазами встал образ молоденького солдата, лежащего со своим ружьем под обвалившимися глыбами, и тогда у Этьена мороз побежал по спине, по шее, зашевелились на голове волосы. Что это? Как будто вся шахта наполнилась Гулом голосов? Вот нелепость! Все же пришлось зажечь свечку, и только увидев при бледном ее свете, что кругом никого нет, он успокоился.
Прошло еще четверть часа, он все размышлял, устремив глаза на горевший фитилек, в душе его шла все та же мучительная борьба. Потом фитилек затрещал, опрокинулся, и все утонуло во мраке. Этьена опять стала бить дрожь, ему хотелось больно ударить Жанлена, чтобы он не храпел так громко. Соседство этого мальчишки стало нестерпимым. Этьен убежал, томясь желанием вдохнуть свежего воздуха, и, торопливо пробираясь по галереям, взбираясь по лестницам, он будто слышал, как чья-то тень, запыхавшись, догоняет его, преследует по пятам.
Очутившись вверху, среди развалин Рекильярской шахты, он наконец вздохнул полной грудью. Ну, раз он не смеет убивать, его удел – умереть; и мысль о смерти, мелькавшая у него и прежде, возникла вновь, укоренилась, как последняя надежда. Умереть мужественно, умереть за революцию, и все тогда кончится. За все свои поступки, хорошие ли, плохие, он расплатится, и больше ни о чем не надо будет думать. Если товарищи нападут на тех людей, которых привезли из Боринажа, он будет в первом ряду; ему, конечно, повезет – его убьют. И, возвратившись к Ворейской шахте, он уже твердым шагом бродил вокруг нее. Пробило два часа ночи, из комнаты штейгеров, где помещался пост, охранявший шахту, доносились громкие голоса. Исчезновение часового потрясло солдат; пошли разбудили капитана. И в конце концов после тщательного обследования на месте решили, что часовой дезертировал. А Этьен, прячась в темноте, вспоминал, как убитый новобранец говорил с ним об этом капитане и называл его республиканцем: "Он – за республику". Кто знает, вдруг удастся убедить его перейти на сторону народа. Отряд повернет ружья прикладом вверх, – это может послужить сигналом к избиению буржуа. Новая мечта овладела им, и ему уже не приходила мысль о смерти. Долгие часы он провел, стоя в липкой грязи, мерз в промозглой сырости, оседавшей на его плечи мельчайшими каплями, и горел лихорадочной надеждой на еще возможную победу.
Он подстерегал бельгийцев до пяти часов утра, И только тогда узнал, как хитро поступила Компания: их привезли с вечера, и ночь они провели на шахте. Начался спуск: несколько забастовщиков из поселка Двести Сорок, высланные на разведку, растерялись и не предупредили вовремя товарищей. О проделке хозяев сообщил в поселок сам Этьен. Углекопы бегом бросились на шахту, а он ждал за терриконом, на берегу канала. Пробило шесть часов, ночное небо побледнело. Красноватым светом разгоралась заря, и вдруг на повороте проселочной дороги показался аббат Ранвье в подоткнутой сутане, открывавшей его тощие икры. Каждый понедельник он ходил служить раннюю обедню в монастырской часовне в окрестностях Воре.
– Добрый день, друг мой! – громко крикнул он, оглядев Этьена горящими глазами.
Но Этьен не ответил. Вдалеке между упорами мостков Ворейской шахты прошла женщина, и, узнав Катрин, он бросился к ней.
Катрин с самой полночи бродила по дорогам, которые развезло в оттепель. Возвратившись домой, Шаваль поднял ее с постели пощечиной, кричал, чтоб она убиралась сию же минуту; вот дверь – пусть выходит, а не то вылетит в окно. Горько плача, не успев и одеться как следует, вся в синяках от его побоев, она спустилась по лестнице, и он последним пинком вышвырнул ее на улицу. Этот внезапный разрыв ошеломил ее, она села на деревянную тумбу и все смотрела на окно, все ждала, что он позовет ее обратно. Ведь не может так быть, чтобы Шаваль совсем выгнал ее; он стоит, подстерегает и скажет, чтоб она шла в комнату, когда увидит, что она дрожит тут, брошенная, одинокая, бесприютная, потому что ей не к кому пойти.
Два часа просидела она неподвижно, закоченев от холода, словно собака, выброшенная на улицу, и наконец встала и побрела по дороге. Она вышла из Монсу, потом вернулась обратно, но не посмела ни окликнуть Шаваля с тротуара, ни постучаться в дверь. Наконец повернулась и, выйдя на большую дорогу, зашагала по бугристой булыжной мостовой, направляясь в поселок, к родителям. Но когда дошла до их калитки, вдруг ей стало так стыдно, что она бегом побежала обратно вдоль палисадников, боясь, как бы ее кто-нибудь не узнал, хотя во всех домах за запертыми ставнями тяжелый сон сморил голодных людей. А потом она все бродила, бродила, пугаясь каждого шороха, с ужасом думая, что ее могут забрать, как потаскушку, и отвести в Маршьен, в публичный дом, – мысль об этой грозящей ей опасности была ее кошмаром, два месяца неотвязно ее преследовала. Дважды она подходила к Ворейской шахте и, испугавшись зычных грубых голосов, доносившихся из помещения военного поста, задыхаясь, убегала прочь, поминутно озираясь, не гонятся ли за нею. В Рекильярском проезде было все еще много пьяных мужчин, но она все же пошла по нему в смутной надежде, что ей встретится тот, кого она оттолкнула несколько часов назад.
Утром Шаваль должен был начать работу на шахте, – эта мысль опять привела Катрин туда, хотя она чувствовала, что говорить с ним бесполезно: между ними все кончено. В Жан-Барте добыча прекращена, а в Ворейскую шахту вернуться невозможно: Шаваль обещал задушить ее, если она туда "полезет", он боялся, что она будет дурно говорить о нем и повредит ему. Так что же делать? Куда деваться? Подыхать с голоду, уехать куда-нибудь, уступать грубым приставаниям мужчин? Она еле волочила ноги, спотыкалась, попадая в рытвины, и все брела, брела, утопая в слякоти, забрызганная грязью до пояса, – дороги совсем развезло; она шла все дальше, не смея даже присесть на камень и отдохнуть.
Наконец рассвело. Катрин узнала фигуру Шаваля – из осторожности он шел окольным путем, огибая террикон; потом заметила Лидию и Бебера, выглядывавших из тайника, который они устроили себе в штабеле крепежного леса. Они провели тут всю ночь на страже, не смея уйти домой, так как Жанлен приказал им дождаться его; и пока он спал в Рекильяре, словно в пьяном бреду после своего убийства, двое этих детей мерзли на улице и, чтобы согреться, жались друг к другу. Ветер свистел в щелях между стойками из каштана и дуба, а они лежали, свернувшись в комочек, и им казалось, что они тут как в заброшенной хижине дровосека. Лидия не решалась рассказать, как ей тяжело от того, что Жанлен мучает и бьет ее; у Бебера тоже не хватало смелости пожаловаться на атамана их шайки, а ведь от его оплеух у Бебера вспухали щеки. Право, Жанлен очень уж обижает их, посылает на воровство, за которое им могут кости переломать, а всю добычу забирает себе, с ними не хочет делиться. Возмущение переполняло их сердца, и кончилось тем, что они бросились друг другу в объятия, невзирая на строгий запрет Жанлена, грозившего, что он явится невидимкой и задаст им трепку. Кары этой не последовало, и они продолжали обмениваться тихими поцелуями, не помышляя ни о чем дурном, вкладывая в эти ласки всю свою долгую подавленную любовь, всю нежность исстрадавшегося сердца. Целую ночь они согревали друг друга и были так счастливы в своей темной норе, как никогда еще не бывали, даже в день св. Варвары, когда можно было угощаться оладьями и пить вино.
Внезапно раздалась фанфара горниста. Катрин вздрогнула. Поднявшись на груду бревен, она увидела, что солдаты, охранявшие шахту, встали под ружье. К воротам подбегал Этьен. Бебер и Лидия выскочили из своего тайника.
А вдалеке, по дороге, спускавшейся из поселка, толпой бежали люди мужчины и женщины, и при свете разгоравшегося дня четко видны были их гневные жесты.
V
Все двери надшахтных строений заперли, и шестьдесят солдат, с ружьем к ноге, преграждали доступ к единственной незапертой двери, за которой узкая лестница вела в приемочную, а также в комнату штейгеров и в раздевальню. Капитан построил солдат в два ряда у кирпичной стены, чтобы на отряд не могли напасть с тыла.
Сперва углекопы, прибежавшие из поселка, держались на некотором расстоянии. Их было человек тридцать, они переговаривались, перебрасывались бессвязными и яростными возгласами.
Жена Маэ прибежала первой, наспех прикрыв косынкой растрепанные волосы, держа на руках уснувшую Эстеллу, – теперь она все твердила в лихорадочном возбуждении:
– Никого не впускать и не выпускать! Мы их всех сцапаем!
Маэ соглашался с ней. Но тут пришел из Рекильяра конюх Мук. Его схватили, не хотели пропустить. Он отбивался, кричал, что лошадям-то надо задать овса, им дела нет до революции. А кроме того, на конюшне одна лошадь сдохла, и его ждут, чтобы поднять ее наверх. Этьен высвободил старика конюха, и солдаты пропустили его в приемочную, к клети. А через четверть часа, когда постепенно возраставшая толпа забастовщиков стала угрожающей, в нижнем ярусе приемочной распахнулись широкие двери, и из нее вышли люди, которые волокли за собою околевшую лошадь; вытащив жалкую падаль, стянутую веревочной сеткой, они бросили ее во дворе, прямо в лужу, образовавшуюся от растаявшего снега. Углекопы были так потрясены, что и не подумали задержать их, – они вернулись в приемочную и снова забаррикадировали дверь. Все узнали околевшую лошадь и с жалостью смотрели, как она лежит, согнув закостеневшую шею и прижав к боку голову. Послышались голоса:
– Да это Трубач! Право, Трубач!
– Трубач!
Действительно, это был Трубач. Беднягу спустили в шахту, но он так и не мог с этим свыкнуться, всегда был скучный, вялый, работал без всякой охоты и, казалось, тосковал о солнечном свете. Напрасно Боевая, старейшая лошадь в шахте, дружески терлась о него головой, покусывала ему шею, стараясь передать ему частицу своего смирения, пришедшего к ней за десять лет. Ее ласки только усиливали глубокую грусть Трубача, он вздрагивал всем телом, не принимая утешений товарища по несчастью, состарившегося во мраке; и всякий раз, когда они встречались в квершлаге и фыркали, стоя на разъезде, казалось, они жалуются друг другу: старая лошадь – на то, что она не помнит прошлое, а молодая – что не может его забыть. В конюшне они были соседями, стояли рядом у яслей, опустив голову или обдавая друг друга шумным дыханием; они делились своими мечтами о солнечном свете, грезами, в которых им виделись зеленые луга, белые дороги, золотистые лучи, бесконечный простор. А когда Трубач, весь в холодном поту, умирал на соломенной подстилке, Боевая в отчаянии обнюхивала его, и ее короткие пофыркивания похожи были на рыдания. Она чувствовала, как тело Трубача холодеет; шахта отняла у нее последнюю отраду – друга, явившегося с далекой поверхности земли, еще овеянного такими славными запахами, напоминавшими старой лошади о невозвратной молодости и вольном воздухе. Заметив, что Трубач не движется, бедняга заржала от страха и сорвалась с привязи.
Мук за неделю предупреждал старшего штейгера, что с лошадью неладно. Но кто стал бы в такую минуту беспокоиться о больной лошади? Господа начальники не любили поднимать лошадей на поверхность. А все-таки пришлось ее поднять. Накануне конюх с помощью двух человек целый час увязывал веревками Трубача Потом впрягли Боевую, чтобы дотащить труп до ствола шахты. Налегая на постромки, старая лошадь медленно шагала, волоча мертвого своего друга по такому узкому штреку, что тело Трубача ударялось о стенки, и камни раздирали его шкуру; Боевая устало качала головой, прислушиваясь, как шуршит по щебню влекомая ею тяжелая туша, которую ждали на живодерне. У клети Боевую отпрягли, и она мрачным взглядом следила за подготовкой к подъему; тело, обвязанное веревочной сеткой, втащили на решетку, прикрывавшую колодец для стока воды; сетку привязали под клетью. Наконец грузчики кончили свое дело, стволовой просигналил: "Принимай мясо!" Боевая подняла голову, провожая взглядом своего друга, – сначала его поднимали тихонько, потом он вдруг потерялся во мраке, клеть взлетела вверх, и Трубач навсегда расстался с черной бездной. Боевая же все стояла, вытянув шею, и в ее короткой памяти, памяти животного, быть может, возродились картины прежней ее жизни на поверхности земли. Но с той жизнью все было кончено, ничего больше не узнает о ней Боевая, – ведь она тоже поднимется на землю только в виде перевязанного веревками холодного и жалкого трупа. У Боевой задрожали ноги, она учуяла вольный воздух далеких полей, долетавший через ствол шахты, и, задыхаясь, тяжело переступая, словно одурманенная, побрела в конюшню,
А во дворе шахты углекопы мрачно смотрели на мертвого Трубача. Какая-то женщина сказала вполголоса:
– Все-таки человек не спустится, коли не захочет. Но тут из поселка хлынула новая людская волна.
Впереди всех шел Левак, за ним его жена и жилец Бутлу.
– Бей всех, кто из Боринажа! Долой чужаков! Смерть им! Смерть!
Все было ринулись к шахте. Этьену с трудом удалось остановить людей. Он подошел к капитану, командовавшему отрядом, высокому и худощавому молодому человеку лет двадцати восьми, лицо которого выражало отчаяние и решимость; объяснив офицеру, как обстоит дело, Этьен попытался привлечь его на сторону рабочих и, говоря, все время следил, какое впечатление производят его слова. Зачем доводить дело до бесцельной резни? Справедливость, несомненно, на стороне рабочих. Все люди братья. Можно столковаться. Когда он заговорил о республике, капитан нервически дернулся и, сохраняя военную непреклонность, резко сказал:
– Разойдитесь! Не вынуждайте меня прибегнуть к оружию!
Три раза Этьен возобновлял свою попытку. А позади него грозно рокотала толпа углекопов. Прошел слух, что директор находится на шахте, и тогда раздались выкрики: предлагали накинуть ему петлю на шею и спустить на веревке в забой, – пусть-ка он сам рубает уголек. Но слух оказался ложным, на шахте были только Негрель и старший штейгер Дансар; оба они на мгновение показались в окне приемочной? штейгер прятался за спину начальника, чувствуя себя неловка после скандального свидания с женой Пьерона; инженер, наоборот, храбро окинул толпу быстрым взглядом маленьких бойких глаз и улыбнулся с презрительной насмешливостью, относившейся и к людям и к событиям. Начальников встретили свистом, и они исчезли. На их месте теперь можно было видеть только белокурую голову Суварина. Как раз в этот день он был дежурным. За все время забастовки он ни на один день не прекращал управлять машиной, но ни с кем теперь не разговаривал – всецело поглощен был своей навязчивой мыслью, и в холодном взгляде его светлых глаз, казалось, блестело ее стальное острие.
– Разойдись! – громко произнес капитан. – Не желаю вас слушать. Мне дан приказ охранять шахту, и я буду ее охранять. Вы лучше не напирайте на моих людей, а не то я сумею вас отбросить.
Хотя офицер говорил твердым тоном, на душе у него кошки скребли; он побледнел при виде все возраставшей толпы углекопов. Его должны были сменить в полдень, но он боялся, что ему не продержаться, и послал мальчишку-откатчика в Монсу просить подкрепления. А в ответ на требование разойтись понеслись неистовые вопли:
– Бей иностранцев! Бей бельгийцев! Мы хозяева в своем углу!
Этьен в отчаянии отступил. Значит, конец! Остается только вступить в бой и умереть. Он перестал удерживать товарищей, и толпа хлынула к отряду солдат. Собралось человек четыреста. На подмогу уже бежали рабочие из соседних поселков. И все бросали тот же клич. Маэ и Левак в ярости кричали солдатам:
– Уходите отсюда! Мы против вас ничего не имеем. Уходите!
– Вас это не касается, – подхватила жена Маэ. – Не вмешивайтесь в наши дела!
А жена Левака добавляла еще злее:
– Живьем вас, что ли, съесть, чтобы пройти? Вас честью просят проваливайте!
Раздался даже тоненький голосок Лидии, которая пролезла с Бебером в самую гущу толпы:
– Дураки набитые! Солдатня поганая!
Катрин, стоявшая в нескольких шагах, смотрела, слушала, ошеломленная этой новой схваткой, в которую ее втянула злая судьба. Разве мало она еще выстрадала? В наказание за какие грехи не знает она ни минуты покоя? Еще вчера она никак не могла понять ожесточения забастовщиков и думала, что, право, хватит и одного раза. Зачем опять лезть в драку и получать тумаки? Но в этот час у нее самой в сердце рождалась ненависть, ей вспомнилось то, что Этьен когда-то говорил в их доме, когда все собирались и толковали по вечерам; она старалась разобраться в его словах, обращенных к солдатам. Он называл их товарищами, указывал, что они и сами вышли из народа и должны быть заодно с народом – против тех, кто угнетает бедняков.
Но вот толпа, всколыхнувшись, расступилась, и вперед выбежала какая-то старуха. Это примчалась Горелая. Страшная, худая, как скелет, с голой шеей, голыми руками, она бежала так быстро, что седые ее волосы разлетались, падали ей на глаза и мешали видеть.
– Ах, они мерзавцы! – запыхавшись, кричала она прерывающимся голосом. Я все-таки вырвалась! Пьероя, продажная шкура, запер меня в подвале. – И сразу же, без долгих околичностей, она напала на солдат, из ее черного беззубого рта понеслась брань:
– Подлецы вы этакие! Сукины дети! Лижете сапоги господам начальникам. Зато какие смелые с бедным людом. Нашлись храбрецы! Того и гляди на штыки подденут!
Тогда и другие, присоединившись к ней, принялись осыпать солдат оскорблениями. Некоторые, правда, еще кричали: "Да здравствуют солдаты! Бросай в шахту офицеров!" Но вскоре все заглушил единый клич: "Долой красноштанников! Убирайтесь!" Солдаты, которые молча, с бесстрастными, каменными лицами выслушивали призывы к братанию и дружеские уговоры перейти на сторону забастовщиков, хранили ту же немую суровость и под градом ругательств. Капитан, стоявший позади, обнажил саблю и, видя, что толпа надвигается все ближе, того и гляди прижмет весь отряд к стене, скомандовал: "В штыки?" И тотчас два ряда стальных штыков, сверкнув в воздухе, уставили свои острия прямо в грудь забастовщикам.
– Ах, гадины! – взвыла Горелая, попятившись.
Но, отступив немного, все опять двинулись вперед в героическом презрении к смерти. Женщины бросились первыми, жена Маэ и жена Левака вопили в исступлении:
– Убить нас хотите! Убейте! Мы свои права защищаем!
Левак, рискуя пораниться, ухватил руками сразу три штыка и, стараясь вытащить из гнезда, тянул их, дергал и с неистовой силой, удесятеренной бешеным гневом, даже согнул их. Бутлу, уже сожалевший, что пришел сюда вслед за товарищем, стоял в стороне и преспокойно смотрел на старания Левака.
– Ну, что же вы? Убивайте! – твердил Маэ. – Покажите, какие вы молодцы! Убивайте!
Он распахнул куртку, разорвал рубашку, подставляя свою волосатую грудь, как будто татуированную частичками угля, въевшимися в тело. Он сам лез на штыки, н эта дерзкая отвага была такой грозной, что солдаты пятились от него. Один из передних колол его в грудь, и Маэ напирал как безумный, будто хотел, чтоб острие вонзилось глубже и хрустнули в груди ребра.
– Что, трусы, не хватает духу?.. За нами стоят десять тысяч. Убьете нас, а потом придется перебить еще десять тысяч.
Положение солдат становилось критическим, – они получили строгий приказ прибегнуть к оружию лишь в крайнем случае. Но ведь эти сумасшедшие идут напролом и сами напорятся на штыки. Как их отгонишь! А скоро и отступать будет некуда: вот-вот притиснут к стене. Толпа надвигалась неотвратимо, как морской прилив. Однако отряд, то есть горсточка вооруженных людей, преграждавших ей путь, держался стойко, хладнокровно выполняя короткие приказы капитана. Офицер, у которого от волнения блестели глаза и нервно подергивались губы, больше всего боялся, как бы солдаты не рассвирепели от оскорблений, которыми их осыпали. Один сержант, долговязый худой юнец с жиденькими закрученными усиками, как-то беспокойно щурился и моргал глазами. У стоявшего близ него ветерана с нашивками лицо, выдубленное за двадцать кампании, вдруг побледнело, когда Левак, словно соломинку, согнул его штык; третий, – вероятно, новобранец, в котором еще чувствовался деревенский парень, побагровел, услыша, как его ругают сволочью и мерзавцем. А злобные нападки не прекращались: на солдат замахивались кулаками, выкрикивали грубейшие слова, на них сыпались угрозы и обвинения, оскорбительные, как пощечина. Только силой приказа, силой военной дисциплины можно было сдерживать солдат, заставить стоять вот с этими каменными лицами, застыв в угрюмом безмолвии.
Столкновение казалось неизбежным; вдруг из двери, отворившейся позади отряда, вышел штейгер Ришом, седовласый старик, похожий на благодушного жандарма, и, весь дрожа от волнения, громко крикнул:
– Ах, черт! Ах, черт! Да что же это за глупости такие! Нельзя же такие глупости допускать!
И он бросился в еще остававшийся промежуток между штыками солдат и толпой углекопов.
– Друзья, послушайте меня! Вы ведь меня знаете, я старый рабочий, я был и остался вашим товарищем. Ну так вот, бросьте это мерзкое дело! Даю вам слово: если с вами поступят несправедливо, я сам выложу господам начальникам всю правду в глаза... Но сейчас довольно... Зачем орать всякие нехорошие слова, обижать славных ребят. Или вы добиваетесь, чтобы вам распороли штыками животы?
Его выслушали и заколебались. К несчастью, вверху опять появилось в окне ехидное лицо Негреля. Несомненно, он побоялся, как бы его не упрекнули, что он, не желая рисковать своей особой, послал вместо себя штейгера. Он попытался выступить с речью, но его голос заглушили таким ужасным ревом, что ему пришлось отступить, и, пожав плечами, он опять отошел от окна. С этой минуты никто не слушал и Ришома; как старик ни уговаривал, ни умолял рабочих от своего собственного имени, сколько ни убеждал, что все должно идти по-хорошему, по-товарищески, его отталкивали, ему не доверяли. Но он заупрямился и остался среди них.
– Нет, черт бы вас драл, не уйду! Пусть лучше мне голову пробьют вместе с вами, а я не могу вас бросить, раз вы совсем одурели.
Он умолял Этьена помочь ему образумить товарищей, но тот только махнул рукой, признаваясь в своей беспомощности. Теперь поздно! Собралось больше пятисот человек, – самые неистовые, сбежавшиеся для того, чтобы выгнать бельгийцев, привезенных на шахту. В стороне стояли любопытные, и среди них были шутники, которых забавляла предстоящая стычка. В одной кучке, стоявшей поодаль, находились Захарий и Филомена, – оба смотрели на происходившие события, как на занятное представление, и были так спокойны, что привели с собою своих детей, Ахилла и Дезире. Из Рекильяра примчалась новая толпа, в которой были Муке и Мукетта, – первый тотчас же присоединился к своему приятелю Захарию и хлопнул его по плечу, а Мукетта, разгоряченная, негодующая, ринулась вперед, в первые ряды бунтовщиков.
Капитан поминутно оборачивался, смотрел на дорогу. Затребованное из Монсу подкрепление все не прибывало, а в его отряде было только шестьдесят человек, – дольше он держаться не мог. Наконец ему пришло в голову припугнуть толпу, и он скомандовал солдатам зарядить ружья. Приказ был выполнен, солдаты защелкали затворами, зарядили ружья на глазах у толпы. Но ее возбуждение все возрастало, все громче раздавались задорные выкрики и насмешки.
– Гляди-ка! Бездельники-то уходят, на стрельбище пойдут! – с язвительным смехом кричали женщины – Горелая, жена Левака и другие.
Жена Маэ, у которой грудь прикрыта была маленьким тельцем проснувшейся Эстеллы, подошла к солдатам так близко, что сержант спросил, что ей нужно, зачем она "притащила бедную девчонку"?
– Тебе какое дело? – ответила мать. – Стреляй в нее, коли посмеешь.
Мужчины пренебрежительно покачивали головами. Никто не верил, чтобы в народ стали стрелять.
– У них патроны холостые! – заявил Левак.
– Да мы кто такие? Неприятели, что ли? – крикнул Маэ. – Ведь мы французы. Разве в своих стреляют, черт бы вас драл!
А другие хвалились, что они воевали в Крымскую кампанию и пуль не боятся. И все по-прежнему лезли прямо на ружья. Раздайся в эту минуту залп, скосило бы десятки людей. В первом ряду бесновалась Мукетта, задыхаясь от негодования при мысли, что солдаты хотят "дырявить пулями женщин". Она поносила их последними словами, не находила достаточно мерзкой брани, чтобы их уязвить, и вдруг, прибегнув к самому унизительному, смертельному оскорблению, заголилась и показала солдатам свой зад. Подхватив обеими руками юбки, она, наклоняясь, выпячивала ягодицы, чтобы их огромные выпуклости казались еще шире.
– Нате вам! И то еще слишком много чести для таких сволочей!
Она нагибалась, подпрыгивала, поворачивалась в разные стороны, чтобы каждому досталась доля унижения, и при каждом повороте приговаривала:
– Вот офицеру! Вот сержанту! Вот солдатам!
Грянул громовой хохот. Бебер и Лидия корчились от смеха: даже Этьен, застывший в мрачном ожидании, захлопал в ладоши, рукоплеща этой оскорбительной наготе. Теперь и ожесточенные и шутники дружно освистывали солдат, словно увидели, как их облили нечистотами; молчала лишь Катрин, стоявшая в стороне на старых бревнах; но и у нее кипела кровь и рвались из груди слова ненависти, загоревшейся в душе.
Вдруг произошла свалка. Желая успокоить раздраженных солдат, капитан решили взять пленных. Мукетта увернулась, – одним прыжком перелетела к своим и, юркнув, исчезла в толпе. Из самых ярых бунтовщиков солдаты выхватили Левака и еще двоих, отвели в помещение штейгеров и взяли троих арестованных под стражу. Негрель и Дансар кричали из окна капитану, звали его к себе в приемочную, предлагая запереться вместе с ними. Он отказался, понимая, что в дверях нет крепких запоров, здание сразу же будет взято приступом, а его разоружат – участь, позорная для офицера. В отряде поднимался злобный ропот: нельзя же отступать перед какой-то голытьбой в деревянных башмаках. Шестьдесят солдат с заряженными ружьями– по-прежнему стояли устрашающим заслоном.




























