Текст книги "Карьера Ругонов. Его превосходительство Эжен Ругон. Добыча"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 27 страниц]
– Понимаешь, я ничего не сказал… Тем хуже для него… Я хорошо поступил. По крайней мере, отделались!
Эта грубая откровенность не понравилась Фелисите. У Аристида, как и у отца, как и у матери, был на совести мертвец. Конечно, он не признался бы так развязно, что разгуливал по предместью и допустил убийство двоюродного брата, если бы вино из гостиницы «Прованс» и мечты о предстоящем переезде в Париж не заставили его отбросить обычную скрытность. Сказав это, Аристид небрежно развалился на стуле. Пьер, издали следивший за беседой жены и сына, обменялся с ними взглядом сообщника, призывая к молчанию. Это был последний трепет испуга, омрачивший Ругонов среди возгласов и бурного веселья обеда.
Возвращаясь на свое место за столом, Фелисите увидела по другую сторону улицы, в окне, зажженную свечу: она горела над телом господина Перота, привезенным утром из Сент-Рура. Фелисите уселась, чувствуя, как эта свеча жжет ей спину. Но смех становился все громче, и, когда подали десерт, желтый салон огласился восторженными криками…
В этот час предместье еще содрогалось от драмы, только что залившей кровью пустырь Святого Митра. Возвращение войск после избиения на равнине Нор сопровождалось жестокими репрессиями. Людей убивали: одних – прикладами где-нибудь под стеной, других жандармы пристреливали из пистолетов в канавах. Чтобы ужас сковал всем рты, солдаты усеивали дорогу трупами. Отряд легко было найти по кровавому следу, который он оставлял за собой. Происходила непрерывная бойня. На каждом привале приканчивали несколько человек повстанцев. В Сент-Руре убили двоих, в Оршере – троих, в Беаже – одного. Когда войско остановилось в Плассане, на дороге, ведущей в Ниццу, решено было расстрелять еще одного пленного из самых опасных; победители сочли нужным оставить за собой еще один труп, дабы внушить городу почтение к новорожденной Империи. Но солдаты уже устали убивать: никому не хотелось браться за страшную работу. Пленники, валявшиеся на балках под навесом, как на походных кроватях, связанные по двое за руки, ждали своей участи в усталом оцепенении.
В этот момент жандарм Ренгад грубо растолкал толпу зевак. Едва он узнал, что отряд возвратился, ведя с собой несколько сот пленных, он вскочил с постели, дрожа от лихорадки, рискуя жизнью в суровый декабрьский холод. Как только он вышел, рана его открылась и повязка, скрывавшая пустую глазницу, оросилась кровью; красные струйки стекали по щеке и усам. Страшный в своем немом гневе, с бледным лицом, повязанным окровавленной тряпкой, он обходил ряды пленников, пристально вглядываясь каждому в лицо. Он рыскал взад и вперед, то и дело наклоняясь, пугая самых стойких своим внезапным появлением. Вдруг он закричал:
– Ага, попался, разбойник!
Он схватил Сильвера за плечо. Бледный как смерть Сильвер, сидя на бревне, с кротким и бессмысленным видом пристально смотрел вдаль, в свинцовый сумрак. Этот пустой взгляд появился у него с уходом из Сент-Рура. Дорогой, на протяжении долгих лье, когда солдаты прикладами подгоняли пленных, он проявлял детскую кротость. Весь в пыли, умирая от жажды и усталости, он брел молча, как покорное животное в стаде под кнутом погонщика. Он думал о Мьетте. Он видел, как она лежит с устремленными в небо глазами, на знамени, под деревьями. Последние три дня он ничего, кроме нее, не видел. И сейчас в сгущающемся сумраке он видел ее.
Ренгад обратился к офицеру, который не мог найти среди солдат охотников расстреливать.
– Этот негодяй выбил мне глаз, – сказал он, указывая на Сильвера. – Дайте мне его. Для вас же лучше.
Офицер молча отошел с безучастным видом, сделав неопределенный жест. Жандарм понял, что человека отдали ему.
– Ну, вставай! – сказал он, встряхивая юношу.
У Сильвера, как и у остальных, был товарищ по плену. Он был привязан за руку к крестьянину из Пужоля по имени Мург, человеку лет пятидесяти, которого палящее солнце и суровый труд земледельца превратили в рабочую скотину. Сгорбленный, с заскорузлыми руками и плоским лицом, он часто моргал и, казалось, совсем отупел; у него был упрямый, недоверчивый вид животного, привыкшего к побоям. Он пошел за другими, вооружившись вилами, потому что пошла вся его деревня; но он никак не сумел бы объяснить, что заставило его пуститься по большим дорогам. Когда его взяли в плен, он уже совсем перестал что-либо понимать. Он смутно думал, что его ведут домой. Он удивился, когда его связали; теперь, видя, что на него глядит столько людей, он совсем был ошеломлен и потерял голову. Он говорил только на местном наречии и не понял, чего хочет от него жандарм. Он повернул к нему свое грубое лицо, с трудом соображая; наконец, решив, что у него спрашивают, откуда он родом, ответил хриплым голосом:
– Я из Пужоля.
В толпе пробежал смех. Послышались голоса:
– Отвяжите его!
– Чего там! – возразил Ренгад. – Чем больше передавят этих гадов, тем лучше. Раз они вместе, пусть вместе и идут.
Раздался ропот.
Жандарм взглянул на толпу, и при виде его ужасного, окровавленного лица зеваки расступились. Какой-то маленький, чистенький буржуа ушел было, заявив, что если останется еще, то не сможет обедать. Но, услыхав, как мальчишки, узнавшие Сильвера, заговорили о девушке в красном, маленький буржуа вернулся взглянуть на любовника этой мятежницы со знаменем, этой твари, о которой писали в «Вестнике».
Сильвер ничего не видел и не слышал. Ренгад схватил его за ворот. Тогда он встал, вынуждая встать и Мурга.
– Идем, – сказал жандарм, – мы живо покончим.
И Сильвер узнал кривого. Он улыбнулся. Должно быть, он понял. Потом отвернулся. Кривой, его усы, которые свернувшаяся кровь покрыла зловещим инеем, вызвали в нем острую жалость. Ему хотелось умереть тихо и кротко. Он старался не встречаться взглядом с единственным глазом Ренгада, сверкавшим на белом фоне повязки. И юноша сам направился в глубину пустыря Святого Митра, в узкий проход между грудами досок. Мург следовал за ним.
Мрачный пустырь раскинулся под желтым небом. Медно-красные облака отбрасывали тусклые отблески. Никогда еще это голое поле, этот склад, где спали бревна, скованные морозом, не видали таких долгих, таких гнетущих, тоскливых сумерек. Шедшие по дороге пленники, солдаты и толпа исчезли в густой тени деревьев. И только пустырь, балки, груды бревен белели в умирающем свете, принимая мутный оттенок тины, напоминая русло высохшего потока. Четко вырисовывались козлы пильщиков; их мощный остов напоминал столбы виселицы или основание гильотины. Кругом не было ни души, лишь трое цыган испуганно высунули головы из своей повозки: старик, старуха и высокая кудрявая девушка с глазами, сверкающими, как у волка.
У самого прохода Сильвер оглянулся. Юноша вспомнил то далекое воскресенье, когда прекрасным лунным вечером он проходил мимо склада. Какая упоительная нежность! Как тихо струился вдоль балок бледный свет! С ледяного неба спускалась торжественная тишина. И в этой тишине кудрявая цыганка пела вполголоса на чужом языке. Потом Сильвер сообразил, что это далекое воскресенье было всего неделю тому назад. Неделю назад он приходил проститься с Мьеттой. Как это было давно! Ему казалось, что он не был здесь уже много лет. Но когда он вошел в тесный проход, сердце его сжалось. Он узнал запах трав, рисунок теней, отбрасываемых досками, отверстия в стене. Казалось, все эти предметы что-то говорят ему такими жалобными голосами. Проход тянулся печальный и пустынный; он казался длиннее обычного; в лицо Сильверу ударил холодный ветер. Этот уголок странно состарился. Сильвер видел стену, поросшую мхом, ковер травы, прибитой морозом, груды досок, сгнивших от дождей. Как грустно! Падали желтые сумерки, словно обволакивая слоем грязи развалины святилища его любви. Он закрыл глаза, чтобы снова увидеть зеленую аллею, вспомнить счастливое время. Было жарко. Они бегали вдвоем с Мьеттой под горячим солнцем. Потом наступали декабрьские дожди, суровые, бесконечные. Но они все же приходили сюда, они прятались под досками, они радостно слушали, как барабанит ливень. Точно при вспышке молнии увидел он всю свою жизнь, все свое счастье. Мьетта перепрыгивала через стену, она прибегала, дрожа от звонкого хохота. Она стояла вон там. Ее лицо белело в темноте, он различал шлем ее волос, черных как смоль. Она рассказывала о сорочьих гнездах, которые так трудно достать, она увлекала его за собой. Тут он услышал мягкое журчание Вьорны, пение осенних цикад, шум ветра в тополях, окаймляющих луга Сент-Клер. Как они бегали с Мьеттой! Он видел это словно сейчас. Она в две недели научилась плавать. Славная девочка, у нее был только один маленький недостаток: она воровала фрукты. Но он, конечно, живо бы ее отучил. Воспоминание о первых ласках вернуло его в узкую аллею. Они постоянно возвращались сюда. Ему казалось, что он слышит замирающее пение цыганки, стук запирающихся на ночь ставен, торжественный бой башенных часов. Потом, когда наступал час разлуки, Мьетта взбиралась на стену. Она посылала ему воздушные поцелуи. Он больше не видел ее. Отчаяние сдавило ему горло: никогда, никогда он больше не увидит ее!..
– Не стесняйся, – усмехнулся кривой, – можешь выбрать место.
Сильвер сделал еще несколько шагов. Он прошел в глубину прохода; теперь ему была видна лишь узенькая полоска неба, где угасал ржавый вечерний свет. Тут в течение двух лет протекала его жизнь. Медленное приближение смерти здесь, на тропинке, где так долго блуждало его сердце, таило в себе невыразимую сладость. Он медлил, он наслаждался последним прощанием со всем, что любил: с травами, с досками, с камнями старой стены, со всеми вещами, которые Мьетта оживляла своим присутствием. Он снова погрузился в прошлое. Они ждали, пока станут взрослыми и смогут пожениться. Тетя Дида непременно осталась бы с ними. Ах, как хорошо было бы уйти отсюда далеко-далеко, в глушь какой-нибудь затерянной деревушки, где не разыскали бы их бездельники предместья, попрекавшие Шантегрей преступлением ее отца! Какое бы это было блаженство! Он открыл бы мастерскую у большой дороги. Он готов был пожертвовать своим честолюбием: он уже не мечтал делать экипажи, коляски с широкими полированными дверцами, сверкающими, как зеркала. Оцепенев от горя, он никак не мог припомнить, почему не суждено осуществиться этой счастливой мечте. Почему бы ему не уехать с Мьеттой и тетей Дидой? Напрягая память, он снова слышал отрывистые звуки стрельбы, он видел, как падает знамя со сломанным древком, с полотнищем, свисающим, как крыло подстреленной птицы. Вместе с Мьеттой в обрывках красного знамени покоилась и Республика. Какое горе! Обе умерли. У обеих зияющая рана в груди. Вот что преграждало дорогу его жизни – трупы обеих его любимых. Теперь у него ничего не осталось, он может умереть. Именно эта мысль и вызывала в нем после Сент-Рура детскую покорность, дремотное оцепенение. Если бы его стали бить, он даже не почувствовал бы этого. Он как будто уже отделился от своего тела, он стоял на коленях возле дорогих ему покойниц под деревьями, в едком пороховом дыму.
Но кривой стал обнаруживать нетерпение: он подтолкнул Мурга, которого приходилось тащить. Он зарычал:
– Ну, живей, не ночевать же мне тут!
Сильвер поскользнулся. Он взглянул под ноги. Осколок черепа белел в траве. И Сильверу показалось, что узкая аллея наполняется голосами. Мертвецы призывали его, древние мертвецы, чье горячее дыхание в июльские вечера так странно смущало его и его возлюбленную. Он понял их тайный шепот: они радовались, они молили его, они обещали вернуть ему Мьетту, там, в земле, в убежище, еще более укромном, чем эта тропинка. Кладбище, своими терпкими запахами, своими буйными зарослями вдохнувшее в сердца детей страстные желания, раскинувшее перед ними ложе буйных трав, все же не смогло кинуть их в объятия друг друга; теперь оно мечтало выпить теплую кровь Сильвера. Оно уже два года поджидало молодых супругов.
– Здесь, что ли? – спросил кривой.
Юноша взглянул прямо перед собой. Они дошли до конца аллеи. Он увидел могильную плиту и вздрогнул. Мьетта была права: камень предназначался ей… «Здесь покоится… Мария… умершая…» Она умерла, плита покрыла ее. Тогда, теряя силы, он оперся о холодную плиту; каким теплым был этот камень, когда, бывало, они болтали, сидя возле него в долгие вечера. Она приходила вот с этой стороны. Она стерла край плиты ногами, когда спускалась со стены. Этот след был отпечатком гибкого тела Мьетты, как бы частицей его. И Сильвер думал, что все вещи на свете имеют свою судьбу, что эта плита лежит здесь для того, чтобы он мог умереть на том самом месте, где он любил.
Кривой зарядил пистолеты.
Умереть! Умереть! Эта мысль восхищала Сильвера. Так, значит, сюда вела длинная белая дорога, спускающаяся от Сент-Рура к Плассану. Если бы он знал, он шел бы еще быстрее. Умереть на этом камне, умереть в глубине узкой аллеи, умереть, вдыхая воздух, в котором еще чувствовалось дыхание Мьетты, – он не мог и мечтать о таком утешении в своем горе. Небо было к нему милосердно. И он ждал с тихой улыбкой.
Между тем Мург увидел пистолеты. До сих пор он тупо позволял тащить себя. Но теперь им овладел ужас. Он повторял растерянно:
– Я из Пужоля! Я из Пужоля!..
Он бросился на землю, он валялся в ногах жандарма, умоляя его; должно быть, он воображал, что его принимают за другого.
– Мне-то какое дело, что ты из Пужоля? – пробормотал Ренгад.
Но несчастный, дрожа, рыдая от ужаса, не понимая, за что он должен умереть, простирал к жандарму дрожащие руки, изможденные руки рабочего, уродливые и грубые, говоря на своем наречии, что он ничего не сделал, что его надо простить. Ренгад рассвирепел: ему никак не удавалось приставить дуло пистолета к виску Мурга.
– Да замолчишь ли ты? – заорал он.
Тогда Мург, обезумев от ужаса, не желая умирать, стал реветь, как животное, как свинья, которую режут.
– Да замолчишь ли ты, негодяй? – повторил жандарм.
И он выстрелил ему в голову. Крестьянин рухнул, как глыба. Его тело свалилось возле груды досок и, скорчившись, замерло. Силой выстрела разорвало веревку, соединявшую его со спутником. Сильвер упал на колени перед надгробной плитой. Ренгад, с утонченной жестокостью, нарочно убил Мурга первым. Он играл вторым пистолетом, он медленно поднимал его, наслаждаясь агонией Сильвера. Тот спокойно взглянул на жандарма. Но вид кривого, его горящий яростью глаз внушали ему ужас. Он отвел взгляд, опасаясь, что умрет смертью труса, если будет смотреть на этого человека, дрожавшего от лихорадки, с грязной повязкой и окровавленными усами. Но, подняв глаза, он вдруг увидел голову Жюстена над стеной, в том месте, откуда обычно появлялась Мьетта.
Жюстен находился в толпе у Римских ворот, когда жандарм увел двух пленников. Он пустился бежать со всех ног, чтобы не пропустить зрелища расстрела; ему пришлось обогнуть Жа-Мефрен. Мысль о том, что он один из всех бездельников предместья будет наблюдать за драмой как бы с высоты балкона, подгоняла его; он так спешил, что два раза упал. Несмотря на бешеный бег, он опоздал к первому выстрелу. В отчаянии взбирался он по дереву на стену, но, видя, что Сильвер еще жив, он радостно улыбнулся. Солдаты уже сообщили ему о смерти двоюродной сестры; смертный приговор каретнику довершил его восторг. Он ждал выстрела с тем сладострастием, с каким всегда радовался чужим страданиям; но оно еще обострялось ужасом этой сцены, упоительным страхом.
Сильвер сразу узнал этого омерзительного мальчишку с бледным возбужденным лицом и взъерошенными волосами; внезапно он почувствовал глухое бешенство и желание жить. Это была последняя вспышка крови, мгновенный протест. Он снова упал на колени, глядя перед собой. И в печальных сумерках ему предстало последнее видение. Ему показалось, что в конце аллеи, у входа в тупик Святого Митра, стоит тетя Дида, белая, неподвижная, как каменная статуя, и смотрит на его агонию.
В этот миг он ощутил на виске холод пистолета. Бледное лицо Жюстена скривилось от смеха. Сильвер, закрыв глаза, слышал, как древние мертвецы страстно призывают его. Во тьме он видел лишь Мьетту, лежащую под деревьями, прикрытую знаменем, с глазами, устремленными в небо. Потом кривой выстрелил, все кончилось: череп юноши раскололся, как спелый гранат; Сильвер упал ничком на каменную плиту и приник губами к месту, стертому ногами Мьетты, к месту, согретому его возлюбленной, где она оставила частицу своего существа…
А у Ругонов вечером за десертом звучал смех среди теплых испарений яств, над столом, заставленным разнообразными кушаньями. Наконец-то и они приобщились к наслаждениям богачей. Их вожделения, обостренные тридцатью годами сдерживаемых желаний, плотоядно скалили зубы. Эти неудовлетворенные, тощие хищники, получив наконец доступ к радостям жизни, приветствовали новорожденную Империю, наступающий час дележа трепещущей добычи. Государственный переворот, вернувший счастье Бонапартам, положил начало карьере Ругонов.
Пьер встал, поднял стакан и воскликнул:
– Я пью за принца Луи, за императора!
Гости, утопившие свою зависть в шампанском, вскочили и с громкими восклицаниями стали чокаться. Это было великолепное зрелище. Плассанские буржуа – Рудье, Грану, Вюйе и другие – плакали, обнимались над еще не остывшим трупом Республики. Но вот у Сикардо блеснула счастливая мысль. Он снял с прически Фелисите розовый атласный бант, который она кокетливо приколола над правым ухом, отрезал десертным ножом кусочек атласа и торжественно продел его в петлицу Ругона. Тот скромничал, отбивался с сияющим лицом и бормотал:
– Нет-нет, что вы, слишком рано. Надо подождать, пока выйдет указ.
– Черт подери! – воскликнул Сикардо. – Оставьте, оставьте. Вас награждает старый наполеоновский солдат.
И желтый салон разразился рукоплесканиями. Фелисите млела от восторга. Молчаливый Грану в экстазе влез на стул и, размахивая салфеткой, произнес речь, которая потонула в общем гаме. Желтый салон ликовал, безумствовал.
Но розовый шелковый лоскут, продетый в петлицу Пьера, был не единственным ярким пятном на торжестве Ругонов: в соседней комнате под кроватью валялся башмак с окровавленным каблуком. Свеча, горевшая над телом господина Перота по другую сторону улицы, сочилась во тьме кровью, как открытая рана. А вдали, в глубине тупика Святого Митра, на надгробной плите застывала кровавая лужа…
1871
Его превосходительство Эжен Ругон
Художники Поль Гаварни и др
I
Председатель стоял, а в зале все еще не утихало легкое волнение, вызванное его приходом. Он сел и небрежно, вполголоса, бросил:
– Заседание объявляю открытым.
И он начал перебирать законопроекты, лежавшие перед ним на столе. Слева от председателя близорукий секретарь, которого никто не слушал, скороговоркой читал, уткнувшись носом в бумагу, протокол предыдущего заседания. В зале было шумно, и чтение достигало слуха одних лишь курьеров, очень внушительных, очень подтянутых по сравнению с непринужденно развалившимися членами палаты.
Присутствовало не более ста депутатов. Одни глядели куда-то в пространство и уже подремывали, слегка откинувшись на обитых красным бархатом скамьях. Другие, сгорбившись, словно их давила скука этого заседания, тихонько постукивали кончиками пальцев по красному дереву пюпитров. Сквозь застекленный потолок, серым полукружием врезавшийся в небо, отвесно падал отблеск дождливого майского дня, равномерно озаряя суровую пышность зала. Свет струился вдоль ступеней амфитеатра широкой красноватой полосой с темным отливом, которая вспыхивала розовыми бликами на углах пустых скамей, тогда как нагота скульптурных групп и статуй за спиной председателя сверкала белизной.
У третьей скамьи справа в узком проходе стоял какой-то депутат. С озабоченным видом он потирал рукой жесткую седеющую бороду, напоминавшую ошейник. Остановив всходившего по ступеням курьера, он вполголоса спросил его о чем-то.
– Нет, господин Кан, – ответил курьер, – господин председатель Государственного совета еще не прибыл.
После этого Кан сел. Потом он внезапно обратился к соседу слева:
– Послушайте, Бежюэн, вы видели сегодня утром Ругона?
Бежюэн, худой смуглый человечек с замкнутым выражением лица, поднял голову, – глаза его беспокойно блуждали, мысли были далеко. Выдвинув доску пюпитра, он писал деловые письма на листках голубой бумаги со штемпелем фирмы «Бежюэн и компания, Хрустальный завод, Сен-Флоран».
– Ругона? – повторил он. – Нет, не видел, у меня не было времени зайти в Государственный совет.
И он не спеша опять погрузился в свое занятие. Под невнятное бормотание секретаря, кончавшего чтение протокола, он принялся за второе письмо, изредка заглядывая в записную книжку.
Кан скрестил руки и откинулся на спинку скамьи. Его энергичное лицо с крупным, красиво очерченным носом, выдававшим еврейское происхождение, было угрюмо. Он посмотрел на золоченые розетки потолка, перевел взгляд на струйки дождя, которые стекали по стеклам, потом глаза его остановились: казалось, он тщательно изучает сложные украшения на противоположной стене. Сперва его внимание привлекли стенные панели, обтянутые зеленым бархатом; на них отчетливо выделялись золотые квадраты с эмблемами. Потом, мысленно измерив расположенные попарно колонны, между которыми, повернув к депутатам мраморные лица с пустыми глазами, стояли аллегорические статуи Свободы и Общественного порядка, он наконец углубился в созерцание зеленого шелкового занавеса, закрывавшего фреску с изображением Луи-Филиппа, присягающего Хартии[19]19
Герцог Орлеанский Луи-Филипп, ставший королем Франции после Июльской революции 1830 года, 9 августа присягнул на верность новой конституции. Буржуазные либералы раздували значение Хартии.
[Закрыть].
Секретарь тем временем сел. Шум в зале не умолкал. Председатель не торопясь продолжал перелистывать бумаги. Он машинально нажал на кнопку звонка, но, несмотря на оглушительный звон, разговоры не прекратились. Тогда он поднялся и с минуту безмолвно ожидал.
– Господа, – начал он, – мною получено письмо…
Он позвонил еще раз и с непроницаемым, скучающим видом продолжал молча ожидать, возвышаясь над монументальным столом, отделанным внизу плитками красного мрамора в рамках из белого мрамора. Его наглухо застегнутый сюртук выделялся на фоне стенного барельефа, черной чертой рассекая пеплумы[20]20
Пеплум – женская туника без рукавов.
[Закрыть] Земледелия и Промышленности – статуй с греческим профилем.
– Господа, – повторил председатель, когда водворилась относительная тишина, – мною получено письмо от господина Ламбертона, который приносит свои извинения; он не может присутствовать на сегодняшнем заседании.
На шестой скамье против стола кто-то негромко рассмеялся. Совсем молодой депутат, лет двадцати восьми, не больше, белокурый и обворожительный, прикрывая рот белыми руками, старался заглушить смех, звонкий, как у хорошенькой женщины. Один из его коллег, настоящая громадина, пересел через три скамьи и на ухо спросил у него:
– Правда ли, что Ламбертон застал жену… Расскажите-ка, Ла Рукет.
Председатель взял стопку бумаг. Голос его звучал монотонно. До глубины зала долетали лишь обрывки фраз.
– Испрашивают отпуска… господин Блаше, господин Бюкен-Леконт, господин де Ла Виллардьер.
Пока палата давала разрешение на испрошенные отпуска, Кану, по-видимому, надоело разглядывать зеленый шелк, скрывающий изображение ныне ставшего неблагонадежным Луи-Филиппа: он слегка обернулся и посмотрел на галерею. Над желтой мраморной каймой с наведенными лаком прожилками виднелся за колоннами один-единственный ряд галереи, обтянутый пурпурным бархатом; карниз из гофрированной меди не мог скрыть пустоту, образовавшуюся после уничтожения верхнего ряда, где до Второй империи обычно помещались журналисты и публика. Между массивными пожелтевшими колоннами, которые обрамляли амфитеатр пышным и тяжеловесным полукругом, виднелись почти пустые ложи; лишь в немногих ярким пятном выделялись светлые женские платья.
– Ага! Полковник Жоблен явился! – пробормотал Кан.
Он улыбнулся полковнику, когда тот его заметил. Полковник Жоблен был в темно-синем сюртуке, который служил ему после отставки своего рода гражданским мундиром. Украшенный большой, словно узел шейного платка, розеткой офицера Почетного легиона[21]21
Военный и гражданский орден, учрежденный Наполеоном I в 1802 году.
[Закрыть], полковник одиноко расположился в ложе квесторов[22]22
Квесторы – в Древнем Риме должностные лица, основной функцией которых было заведование государственной казной. В данном случае Золя имеет в виду финансистов.
[Закрыть]. Кан посмотрел левее, и взгляд его задержался на юноше и молодой женщине, нежно прижавшихся друг к другу в уголке ложи Государственного совета. Юноша то и дело наклонялся к своей спутнице и что-то ей говорил, а она, не оборачиваясь и не сводя глаз с аллегорической статуи Общественного порядка, тихо улыбалась.
– Послушайте, Бежюэн! – шепнул депутат, толкая коленом своего коллегу.
Бежюэн писал в этот момент пятое письмо. Он растерянно взглянул на Кана.
– Видите там, наверху, маленького д’Эскорайля и хорошенькую госпожу Бушар? Бьюсь об заклад, что он щиплет ей ляжки, такие у нее томные глаза… Похоже на то, что все друзья Ругона условились здесь встретиться. А вот еще в ложе для публики госпожа Коррер и чета Шарбоннель.
Раздался продолжительный звонок. Курьер красивым басом провозгласил: «Внимание, господа!» Все насторожились. Тут председатель произнес фразу, которую услышали все:
– Господин Кан испрашивает согласия на напечатание речи, которую он произнес при обсуждении законопроекта о налоге на кареты и лошадей города Парижа.
По скамьям пронесся ропот, и разговоры возобновились. Ла Рукет подсел к Кану.
– Итак, вы трудитесь на благо народа? – пошутил он. Потом, не дав тому ответить, добавил: – Вы не видели Ругона? Ничего нового не знаете? Об этом все говорят. Но, по-видимому, еще ничего не решено.
Он повернулся и взглянул на стенные часы:
– Уже двадцать минут третьего! Как охотно я улетучился бы, если бы не чтение этой проклятой докладной записки! Оно действительно назначено на сегодня?
– Мы все предупреждены, – ответил Кан. – Отмены, насколько мне известно, не было. Вам следует остаться. Сразу после чтения будут утверждать ассигнование четырехсот тысяч франков на крестины.
– Несомненно, – подтвердил Ла Рукет. – Старого генерала Легрена, у которого недавно отнялись ноги, привез слуга; генерал сидит в зале заседаний и ожидает голосования… Император вправе рассчитывать на преданность всего Законодательного корпуса в полном составе. По такому торжественному случаю все до единого должны отдать ему свои голоса.
Молодому депутату с великим трудом удалось напустить на себя серьезный вид, приличествующий политическому деятелю. Слегка покачивая головой, он с важностью надул свои кукольные щеки, украшенные редкой белокурой растительностью. Он явно упивался двумя последними ораторскими фразами, которые ему удалось сочинить. Потом вдруг расхохотался и сказал:
– Боже мой! Ну и вид у этих Шарбоннелей!
И они с Каном начали издеваться над Шарбоннелями. Жена куталась в какую-то немыслимую желтую шаль; на муже был надет один из тех, сшитых в провинции сюртуков, которые словно вырублены топором. Супруги, тучные, багровые, расплывшиеся, сидели, почти касаясь подбородком бархатной обивки, чтобы лучше следить за ходом заседания, в котором, судя по их вытаращенным глазам, ровно ничего не понимали.
– Если Ругон слетит, – прошептал Ла Рукет, – я и двух су не дам за процесс Шарбоннелей… Да и госпожа Коррер… – Он наклонился к уху Кана и еле слышно продолжил: – Вы-то ведь знаете Ругона; объясните мне, что собой представляет эта госпожа Коррер? Она содержала гостиницу, не так ли? Когда-то у нее жил Ругон. Говорят даже, что она давала ему деньги взаймы… Чем она занимается теперь?
Кан сделал непроницаемое лицо. Он не спеша погладил бороду, напоминавшую ошейник.
– Госпожа Коррер весьма почтенная особа, – решительно заявил он.
Этот ответ в корне пресек любопытство Ла Рукета. Он поджал губы, как школьник, который только что получил нагоняй. Оба депутата с минуту молча разглядывали госпожу Коррер, сидевшую возле Шарбоннелей. На ней было ярко-лиловое платье, щедро украшенное кружевами и драгоценностями; слишком розовая, с мелкими, как у куклы, белокурыми кудряшками на лбу, она выставляла напоказ полную шею, еще очень красивую, хотя ее обладательнице шел сорок девятый год.
В глубине зала хлопнула дверь, послышался шелест юбок, и все оглянулись. В ложе дипломатического корпуса появилась высокая, необычайно красивая девушка в причудливом, дурно сшитом атласном платье цвета морской воды и с нею – пожилая дама в черном.
– Взгляните! Прекрасная Клоринда! – С этими словами Ла Рукет привстал и на всякий случай поклонился.
Кан тоже встал.
– Послушайте, Бежюэн, – шепнул он своему коллеге, занятому заклейкой писем, – здесь графиня Бальби с дочерью. Я поднимусь к ним и спрошу, не видали ли они Ругона.
Председатель взял со стола новую стопку бумаг. Не переставая читать, он бегло взглянул на прекрасную Клоринду Бальби, чье появление в зале было встречено перешептыванием. Передавая одну за другой бумаги секретарю, он продолжал говорить без выражения, без точек и запятых:
– Внесение законопроекта об отсрочке взыскания дополнительного налога с таможни города Лилля… Внесение законопроекта о слиянии в одну общину общин Дульван-ле-Пети и Виль-ан-Блезе (Верхняя Марна)…
Кан вернулся совершенно обескураженный.
– Его решительно никто не видел, – сообщил он Бежюэну и Ла Рукету, встретив их у нижних рядов амфитеатра. – Мне сообщили, что вчера вечером император вызывал его к себе, но неизвестно, чем кончилась их беседа… Самое скверное, когда не знаешь, чего ожидать.
Едва Кан отвернулся, как Ла Рукет шепнул Бежюэну:
– Бедняга Кан весь трясется от страха, что Ругон поссорится с двором. Тогда ему не видать железной дороги.
На это немногословный Бежюэн внушительно заметил:
– Уход Ругона из Государственного совета будет потерей для всех.
И, поманив курьера, попросил его опустить в почтовый ящик только что написанные письма.
Трое депутатов так и остались стоять у стола, с левой стороны. Они сдержанно переговаривались о немилости, которая грозила Ругону. Дело было запутанное. Некто Родригес, дальний родственник императрицы[23]23
Луи Бонапарт в 1853 году женился на испанской графине Евгении Монтихо.
[Закрыть], требовал с 1808 года от французского правительства уплаты двух миллионов франков. Во время испанской войны[24]24
Имеется в виду вторжение Наполеона I в Испанию, начавшееся в 1808 году и вызвавшее всенародное восстание против французских оккупантов; восстание разрослось в партизанскую войну, длившуюся до низложения Наполеона.
[Закрыть] французский фрегат «Вижилянт» задержал в Гасконском заливе и препроводил в Брест груженное сахаром и кофе судно, владельцем которого был Родригес. Основываясь на расследовании, произведенном местной комиссией, интендант определил правомочность захвата, не снесясь предварительно с призовым судом. Тем временем Родригес поспешил обратиться в Государственный совет. Потом он умер, и его сын при всех правительствах тщетно пытался возобновить дело, пока в один прекрасный день слово его правнучки, которая стала теперь всемогущей, не привлекло к этой тяжбе всеобщего внимания.
Над головами депутатов раздавался монотонный голос председателя, продолжавшего перечислять:




























