Текст книги "Госпожа Сурдис"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Эмиль Золя
Госпожа Сурдис
I
Каждую субботу Фердинанд Сурдис заходил в лавочку папаши Морана, чтобы пополнить свой запас красок и кистей. Темная и сырая лавчонка помещалась в полуподвальном этаже дома, выходившего на одну из площадей Меркера. Эту узкую площадь затеняло здание старинного монастыря, где помещался теперь городской коллеж. Вот уже целый год Фердинанд Сурдис занимал в меркерском коллеже ничтожную должность репетитора. По слухам, он приехал из Лилля, был одержим страстью к живописи и, как только урвет свободное время, украдкой пишет этюды, но никому их не показывает.
В лавочке чаще всего его обслуживала дочь папаши Морана Адель, – она тоже увлекалась живописью; в Меркере много говорили об ее изящных акварелях. Фердинанд просил отпустить ему три тюбика белил, один – желтой охры и два – зеленого веронеза.
Адель была посвящена во все особенности несложной торговли своего отца. Завертывая тюбики, она всегда спрашивала Фердинанда:
– А еще что прикажете?
– На сегодня это все, мадмуазель.
Фердинанд опускал в карман маленький пакетик, смущенно протягивал деньги, всегда опасаясь, что к такому бедняку, как он, могут отнестись с пренебрежением, и уходил, не вступая в дальнейший разговор.
Так продолжалось целый год без каких-либо происшествий.
В Меркере проживало до восьми тысяч жителей, и славился он своими кожевенными заводами, а изящные искусства были там не в чести. У папаши Морана насчитывалось не больше десятка покупателей, потому что в городе всего-навсего четверо или пятеро мальчуганов марали бумагу под руководством унылого поляка, сухопарого человека с тусклыми глазами и профилем больной птицы. Когда же барышни Левек, дочки нотариуса, принялись писать масляными красками, весь город был взбудоражен. Единственным покупателем, которого можно было принять всерьез, был знаменитый Ренкен, уроженец здешних мест. В столице его картины пользовались громадным успехом, его засыпали заказами, медалями и даже наградили орденом. Когда он приезжал летом на месяц в Меркер, лавочка на площади Коллежа переворачивалась вверх дном.
Моран выписывал для этого случая краски из Парижа. Завидев Ренкена, он обнажал голову и, сгибаясь в три погибели, с глубоким почтением расспрашивал о его новых триумфах.
Художник, добродушный толстяк, не мог отказаться отобедать с Моранами и неизменно рассматривал акварельные рисунки маленькой Адели. Он находил их бледноватыми, но не лишенными свежести.
– Во всяком случае, это лучше, чем вышиванье, – говорил он, шутливо теребя ее за ухо. – И не так уж это глупо, в твоих работах есть четкость и упорство, а это – почти что стиль… Старайся и делай так, как ты чувствуешь, – больше смелости!
Само собой разумеется, папаша Моран не получал прибыли от своей торговли. Лавочка была его манией. Тут проявлялась его старинная неиссякаемая страсть к искусству, которую унаследовала и его дочь. Лавочка Морана помещалась в его собственном доме; кроме того, он получил одно за другим несколько наследств и был теперь вполне состоятельным человеком. В Меркере считали, что он располагает шестью или восемью тысячами ренты.
Тем не менее Моран очень дорожил своей лавочкой, приспособив под нее одну из комнат. Окно служило витриной: он устраивал маленькую выставку, размещал там тюбики с красками, палочки китайской туши, кисти и время от времени акварельные рисунки Адели, а также небольшие картинки на священные сюжеты изделия художника-поляка.
Иногда покупатели не заглядывали сюда по нескольку дней кряду. Папаша Моран был тем не менее счастлив, вдыхая запахи лаков; и когда госпожа Моран, пожилая немощная женщина, почти не встававшая с постели, советовала ему разделаться с «коммерцией», он возмущался, чувствуя себя призванным выполнять важную миссию.
Мещанин, реакционер и святоша, он в глубине души был художником, и это неосуществленное стремление к искусству привязывало его к торговле. Где, как не у него, можно купить в городе краски? По правде говоря, никто их не покупал, но могли же они кому-нибудь понадобиться. И он чувствовал, что не может покинуть свой пост.
В такой обстановке выросла Адель. Ей как раз исполнилось двадцать два года. Небольшого роста, коренастая, с узким разрезом глаз, она была так бледна и желта, что никто не находил ее привлекательной, несмотря на приятное круглое лицо. Она напоминала маленькую старушку. У нее был цвет лица старой девы учительницы, увядшей от подавляемого отчаяния безбрачия. Но Адель не стремилась к замужеству. Всем женихам, которые появлялись на ее горизонте, она отказывала. Ее считали гордячкой, говорили, что она, наверное, ждет принца; сплетничали также по поводу отеческой фамильярности, которую позволял себе в отношении нее Ренкен, распутный старый холостяк. Адель, очень замкнутая, молчаливая, ушедшая в себя, казалось, не обращала внимания на эти пересуды. Она жила, чуждая всему окружающему, привыкнув к белесоватой мгле и сырости площади Коллежа. С самого детства она видела перед собой лишь замшелую мостовую и все тот же темный перекресток, где никто не проходил; только два раза на дню городские мальчуганы толкались у входа в коллеж, и это было ее единственным развлечением. Но она никогда не скучала; можно было подумать, что она неуклонно выполняет какой-то давно задуманный ею план существования.
Адель обладала волей, честолюбием и неистощимым терпением, которое заставляло людей ошибочно судить об ее характере. Мало-помалу все решили, что она останется старой девой. Казалось, что она посвятила себя навеки своим акварелям.
Когда же приезжал знаменитый Ренкен и рассказывал о Париже, она слушала его бледная, затаив дыхание, а узкие глаза ее загорались.
– Почему бы тебе не послать свои акварели в Салон? – спросил ее однажды художник, который по старой дружбе продолжал говорить ей «ты». – Я помогу тебе в том, чтобы их приняли.
Но она пожала плечами и сказала с чистосердечной скромностью, в которую, однако, вкралась нотка горечи:
– О! женские рисунки, кому это может быть интересно?
Появление Фердинанда Сурдиса было большим событием для папаши Морана. Одним покупателем больше, и еще каким! Никогда раньше в Меркере никто не расходовал столько красок.
Вначале Сурдис заинтересовал Морана. Моран не переставал удивляться тому, что какой-то ничтожный репетитор проявляет благородную страсть к искусству. Сколько он их перевидал на своем веку, этих жалких репетиторишек. Всех их он презирал за праздность и нечистоплотность.
А этот не только занимается живописью, но и происходит, как говорили, из хорошей семьи. Семья его разорилась, и после смерти родителей он должен был согласиться на любую подвернувшуюся ему должность, чтобы не умереть с голода. Он упорно продолжал свои занятия живописью, мечтал уехать в Париж, добиться славы.
Так прошел год. Фердинанд, прикованный к Меркеру необходимостью зарабатывать себе на жизнь, казалось, примирился со своей участью. Папаша Моран мало-помалу привык к нему и перестал им интересоваться. Но как-то вечером Адель озадачила отца, напомнив ему о Сурдисе. Она рисовала при свете лампы, стараясь с математической точностью сделать копию с одной из картин Рафаэля.
Не поднимая головы от работы, Адель нарушила обычное свое молчание вопросом:.
– Отец, почему бы не попросить Сурдиса показать тебе его работы?.. Может быть, некоторые из них можно было бы выставить у нас в витрине.
– А ведь ты права! – обрадовался Моран. – Тебе пришла хорошая мысль… Я не догадывался познакомиться с его работами. Он тебе уже что-нибудь показывал?
– Нет, – ответила она, – я сказала так… По крайней мере мы увидим колорит его картин.
Фердинанд постепенно заинтересовал Адель. Он поразил ее воображение своей юной красотой. У него были коротко подстриженные светлые волосы и длинная борода, золотая и пушистая, сквозь которую просвечивала розовая кожа. Голубые глаза были необыкновенно нежны, руки мягки, и весь его облик, полный неги, говорил о натуре слабовольной и чувственной.
У таких людей воля может проявляться только порывами. На протяжении года он дважды пропадал недели на три; тогда он забрасывал живопись, и о нем ходили слухи, будто поведение его достойно сожаления, так как он пропадает в некоем доме, существование которого является позором для города. Дело дошло до того, что, отсутствовав двое суток, он явился в коллеж мертвецки пьяным, и уже поднимался вопрос об его увольнении. Но, протрезвившись, он был так трогателен, что решили простить ему его грешки. Папаша Моран избегал говорить о подобных вещах при своей дочери. Решительно все эти жалкие репетиторишки стоили один другого, все они безнравственны до мозга костей. Возмущенный поведением Фердинанда, Моран стал держаться с ним крайне высокомерно, хотя в глубине души и продолжал питать к нему слабость как к художнику. Болтливая служанка осведомила Адель о похождениях Фердинанда. Адель не показала вида, что заинтересована, но много думала обо всем этом и так гневалась на молодого человека, что целых три недели избегала встречи с ним, удаляясь всякий раз, как только он приближался к их лавочке.
Вот тогда-то он и овладел ее воображением, у нее начали созревать какие-то важные решения. Он стал сильно интересовать ее. Когда он проходил мимо, она провожала его взглядом и с утра до вечера, склоненная над своими акварелями, думала только о нем.
– Ну что же, – спросила она в воскресенье своего отца, – принесет он тебе свою картину?
Накануне она подстроила так, что, когда Фердинанд зашел в лавку, отец был там один.
– Да, – сказал Моран, – только он долго заставил себя просить… Не знаю, ломался он или скромничал. Он все извинялся, говорил, что не сделал ничего такого, что бы заслуживало внимания. Завтра он все же принесет свою картину.
На следующий день Адель отправилась сделать набросок с развалин старинного меркерского замка. Вернувшись домой, она увидела полотно без рамы, поставленное посреди лавки на мольберте. Она замерла на месте, поглощенная впечатлением, произведенным на нее этой картиной Фердинанда Сурдиса.
Картина изображала дно широкого оврага с высоким зеленым склоном, горизонтальная линия которого перерезала синее небо; на дне оврага резвилась ватага школьников, а репетитор читал, лежа на траве. Сюжет, несомненно, был заимствован художником с натуры.
Адель была прямо ошеломлена неожиданным колоритом и той смелостью рисунка, на которую она никогда бы не дерзнула. Ее работы отличались необычайной законченностью и такой тщательностью, что она могла в точности воспроизвести сложную манеру Ренкена и других мастеров, чьи произведения ей нравились. Но работа этого нового для нее художника поразила ее своим неожиданным своеобразием.
– Ну как? – спросил папаша Моран, стоявший у нее за спиной, ожидая ее суждения. – Что ты скажешь о картине?
Адель смотрела не отрываясь. Наконец она пробормотала, очарованная, но неуверенная в природе этого очарования:
– Это как-то диковинно… и очень красиво…
Она отходила и опять возвращалась к мольберту, серьезная и задумчивая.
На следующий день Адель все еще продолжала рассматривать картину, и за этим занятием ее застал Ренкен, который как раз находился в Меркере.
– Что это такое? – закричал он, войдя в лавку.
С первого взгляда он был поражен. Он придвинул стул, уселся перед полотном и, вглядываясь в него, приходил все в больший восторг.
– Просто поразительно!.. Такая прозрачность тона и такая жизненность!.. Белые пятна рубашек очень интересно решены на зеленом… Очень оригинально! И никакой натяжки! Неужели, девчушка, это ты написала?
Адель слушала краснея, как будто похвалы относились к ней самой.
– Нет, нет, – поспешила она ответить. – Это тот молодой человек, вы знаете, из коллежа.
– Уверяю тебя, что в его манере письма есть что-то общее с твоей манерой. Это как будто ты, но приобретшая мощь… А, так вот он каков, этот молодой человек! Талантлив, и даже очень. Картина могла бы иметь огромный успех в Салоне.
Вечером Ренкен обедал у Моранов. Он им оказывал эту честь при каждом посещении Меркера. Весь вечер он говорил о живописи, возвращаясь несколько раз к картине Фердинанда Сурдиса, которого он собирался навестить и ободрить. Адель, как всегда молчаливая, слушала его рассказы о Париже, о его тамошней жизни, об его шумных успехах. На ее задумчивом бледном лбу появилась глубокая складка, как если бы она приняла какое-то решение, от которого уже никогда не отступится.
Картину Фердинанда вставили в раму и поместили в витрине. Барышни Левек первыми явились взглянуть на нее и нашли, что она не совсем закончена. А встревоженный поляк распустил по городу слух, что Сурдис принадлежит к новой живописной школе, отрицающей Рафаэля.
Тем не менее картина имела успех; находили, что это красиво. Целые семьи приходили процессиями, распознать, кто из школьников позировал Сурдису.
От всего этого положение Фердинанда в коллеже не улучшилось. Преподаватели были возмущены шумом, который возбудил в городе этот жалкий репетитор, развращенный до такой степени, что решился обратить вверенных его попечениям детей в натурщиков для своей картины. Все же его не уволили, а только взяли с него обещание на будущее остепениться. Когда Ренкен пришел к нему, чтобы выразить свой восторг, он нашел его в отчаянии: Фердинанд чуть не плакал и собирался отречься от живописи.
– Полноте! – сказал Ренкен со свойственным ему грубоватым добродушием. – Вы достаточно талантливы, чтобы презирать всех этих гусей… Не беспокойтесь – будет и на вашей улице праздник. Вы выберетесь из нужды. Это говорю вам я; ведь я сам когда-то работал каменщиком. Главное, не оставляйте живописи, это важнее всего.
С тех пор для Фердинанда началась новая жизнь. Постепенно он сблизился с Моранами. Адель принялась копировать его картину, которой дали название «Прогулка». Акварели были заброшены. Адель пробовала свои силы в живописи маслом.
Ренкен определил правильно: Адель как художник была родственна Сурдису. В ее собственных работах не хватало блеска, смелости, но она способна была, не останавливаясь ни перед какими трудностями, воспроизвести манеру молодого художника и даже превзошла его в законченности и мастерстве.
Сделанная ею копия картины, над которой она усиленно корпела, сблизила их. Адель постигла живописные приемы Фердинанда и даже в чем-то превзошла его. Он был крайне изумлен, увидев двойника своей картины, воспроизведенной с какой-то чисто женской сдержанностью. Этот двойник был лишен индивидуальности оригинала, но не лишен своеобразной прелести.
В Меркере копия, сделанная Аделью, имела куда больший успех, чем сама картина. Но в городе начали сплетничать об ее отношениях с Фердинандом.
На самом же деле Фердинанд вовсе не думал о подобных вещах. Адель его нисколько не соблазняла. У него были порочные наклонности, которые он широко удовлетворял в другом месте. Эта маленькая мещаночка не возбуждала в нем никаких желаний, ее желтизна и полнота даже отталкивали его. Он относился к ней только как к товарищу по искусству, все их разговоры были исключительно о живописи.
Фердинанд воспламенялся, мечтая о Париже, проклинал бедность, пригвоздившую его к Меркеру. Ах, будь у него деньги, послал бы он к черту этот коллеж! Он не сомневался, что в Париже его ждет успех; необходимость зарабатывать себе на хлеб приводила его в бешенство.
Адель выслушивала его очень серьезно; казалось, что она вместе с ним обдумывала возможность его успехов. Потом она советовала ему надеяться, но ни одним намеком ни разу не обмолвилась, на что он может надеяться.
Однажды утром напашу Морана нашли в его лавочке мертвым. Он умер внезапно, от апоплексического удара, распаковывая ящик с кистями и красками. В течение двух недель Фердинанд не заходил в лавочку, не желая беспокоить мать и дочь в их горе.
Возобновив свои посещения, он не нашел никаких перемен. Адель была в трауре, но не оставила занятий живописью. Г-жа Моран, как всегда, дремала в своей комнате. Начались привычные беседы об искусстве, мечты о Париже и о славе; молодые люди сближались все теснее. Но ни малейшей вольности, никакого намека на любовь не проскальзывало в этой чисто духовной дружбе.
Как-то вечером Адель, более серьезная, чем обычно, объяснилась, наконец, откровенно. Ей казалось, что она изучила Фердинанда, и она думала, что пришло время принять окончательное решение.
– Послушайте, – сказала она, пристально глядя на него своими ясными глазами, – я уже давно собираюсь поговорить с вами об одном проекте… Теперь я самостоятельна. Моя мать не идет в счет. Не обессудьте, я буду совершенно откровенна.
Он уставился на нее с удивлением.
Тогда без тени смущения, с большой простотой она обрисовала ему его положение, напомнила ему о его постоянных жалобах. Ведь ему не хватало только денег. Он может стать знаменитым через несколько лет, если у него только будут деньги, для того чтобы уехать в Париж и спокойно там работать.
– Так вот, – заключила она, – позвольте мне помочь вам. Отец оставил мне пять тысяч франков ренты, и я могу ими свободно располагать, так как моя мать имеет отдельное обеспечение и во мне нисколько не нуждается.
Фердинанд стал протестовать. Никогда он не примет такой жертвы! Ведь это равносильно тому, что обобрать ее. Она внимательно посмотрела на него и убедилась, что он действительно ничего не понял.
– Мы поедем в Париж, – вкрадчиво настаивала она, – будущее в наших руках.
И, видя, что он совершенно растерялся, она с улыбкой протянула ему руку и добавила приятельским тоном:
– Согласны вы жениться на мне, Фердинанд?.. Я буду в долгу перед вами, а не вы передо мной, – вы ведь знаете, я очень честолюбива. Да, я постоянно мечтаю о славе, и вы завоюете ее для меня.
Фердинанд бормотал что-то невнятное, он не мог прийти в себя от этого внезапного предложения. Адель же, не смущаясь его замешательством, продолжала развивать перед ним свой давно уже созревший план. Потом она материнским тоном сказала, что потребует от него только одного: он должен поклясться, что впредь будет хорошо себя вести. Беспутство может погубить его гений. Она дала ему понять, что его прошлое ее не останавливает, – она надеется, что он исправится.
Фердинанд осознал, наконец, какую сделку ему предлагала Адель: она вносит деньги – он обязан принести славу. Он не только не любил ее, но ему делалось не по себе при одной мысли о необходимости обладать ею. Тем не менее он опустился на колени и пытался благодарить ее; но не нашел ничего лучшего, как пробормотать:
– Вы будете моим добрым ангелом.
Несмотря на явную фальшь его поведения, Адель не выдержала своей холодной позы. Охваченная неподдельным чувством, она заключила его в объятия и страстно стала осыпать поцелуями его лицо – ведь она давно любила его, соблазненная его молодостью и красотой. Долго сдерживаемая страсть прорвалась в ней. Совершенная ею сделка удовлетворяла все ее желания, которые так долго находились под спудом.
Три недели спустя Адель женила на себе Фердинанда Сурдиса. Он сдался не столько из расчета, сколько по необходимости, – он совершил целый ряд проступков и не знал, как ему выпутаться.
Запас красок и кистей они продали по соседству в писчебумажный магазинчик.
Госпожа Моран отнеслась совершенно равнодушно к свадьбе дочери – она давно привыкла к одиночеству. Молодая чета сейчас же после венчания уехала в Париж, увозя в сундуке «Прогулку».
Город был возмущен такой быстрой развязкой. Девицы Левек утверждали даже, что госпожа Сурдис поспешила в столицу, чтобы там разрешиться от бремени.
II
Госпожа Сурдис занялась устройством на новом месте. Поселились они на улице Дассас, в мастерской, широкие окна которой выходили в Люксембургский сад.
Так как они обладали весьма скромными средствами, Адель сотворила чудеса для того, чтобы устроиться с комфортом при самых минимальных затратах.
Ей хотелось удержать Фердинанда около себя, заставить его полюбить мастерскую.
Первое время жизнь вдвоем в огромном Париже была действительно очаровательна.
Зима кончилась. Начало марта было восхитительно. Как только Ренкен узнал о прибытии в Париж молодого художника и его жены, он поспешил к ним.
Брак Фердинанда и Адели не удивил его. Обычно он протестовал против браков между художниками, – по его мнению, это неизбежно кончалось плохо. Всегда получалось, что один из супругов сводил на нет другого. Фердинанд проглотит Адель, и это к лучшему, потому что юноше совершенно необходимы деньги. Уж лучше жениться на такой мало аппетитной девушке, чем терпеть голод и холод. Трудно преуспевать в живописи, питаясь в грошовых ресторанах.
Когда Ренкен пришел к ним, он увидел «Прогулку» в богатой раме на мольберте в центре мастерской.
– А! – весело закричал он. – Вы привезли с собой ваш шедевр!
Он уселся и снова стал расхваливать изысканность тона и остроумное своеобразие замысла. Потом он прямо-таки набросился на Фердинанда:
– Надеюсь, вы пошлете картину в Салон? Я вам ручаюсь за успех. Вы приехали как раз вовремя.
– Я советую ему то же самое, – вставила скромно Адель. – Но он колеблется, ему хотелось бы дебютировать более значительной, более завершенной вещью.
Тогда Ренкен вспылил. Юношеские произведения всегда благословенны. Быть может, никогда впредь Фердинанд не найдет такой свежести выражения, не проявит столько наивной дерзости, свойственной лишь начинающим. И нужно быть набитым дураком, чтобы не понимать этого.
Адель улыбалась этой горячности. Бесспорно, ее муж далеко пойдет, он напишет вещи куда более выдающиеся, но ее радовало, что Ренкен рассеивает странные сомнения, мучившие Фердинанда все последнее время.
Было решено завтра же отправить «Прогулку» в Салон. Срок для представления работ истекал через три дня. О том, что картину примут, не приходилось беспокоиться: ведь Ренкен был одним из членов жюри и пользовался там огромным авторитетом.
В Салоне «Прогулка» имела потрясающий успех. В течение шести недель толпа теснилась перед полотном. Такой молниеносный успех – нередкое явление в Париже. Случаю угодно было на этот раз увеличить успех Фердинанда из-за дискуссии, поднятой критиками.
Критиковали Фердинанда не слишком строго: одни критики придирались к тем именно деталям, которые другие защищали с особой горячностью. В результате «Прогулка» была признана совершенством, и администрация выставки тотчас же предложила за нее шесть тысяч франков.
На «Прогулке» лежал отпечаток оригинальности, столь необходимой для привлечения внимания пресыщенного вкуса, но оригинальность эта не была чрезмерной и не оскорбляла чувств умеренной публики. В общем, налицо было все, что требуется, – новизна и мастерство. Под влиянием столь счастливого равновесия пресса поторопилась провозгласить появление нового светила.
В то время как муж Адели был так блистательно принят и публикой и прессой, сама Адель, которая тоже выставила свои тонкие акварели, привезенные из Меркера, не получила никакого признания, – ее имя нигде не было упомянуто – ни в прессе, ни в разговорах. Но она не завидовала мужу, ее тщеславие художницы не было оскорблено, ее гордость была вполне удовлетворена успехами красавца мужа.
Эта молчаливая женщина, преждевременно пожелтевшая и казавшаяся холодной, все двадцать два года своей жизни плесневела в сырой тени провинциальной площади Меркера. Но она таила в себе скрытые страсти, которые вспыхнули теперь с необычайной силой.
Адель любила в Фердинанде не только его талант; его золотистая бородка, его розовая кожа – все в нем несказанно прельщало и очаровывало ее; она доходила до отчаянной ревности, страдала, когда он уходил даже ненадолго, выслеживала его, испытывая непрерывный страх, что какая-нибудь женщина может его у нее отнять. Она здраво смотрела на вещи и, глядясь в зеркало, не обманывалась ни насчет своей плотной талии, ни насчет цвета своей кожи, уже приобретавшей свинцовый оттенок, – она сознавала всю неполноценность своего женского обаяния. В их супружество красота была внесена им, а не ею. Ее сердце разрывалось от отчаяния при мысли, что все исходит только от него. Она беспредельно восхищалась им как художником.
Бесконечная признательность переполняла ее существо – ведь она разделяла с ним его успехи, его победы, его славу, она возвышалась вместе с ним, поднималась на недосягаемую высоту. Все грезы ее юности осуществлялись. И всему причиной был он, которого она любила безгранично и как поклонница его таланта, и как мать, и как супруга. В глубине души она тешила свою гордость мыслями о том, что Фердинанд – ее творение и что в конце концов только она – создательница его теперешней славы.
Эти первые месяцы их жизни в мастерской на улице Дассас были насыщены непрекращающимися восторгами. Адель, несмотря на сознание, что все исходит от Фердинанда, не чувствовала себя униженной, так как мысль о том, что она помогла ему, давала ей удовлетворение. С растроганной улыбкой она сопутствовала ему в расцвете его славы, к которой она так стремилась и которую она хотела во что бы то ни стало сохранить. Она твердила себе – и в этом не было никакой низости с ее стороны, – что только ее состояние помогло ему достигнуть теперешних успехов. Она никому бы не уступила своего места около него, так как считала, что необходима ему. Она обожала его и восхищалась им, она готова была добровольно принести себя в жертву его искусству, которое она считала как бы своим собственным.
Наступила весна, деревья Люксембургского парка зазеленели, в окна мастерской вливалось пение птиц. Каждое утро в газетах появлялись новые статьи, восхвалявшие Фердинанда. Его портреты и репродукции с его картины помещали всюду под любыми предлогами и в любых форматах. И молодожены наслаждались вовсю этой громкой славой; им доставляло ребяческую радость сознание, что в то самое время, когда они тихо завтракают в своем восхитительном убежище, ими интересуется весь необъятный Париж.
Однако Фердинанд не принимался за работу. Он все время находился в лихорадочном возбуждении, и это, как он говорил, обессиливало его как художника.
Три месяца он откладывал со дня на день начало работы над этюдами к большой картине, которую он уже давно задумал. Он называл эту картину «Озеро», она изображала одну из аллей Булонского леса в тот час, когда по ней медленно движется поток экипажей, озаренный светом заходящего солнца. Он даже сделал уже кое-какие наброски с натуры, но ему недоставало вдохновения, переполнявшего его в былые дни нищеты. Благополучие настоящего как бы усыпляло его; к тому же он упивался своим внезапно обретенным величием и трепетал, что оно может потускнеть, если новая картина получится не столь удачной. Теперь он редко оставался дома. Часто он исчезал утром и возвращался только вечером; два или три раза он не вернулся до ночи. Предлогов для длительного отсутствия находилось сколько угодно: то надо было посетить мастерскую какого-то художника, то представиться какой-нибудь знаменитости, то сделать наброски с натуры для задуманной картины, и чаще всего – принять участие в товарищеском обеде. Фердинанд встретил некоторых приятелей из Лилля, он сразу стал членом нескольких артистических клубов – все это вовлекало его в водоворот кутежей, после которых он возвращался домой лихорадочно возбужденный, со сверкающими глазами и преувеличенно громко выражал свои восторги.
Адель никогда не упрекала его, хотя она очень страдала от того, что ее муж все больше и больше предается столь легкомысленному образу жизни, оставляя жену в полном одиночестве. Она осуждала себя за свою ревность, за свои страхи, она убеждала себя, что Фердинанд занят лишь делами. Художник – не буржуа, который может никогда не покидать своего очага, он должен вращаться и свете, к этому обязывает его слава. Она испытывала почти угрызения совести, когда в глубине души возмущалась, понимая, что Фердинанд притворяется. Он разыгрывал перед ней человека, измученного своими светскими обязанностями, которые ему осточертели, и готового лишиться всего, лишь бы иметь возможность посидеть в тишине со своей женушкой. Однажды она дошла до того, что сама вытолкала его из дому, когда он ломался, отказываясь идти на завтрак, который устраивали его друзья специально для того, чтобы свести его с богатым меценатом. Отправив его, Адель разразилась слезами. Она хотела быть мужественной, но это было очень трудно, так как она постоянно представляла себе своего мужа с другими женщинами; она чувствовала, что он ее обманывает; при одной мысли об его изменах она буквально заболевала и, теряя последние силы, принуждена была иногда ложиться в постель тотчас же, как только он скрывался с глаз.
Часто за Фердинандом заходил Ренкен. Тогда она старалась шутить:
– Вы будете хорошо вести себя, не правда ли? Имейте в виду, я полагаюсь только на вас.
– Ничего не бойся! – отвечал ей художник смеясь. – Если его похитят, останусь я… Во всяком случае, я принесу тебе обратно его шляпу и тросточку.
Адель доверяла Ренкену. Если он уводил Фердинанда – значит, это действительно было нужно. Она должна приспособиться к такому существованию. Но она не могла не вздыхать, вспоминая о первых счастливых неделях, проведенных вдвоем в Париже. Все было по-другому до шумихи, поднятой вокруг Фердинанда после выставки в Салоне. Тогда она была так счастлива с ним в их уединенной мастерской. Теперь мастерская была предоставлена ей одной, и она принялась с ожесточением за свои акварели, чтобы как-нибудь убить время. Едва лишь Фердинанд заворачивал за угол улицы, помахав ей на прощанье рукой, она захлопывала окно и углублялась в работу. Пока она трудилась, он слонялся по улицам, забирался бог знает куда, проводил время в подозрительных притонах и возвращался к ней разбитый от усталости, с красными, воспаленными глазами. Она с неслыханным упорством просиживала целые дни за своим маленьким столиком, без конца воспроизводя варианты этюдов, привезенных из Меркера. Эти небольшие сентиментальные пейзажики она рисовала с изумительным мастерством. Иронизируя, она называла свою работу вышиванием.
Дожидаясь Фердинанда, Адель не ложилась спать, коротая время за работой. Однажды ночью, когда она углубилась в копирование графитом одной гравюры, ее внезапно поразил шум от падения какого-то тела у самых дверей мастерской. Дрожа от ужаса, она спросила, кто там, но, не получив ответа, решилась, наконец, открыть дверь и наткнулась на своего мужа, который лежал у двери и, хохоча во все горло, тщетно пытался подняться на ноги. Он был пьян.
Адель, бледная как смерть, помогла ему встать на ноги и, поддерживая, довела до спальни. Он просил у нее прощения, бормотал что-то бессвязное. Адель, не проронив ни слова, помогла ему раздеться. Как только она уложила его, он тотчас же захрапел, сломленный опьянением. Она же не сомкнула глаз. Всю ночь просидела она в кресле; глаза ее были широко открыты, на лбу появилась глубокая морщина – она мучительно размышляла.