Текст книги "Тереза Ракен. Жерминаль"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Среди пашен и свекловичных полей в густом мраке спал рабочий поселок Двести Сорок. Смутно можно было различить четыре огромных квартала; дома выстроились по обеим сторонам трех параллельных улиц, ровными рядами, как больничные корпуса или солдатские казармы, и отделены были друг от друга одинаковыми садиками. В ночной тишине на этом пустынном плато слышались только жалобные завывания ветра, прорывавшегося сквозь сломанные решетчатые изгороди.
У Маэ, – во втором квартале, в доме Э 16, – никто еще не шевелился. В единственной комнате второго этажа стояла темнота, такая черная, плотная темнота, что она казалась жесткой, придавившей спящих своей тяжестью, а чувствовалось, что их много, что сон скосил их, сломленных усталостью, и они спят вповалку, с раскрытым ртом. Воздух был спертый; несмотря на холодную ночь, в комнате, нагретой дыханием людей, было тепло, но душно, как это бывает под утро даже в самых опрятных дортуарах, где тоже застаиваются запахи скученных человеческих тел.
Внизу, на первом этаже, часы с кукушкой пробили четыре. В спальне никто не шелохнулся, слышались тихое посапывание да звучный храп в два голоса. И вдруг вскочила Катрин. По привычке она сквозь сон сосчитала четыре звонких удара, донесшихся снизу, однако сразу проснуться была не в силах. Наконец, отбросив одеяло, она свесила с кровати ноги, потом нащупала спички и, чиркнув одной, зажгла свечу. Но встать она все не могла – непреодолимо тянуло снова на подушку, и голова, словно свинцом налитая, запрокидывалась назад.
Свеча озаряла только часть спальни, квадратной комнаты в два окна, заставленной тремя кроватями. Кроме кроватей, тут был еще шкаф, стол и два старых стула орехового дерева, темными пятнами выделявшихся на фоне светло-желтых стен. Вот и вся обстановка. На гвоздях висела старая одежда; для кувшина с водой и глиняной миски, служившей тазом для умывания, место нашлось только на полу. На кровати, стоявшей слева от двери, спал старший брат Захарий, молодой парень двадцати одного года, и средний брат Жанлен, которому еще не исполнилось одиннадцати лет: справа спали, обнявшись, двое малышей – шестилетняя Ленора и четырехлетний Анри; третью кровать занимали две сестры – Катрин и девятилетняя Альзира, – такой заморыш, что старшая сестра не чувствовала бы ее соседства, если бы девочка-калека не толкала ее своим горбом. В отворенную застекленную дверь виден был узкий, как кишка, коридор, выходивший на лестничную площадку, – тут спали родители, приставив к кровати колыбель младшей дочки, трехмесячной Эстеллы.
Катрин делала отчаянные усилия, чтобы проснуться, потягивалась, скребла голову, засунув обе руки в копну рыжеватых волос, растрепавшихся на лбу и на затылке. Слишком худенькая для своих пятнадцати лет, она казалась подростком; узкая длинная рубашка обнажала только ее посиневшие ступни, словно татуированные микроскопическими частицами угля, и хрупкие изящные руки – молочная белизна резко отличалась от землистого цвета лица, уже испорченного зеленым мылом, которым всегда приходилось мыться; она позевывала, широко открывая довольно большой рот, так что видны были ее великолепные зубы и бледные от малокровия десны; она силилась побороть сон, и на серых ее глазах выступали слезы, лицо приняло выражение скорби и мучительной усталости, казалось, переполнявшей все ее юное тело.
Из коридора донеслось сердитое бормотание отца:
– Ох, черт! Вставать пора… Это ты огонь зажгла, Катрин?
– Да, отец… Только что пробило четыре.
– Пошевеливайся, лентяйка! Поменьше плясала бы вчера, так пораньше бы нас разбудила… А то на тебе! Каждое воскресенье на танцы! Лодыри!
Он еще что-то проворчал, но уже невнятно, сон снова одолел его, и недовольное ворчанье сменилось громким храпом.
Катрин сновала по комнате в одной рубашке, ступая босыми ногами по холодным плитам пола. Мимоходом набросила на Анри и Ленору соскользнувшее с них одеяло; они ничего не почувствовали, – оба спали глубоким детским сном. Альзира посмотрела вокруг, широко открыв глаза, и молча перекатилась в постели на теплое местечко, нагретое старшей сестрой.
– Вставай, же, Захарий! Вставай, Жанлен! – твердила Катрин, стоя у кровати братьев, но они крепко спали, уткнувшись лицом в подушку.
Она принялась трясти старшего за плечо, но он не вставал, только невнятно бранился; тогда Катрин прибегла к решительным мерам и сорвала с братьев одеяло. Они смешно задрыгали ногами, и она захохотала. Захарий наконец приподнялся и сел в постели.
– Вот дура! Отстань! – ворчал он в весьма дурном расположении духа. Что еще за шутки! Терпеть не могу!.. Эх, жизнь собачья, вставать в этакую рань!
У Захария было тощее нескладное тело, длинное лицо, которое совсем не украшали жиденькие усики, соломенного цвета волосы, анемичная бледность, характерная для всей семьи. Рубашка у него задралась выше живота, он опустил ее – не из стыдливости, а потому, что продрог.
– Уже пробило четыре! – повторила Катрин. – Ну, живо! Отец сердится.
Жанлен, свернувшись клубочком, опять закрыл глаза:
– Убирайся! Спать хочу!
Девушка снова засмеялась веселым, ласковым смехом. Жанлен был такой маленький, щуплый, с огромными, раздутыми от золотухи суставами: сестра схватила его в охапку и подняла; он дрыгал ногами, мотал всклокоченной кудрявой головой, его обезьянье личико с торчащими ушами и узкими зелеными глазками побледнело от злости: как смеют издеваться над его физической слабостью. Не сказав ни слова, он укусил сестру в правую грудь.
– Ах, злая дрянь! – пробормотала Катрин, едва не вскрикнув от боли, и поставила мальчишку на пол.
Альзира не спала, она лежала молча, натянув одеяло до подбородка и умным взглядом рано развившегося ребенка-калеки следила за сестрой и братьями, которые принялись одеваться. Опять у них вспыхнула ссора, на этот раз у глиняной миски, служившей тазом для умывания, братья оттолкнули Катрин, найдя, что она слишком долго полощется. Они расхаживали с опухшими от сна глазами, преспокойно облегчались, не стыдясь друг друга, словно выросшие вместе щенки одного помета. Одевались торопливо. Катрин, однако, опередила братьев. Она надела шахтерские штаны, брезентовую куртку, запрятала волосы под синий колпак, – как всегда, к понедельнику все было выстирано, выглажено; в мужской одежде она походила на юношу, и только легкое покачивание бедер выдавало в ней женщину.
– Вот погоди, вернется старик, – зло сказал Захарий, – уж он тебя не поблагодарит. Постель-то не оправлена. Я ему скажу, что ты это нарочно…
Он имел в виду деда: старик Бессмертный работал в ночную смену, а ложился спать утром, так что постель никогда не остывала, – в ней постоянно кто-нибудь спал.
Катрин, не отвечая, принялась застилать постель, подоткнула одеяло под тюфяк.
Уже несколько минут за стеной, в соседней квартире, раздавался шум. Компания угольных копей строила для своих рабочих кирпичные домики весьма экономно, и стены выложили такие тонкие, что сквозь них слышно было каждое слово. Люди в поселке жили бок о бок, и интимная жизнь каждого была всем известна досконально, даже детям. Послышались тяжелые шаги, от которых тряслась лестница, потом глухой звук – кто-то бросился на постель и громко вздохнул от удовольствия.
– Здорово! – сказала Катрин. – Левак ушел, а к его жене Бутлу подкатился.
Жанлен захихикал, даже у Альзиры весело заблестели глаза. Каждое утро они развлекались, высмеивая соседей за их брак втроем: у забойщика Левака жил на хлебах разборщик Бутлу, и таким образом у жены Левака было два мужа один ночной, другой дневной.
– Филомена кашляет, – сказала Катрин.
Она говорила о старшей дочери соседей, девятнадцатилетней девушке, любовнице Захария, от которого у нее уже родилось двое детей; она болела чахоткой и была так слаба, что на шахте ее не могли поставить на подземные работы, и она работала на сортировке угля.
– Ну да, Филомена! Как бы не так! – возразил Захарий. – Она еще дрыхнет! Просто свинство спать до шести часов!
Надев штаны, он вдруг вспомнил что-то и быстро отворил окно. Поселок уже просыпался, в предрассветной тьме за решетчатыми ставнями появлялись огоньки. Снова начался спор: Захарий высунулся из окна посмотреть, не выйдет ли из дома Пьеронов, стоявшего напротив, старший штейгер, которого подозревали в любовной связи с женой Пьерона; а Катрин утверждала, что Пьерон всю эту неделю работает уже в дневную смену и, стало быть, Дансар не мог тут заночевать. Ледяной воздух клубами врывался в комнату, спорщики горячились, каждый доказывал, что его сведения самые точные, как вдруг раздался жалобный писк и плач, – малютка Эстелла озябла в своей колыбели. Маэ сразу проснулся. Да что ж это с ним делается? Подумайте, уснул опять, словно бездельник какой! И он так сердито кричал и бранился, что в соседней комнате стало тихо. Захарий и Жанлен умылись; по их вялым, медлительным движениям видно было, что они уже с утра чувствуют усталость. Альзира по-прежнему молчала, следя широко открытыми глазами за всем, что творилось вокруг. Два малыша, Ленора и Анри, невзирая на шум, поднявшийся в доме, спали сладким сном, обхватив друг друга ручонками, и тихонько посапывали.
– Катрин, дай свечку! – крикнул Маэ.
Застегнув последние пуговицы куртки, девушка отнесла свечу в закуток, где спали родители, предоставив братьям разыскивать свою одежду при слабом свете, падавшем из двери. Отец соскочил с постели. Осторожно ступая в толстых шерстяных чулках, Катрин ощупью спустилась в нижнюю комнату, чтобы сварить на плите кофе, и зажгла там другую свечу. Под буфетом стояли в ряд деревянные башмаки.
– Да замолчи ты, поганка! – крикнул Маэ, раздраженный неумолчными воплями Эстеллы.
Туссен Маэ был невысокого роста, как и отец, да и лицом походил на старика Бессмертного, только сложения был более крепкого; такая же, как у отца, крупная голова, круглое бледное лицо и такой же соломенно-желтый цвет коротко остриженных волос. Ребенок расплакался еще сильнее, испугавшись взмахов больших жилистых рук.
– Оставь ее, ты ведь знаешь, она все равно не уймется, – сказала мать, вытягиваясь на середине постели.
Она тоже проснулась и жаловалась, что ей никогда не дают выспаться. Вот бессовестные! Шумят, орут! Не могут потихоньку собраться и уйти. Она закуталась в одеяло, видно было только ее продолговатое лицо с крупными чертами, все еще красивое грубоватой красотой; в тридцать девять лет она уже поблекла – виной тому были нищенская жизнь и рождение семерых детей. Устремив взгляд в потолок, она вела невеселую беседу с мужем, пока тот одевался. И оба не замечали, что крошка Эстелла зашлась от крика.
– Слушай, у меня ни гроша, а ведь нынче только еще понедельник, до получки шесть дней… Как жить дальше будем? Вы все вместе приносите домой девять франков. Разве можно на эти деньги кормиться две недели? Ведь дома-то десять ртов.
– Постой, почему же девять франков? – возразил Маэ. – Я и Захарий – по три франка, вдвоем, значит, шесть. Катрин и отец по два франка, вдвоем четыре. Четыре да шесть – десять. Да Жанлен один франк, – стало быть, всего одиннадцать франков.
– Верно, одиннадцать. А воскресенья? А те дни, когда у вас простой? Больше девяти франков на круг никогда не приходится.
Маэ не ответил, отыскивая упавший на пол кожаный иояс. Потом, выпрямившись, сказал:
– Нам жаловаться нечего, я как-никак еще крепок ядоровьем. А разве мало забойщиков в мои годы переводят в ремонтные рабочие?
– Может, оно и так, а хлеба у нас от того не прибавляется… Ну, как мне вывернуться, скажи? У тебя нисколько нет?
– Два су найдется.
– Оставь их себе, выпьешь кружку пива… Боже ты мой, как мне вывернуться? Шесть дней! Будто целый год! В лавку Мегра мы должны шестьдесят франков. Он меня позавчера выставил за дверь. Я, понятно, все равно опять к нему пойду. А что, если он заупрямится и не даст ничего?..
И все так же угрюмо, с каменным лицом, лишь щурясь иногда от дрожащего, унылого пламени свечи, жена Маэ продолжала свои сетования. Она говорила, что в буфете у них пусто, а малыши просят "хлебушка с маслом", и кофе нет, а если пустую воду пьешь, – от здешней воды рези в животе делаются. Долго дни тянутся, когда нечего есть, кроме вареной капусты. Ей приходилось говорить все громче – Эстелла заглушала своим визгом слова матери. Вопли эти стали просто нестерпимыми. Маэ как будто внезапно услышал их и, выхватив малютку из колыбели, бросил матери на кровать, раздраженно пробормотав:
– На, возьми, а не то я ее пристукну! Вот чертова девчонка! Живет себе, спит, сосет сколько хочет, а жалуется громче всех.
Эстелла и в самом деле принялась сосать. Укрытая одеялом, согревшись в теплой постели, она утихла и только жадно чмокала.
– А господа из Пиолены не говорили, чтобы ты зашла к ним? – спросил Маэ после минутного молчания.
Мать прикусила губу и с унылым видом ответила:
– Говорили. Они со мной встретились, когда приходили в поселок, бедным детям одежду принесли. Нынче я сведу к ним Ленору и Анри. Хоть бы дали нам пять франков!
Опять настало молчание. Маэ уже оделся. Он постоял, задумавшись, потом сказал глухим голосом:
– Ну, что я могу сделать? Так вот получилось. Устраивайся как-нибудь с кормежкой… Словами горю не поможешь. Лучше уж на работу идти.
– Ну, конечно, – ответила жена. – Задуй-ка свечу, я и без света знаю, какие у меня черные думки.
Маэ задул свечу. Захарий и Жанлен уже спускались по лестнице; вслед за ними сошел вниз и отец; ступени поскрипывали под их тяжелыми шагами, хотя у всех троих на ногах были только толстые шерстяные чулки. Спальня и коридор наверху снова погрузились в темноту. Малыши спали, даже у Альзиры сомкнулись веки. Но мать лежала во мраке с открытыми глазами, малютка Эстелла, прильнув к ее опавшей груди, мурлыкала, как котенок.
А внизу Катрин прежде всего развела огонь в чугунной печке с решеткой посредине и двумя конфорками по бокам, – в этом очаге непрерывно горел каменный уголь. Компания выдавала каждой семье восемь гектолитров "угольной мелочи", собранной на рельсовых путях. Разжечь ее бывало трудно, и Катрин каждый вечер прикрывала золой тлеющий огонь, так что утром нужно было только поворошить жар и подбросить в него кусочки старательно отобранного мягкого угля. Поставив на плиту кофейник, она отворила дверцы буфета и, присел на корточки, заглянула в него.
Комната, довольно большая, занимала весь нижний этаж; стены были выкрашены в салатный цвет, пол из каменных плит старательно вымыт и посыпан белым песком. Все содержалось с чисто фламандской опрятностью. Обстановка состояла из соснового полированного буфета, стола и стульев того же дерева. На светлых голых стенах резко выделялись яркие лубочные картинки: бесплатно раздававшиеся Компанией портреты императора и императрицы, бравые солдаты и блистающие золотом святые; кроме розовой картонной коробки, стоявшей на буфете, да стенных часов с кукушкой и размалеванным циферблатом, никаких украшений не было; громкое тиканье часов, казалось, поднималось к потолку. Около двери на лестницу была еще одна дверь, которая вела в подвал. Несмотря на опрятность, царившую тут, теплый воздух был пропитан запахом жареного лука, застоявшимся со вчерашнего дня, и едким запахом перегоревшего каменного угля.
Сидя на корточках перед буфетом, Катрин размышляла. Осталась лишь краюха хлеба, творогу достаточно, а масла чуть-чуть, бутерброды же надо сделать на четверых. Наконец она нашла выход: разрезать хлеб на ломти, на один ломоть надо положить творогу, другой слегка помазать маслом, потом два эти ломтя сложить вместе – получится "брусок", то есть двойной бутерброд, такие бутерброды они каждое утро брали с собою на работу. Вскоре на столе уже лежали в ряд четыре бутерброда, выкроенные со строгой справедливостью: самый большой – отцу, самый маленький – Жанлену.
Катрин, казалось, всецело была поглощена хозяйственными заботами, однако не забывала, что ей рассказывал Захарий о похождениях штейгера Дансара и жены Пьерона, и, приоткрыв дверь, выглянула на улицу, Ветер свирепствовал по-прежнему; в окнах низких домиков все больше зажигалось огней, по всему поселку проносился смутный гул пробуждения. Отворялись и захлопывались двери, в сумраке уходили вдаль вереницы черных фигур. Да что это она, глупая, мерзнет тут! Пьерон, наверно, преспокойно спит, ему заступать на работу л шесть часов. И все же она не отходила от порога, смотрела на тот дом, что стоял за их палисадником. Отворилась дверь, у Катрин разгорелось любопытство. Да нет, – это Лидия, дочка Пьерона, пошла на шахту.
В комнате что-то зашипело. Катрин испуганно обернулась и, притворив дверь, бросилась к очагу: вода вскипела и выплескивалась из котелка, заливая огонь. Кофе в доме кончилось, пришлось заварить кипятком вчерашнюю гущу; затем Катрин подсластила эту бурду, положив в кофейник немного сахарного песку. Тут как раз сошли вниз отец и оба брата.
– Ну и кофеек! – возмутился Захарий, отхлебнув из своей кружки. – От такого пойла бессонницей маяться не будешь.
Маэ с покорным видом пожал плечами.
– Ничего! Горяченького попьем, и то ладно. Жанлен подобрал все крошки от бутербродов и кинул их в свою кружку с кофе.
Напившись кофе, Катрин разлила остатки по жестяным флягам. Стоя у стола, все четверо торопливо ели при тусклом свете коптившей свечи.
– Скоро вы наконец? – заворчал отец. – Некогда прохлаждаться, не богачи мы с вами.
Из лестничной клетки, дверь которой оставили открытой, послышался голос матери, – она крикнула им:
– Хлеб-то весь берите. Для детей у меня есть немного вермишели.
– Хорошо, хорошо, – ответила Катрин.
Она прикрыла золой жар в очаге, поставила на конфорку кастрюлю с остатками супа, чтобы дед, возвратившись в седьмом часу утра, поел горячего. Каждый взял из-под буфета свою пару деревянных башмаков, перекинул через плечо бечевку, на которой висела фляга, засунул бутерброд под куртку так, чтоб он лежал за спиной. И все вышли из дому, – мужчины впереди. Катрин позади них; уходя, она погасила свечу и заперла дверь на ключ.
– Здорово! В компании, значит, пойдем, – раздался в темноте мужской голос, и обладатель его, заперев дверь соседнего дома, зашагал вместе с ними.
Это вышел Левак и с ним его сын Бебер – парнишка двенадцати лет, большой приятель Жанлена. Катрин удивленно и, едва не фыркая от смеха, зашептала на ухо Захарию:
– Это что же? Бутлу, значит, теперь и не дожидается, когда Левак уйдет?
Меж тем в поселке гасли огни. Кто-то хлопнул напоследок дверью. И вновь все стихло. Женщины и малые дети уснули: в постелях им стало теперь просторнее. И по дороге от поселка, погрузившегося во тьму, до громко дышавшей шахты двигались черные тени – то шли на работу углекопы; сгибаясь под порывами ветра, они шагали враскачку, ежась от холода, засовывали руки в карманы или под мышки; у каждого на спине горбом выпячивался взятый из дому "брусок". Все мерзли в жиденькой одежде, дрожали от холода, но никто не прибавлял шагу. Шествие растянулось вдоль дороги. Слышался дробный топот, будто гнали по мостовой стадо.
IIIЭтьен наконец спустился с террикона и вошел в ворота шахты; люди, у которых он спрашивал, не найдется ли для него работы, покачивали головами и советовали подождать старшего штейгера. Никто его не останавливал, он свободно бродил среди слабо освещенных бараков, обходя какие-то черные ямы, вызывавшие невольное беспокойство, и удивляясь запутанному расположению странных построек в несколько ярусов; поднявшись по темной полуразрушенной лестнице, он очутился на шатком мостике, потом прошел через сортировочную, где стояла такая тьма, что он шел, вытянув вперед руки, боясь на что-нибудь наткнуться. Вдруг перед ним во мраке загорелись два огромных желтых глаза. Он оказался под самым копром, на приемной площадке, около ствола шахты.
Как раз в эту минуту к будке приемщика направлялся штейгер, дядя Ришом, толстяк с физиономией благодушного жандарма, перечеркнутой седыми усами.
– Не требуется ли здесь человек? На любую работу согласен, – сказал Этьен.
Ришом хотел было сказать: "Нет, не требуется!" – но передумал и мимоходом ответил:
– Подождите старшего штейгера, господина Дансара.
Четыре ярких фонаря с рефлекторами, направляя сноп света на ствол шахты, ярко освещали железные перила, рычаги сигналов и задвижки, брусья проводников, по которым скользили две клети. Вся остальная часть помещения, просторного и высокого, как собор, тонула в полумраке, где колыхались большие расплывчатые тени. Только в глубине сверкала огнями ламповая, а в будке приемщика одинокой угасающей звездой мерцала тусклая лампочка. Начали уже выдавать уголь на-гора; с непрерывным грохотом катились по чугунным плитам груженые вагонетки, их толкали стволовые, низко наклоняясь и вытягивая спину; в полумраке двигались, мелькали и стучали какие-то черные предметы.
Этьен на мгновенье остановился, растерявшись от оглушительного шума и ослепительного света. Ему было холодно: отовсюду дули сквозняки. Потом он прошел немного дальше, заметив блеск стальных и медных частей паровой машины. Она находилась метрах в двадцати пяти от ствола шахты, в еще более высоком помещении, и так прочно, так плотно сидела на кирпичном фундаменте, что, хоть и была пущена на полную мощность в четыреста лошадиных сил, не ощущалось ни малейшей вибрации стен; непрестанно поднимаясь и опускаясь, ровно и плавно двигался огромный шатун.
Машинист, стоявший у пускового рычага, прислушивался к сигнальным звонкам, не сводя глаз с доски указателей, где ствол шахты со всеми ее горизонтами был изображен в виде вертикального желобка, по которому двигались на веревочках свинцовые грузила, изображавшие клети. И лишь только подъемник пускали в ход, два огромных барабана в пять метров радиусом, на которые наматывались, а в противоположном направлении разматывались два стальных троса, вращались с такой быстротой, что казались столбами серой пыли.
– Берегись! – крикнули рабочие, втроем тащившие высокую лестницу.
Этьена чуть не раздавило. Постепенно его глаза привыкли к полумраку. Посмотрев вверх, он увидел, как бегут тросы: более тридцати метров стальной ленты взлетали к самой верхушке копра, проходили там через шкивы и падали отвесно в ствол шахты, где двигались клети, висевшие на этих тросах. Шкивы держались на мощных стропилах, похожих на переплеты балок в церковной колокольне. Тросы скользили, как птицы, бесшумно, мягко, без малейшего толчка, – быстро, непрерывно бежал тяжелейший стальной канат, который мог поднимать груз в двенадцать тысяч килограммов со скоростью до десяти метров в секунду.
– Берегись, растяпа! – опять закричали рабочие, перетаскивавшие лестницу на другую сторону, чтобы осмотреть левый шкив.
Этьен медленно побрел обратно, в приемочную. У него закружилась голова от непрерывного полета гигантского троса, проносившегося над его головой, ушам было больно от грохота вагонеток. Дрожа от холода на сквозняке, он смотрел, как двигаются клети. Возле ствола шахты действовал сигнал, тяжелый молоток с рычагом, ударявший о чугунную болванку, когда снизу дергали веревку. Один удар – остановка клети, два удара – спуск, три удара – подъем; сигналы раздавались беспрестанно: казалось, перекрывая гул и грохот, тяжелой палицей бил великан, и при каждом ударе пронзительно звенел звонок; рукоятчик, направлявший клеть, еще подбавляя шуму, выкрикивал в рупор приказания машинисту. В грохоте и суматохе бесшумно взлетали и ныряли вниз клети, разгружались и вновь заполнялись, Этьен смотрел и не мог разобраться в этом сложном маневрировании. Понятно ему было только одно: шахта за раз проглатывала по двадцать, по тридцать человек, проглатывала так легко, будто и не чувствовала, как они проскальзывают в ее пасть. Спуск начался с четырех часов утра. Рабочие выходили из раздевальни босые, с лампами в руках и, стоя кучками, поджидали, когда наберется достаточно людей. Скользя неслышно, словно ночной зверь, из мрака поднималась железная клеть и останавливалась, утвердившись на упорах, показывая все свои четыре яруса, – в каждом из них стояли по две груженные углем вагонетки.
Стволовые, стоя на площадках у каждого яруса, выкатывали груженые вагонетки, вкатывали на их место пустые или заранее нагруженные крепежным лесом. В пустые вагонетки садились рабочие, в каждую по пять человек, – в клеть набивалось по сорок человек, если все ее отделения бывали заполнены. Подавался в рупор приказ, звучавший, как невнятное мычание, четыре раза дергали веревку, тянувшуюся вниз, предупреждая о погрузке "говядины" – новой партии человеческого мяса.
Легонько подпрыгнув, клеть бесшумно ныряла и камнем летела вниз, оставляя за собою единственный след – вибрирующее скольжение стального троса.
– Глубоко там? – спросил Этьен углекопа, который стоял возле него и с сонным видом ждал своей очереди.
– Пятьсот пятьдесят четыре метра, – ответил тот. – Но при спуске четыре горизонта, до первого – триста двадцать метров.
Оба умолкли, устремив глаза на трос, бежавший вниз. Этьен спросил:
– А если трос оборвется?
– Ну, если оборвется!..
И, не договорив, углекоп выразил свою мысль жестом. Пришла его очередь; клеть выплыла вверх плавно, без усилий. Углекоп сел на корточки в вагонетку вместе с товарищами, клеть опустилась вниз, а через четыре минуты опять взлетела вверх и поглотила новую партию. В течение получаса ствол шахты, то с большей, то с меньшей быстротой, в зависимости от глубины горизонта, но безостановочно, с неослабевающей жадностью проглатывал людей, стремясь набить исполинскую утробу шахты, способную пожрать целый народ. Ее наполняли, наполняли, а мрак все оставался мертвым, и клеть поднималась из пустоты все с той же немой алчностью.
Постепенно к Этьену подкралось чувство отчаяния, которое он испытал на терриконе. – К чему упорствовать? Главный штейгер откажет ему так же, как и другие. Смутный страх погнал его прочь, он вышел из приемочной и остановился только у котельной. В широко открытую дверь видны были семь паровых котлов с двумя топками. Кочегар, окутанный белой дымкой пара, со свистом вырывавшегося из трубок, кидал уголь в одну из топок; ее пылающая пасть дышала таким жаром, что он чувствовался даже у порога. Обрадовавшись случаю погреться, Этьен хотел подойти поближе, но навстречу ему попалась новая кучка углекопов, спешивших к началу смены, – семейство Маэ и Леваки. Увидев доброе мальчишеское лицо Катрин, которая шла впереди этой группы, Этьен вдруг решил в последний раз попытать счастья:
– Скажите, товарищ, не нужен ли тут человек? Я бы на любую работу пошел.
Катрин посмотрела на него, удивленная и несколько испуганная этим окликом, внезапно раздавшимся из темноты. Но отец, шагавший вслед за нею, услышал вопрос и, остановившись, ответил Этьену, что на шахте рабочих не требуется. Горемыка, скитавшийся по дорогам в поисках работы, вызвал в нем сочувствие. Отойдя от него, Маэ заметил:
– Вот ведь как! И с нами такая же беда могла бы стрястись. Значит, нам жаловаться нечего. Не у всех, да, не у всех есть работа!
Маэ и его артель сразу же направились в раздевальню – просторный барак, где по стенам шли запиравшиеся на замок шкафчики для одежды. Посредине стояла докрасна накалившаяся чугунная печка без дверцы, до того набитая углем, что горевшие куски его, лопаясь с треском, выпадали на глинобитный пол. Иного освещения, кроме света от жаровни, в бараке не было; багряные отблески огня плясали на грязных деревянных стенах и на потолке, покрытом черной угольной пылью.
Когда артель Маэ вошла в жарко натопленный барак, там гремел оглушительный хохот. Человек тридцать рабочих стояли у печки, спиной к огню, и с удовольствием грелись. Перед спуском все старались хорошенько "прожариться" и захватить с собою запас тепла, в защиту от сырости, царящей в шахте. В то утро у печки было необыкновенно весело: углекопы потешались над Мукеттой – незлобивой восемнадцатилетней откатчицей, такой грудастой и широкобедрой, что ее шахтерские штаны и куртка чуть не трещали по швам; она жила в Рекильяре вместе с отцом, старым конюхом Мукой, и братом Муке, рукоятчиком, но все трое работали в разные смены; Мукетта ходила на шахту одна и летом в хлебах, а зимою где-нибудь на задворках развлекалась с любовником, заводя каждую неделю нового. Все шахтеры перебывали в этой роли, но перемены обходились по-приятельски, без всяких драм. Однажды Мукетту укорили, зачем она взяла себе возлюбленного с гвоздильного завода, и она пришла в ярость, кричала, что она себя уважает и готова дать руку на отсечение, что никто не докажет, будто она изменила углекопам и перекинулась к другим.
– Так, значит, долговязому Шавалю ты отставку дала? – говорил один из шахтеров. – Взяла теперь карапуза? Да ведь ему придется лестницу подставлять. Я вас видел за Рекильяром. Ей-богу, он на тумбу взобрался, чтобы до тебя дотянуться.
– Ну и что? – ответила Мукетта в самом веселом расположении духа. Какое твое дело? Ведь тебя в толкачи не позвали?
Ее благодушная грубость вызвала новый взрыв смеха. Мужчины, греясь у печки, гоготали так, что у них ходуном ходили плечи. Мукетта и сама тряслась от хохота, прохаживаясь среди них в непристойной при ее толщине мужской одежде, обтягивавшей возбуждающие и комически пышные формы, раздувшиеся до уродства.
Но вдруг веселые шутки смолкли. Мукетта рассказала Маэ, что Флоранса, высокая откатчица Флоранса, не пришла и больше уж никогда не придет: вчера ее нашли мертвой на постели; одни говорят – разрыв сердца, а другие – что опилась можжевеловой водкой, выпила одним духом целый литр. Маэ жаловался: опять не повезло, артель лишилась одной из своих откатчиц, а ведь сразу-то ее не заменишь. Артель работала сдельно: четыре забойщика – он сам, Захарий, Левак и Шаваль; если откатывать станет только Катрин, выработка будет меньше. Вдруг он воскликнул:
– Погодите-ка, а тот человек, что искал работы?
Как раз мимо дверей проходил Дансар. Маэ рассказал ему о случившемся и попросил разрешения нанять откатчика; он упирал на желание Компании брать на откатку угля мужчин вместо женщин, как на Анзенских копях.
Старший штейгер сперва усмехнулся, – намерение убрать женщин с подземных работ обычно вызывало негодование углекопов: для них важно было пристроить своих дочерей на работу, а вопросы морали и гигиены их не слишком беспокоили. Поколебавшись, штейгер все-таки дал разрешение, с оговоркой, что представит его на утверждение инженера Негреля.
– Пойди-ка поищи этого парня: его и след простыл, – заявил Захарий.
– Нет, – возразила Катрин. – Я видела, он остановился у котельной.
– Так ступай приведи его, лентяйка! – крикнул Маэ.