355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т. 8. Накипь » Текст книги (страница 17)
Собрание сочинений. Т. 8. Накипь
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:43

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 8. Накипь"


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)

– Я была уверена, что вы придете сегодня утром, – тяжко вздыхая, сказала она. – Всю ночь я бредила, во сне видела вас… Вы сами понимаете, разве можно уснуть, когда в доме покойник!

И она призналась, что три раза заглядывала ночью под кровать.

– Надо было позвать меня! – игриво сказал молодой человек. – Вдвоем в постели не страшно.

Она очаровательно смутилась.

– Замолчите, это нехорошо!

И г-жа Жюзер закрыла ему рот ладонью, которую ему, естественно, пришлось поцеловать. Тогда она раздвинула пальцы, смеясь, как от щекотки. Но Октав, возбужденный этой игрой, стремился добиться большего. Он схватил ее, прижал к груди, не встретив с ее стороны никакого сопротивления, и едва слышно шепнул ей на ухо:

– Ну почему же вы не хотите?

– О, во всяком случае не сегодня.

– Почему не сегодня?

– Но ведь внизу покойник… Нет, нет, это немыслимо, я не могу.

Он все крепче сжимал ее в объятиях, и она не вырывалась. Их жаркое дыхание обжигало им лица.

– Так когда же? Завтра?

– Никогда.

– Но ведь вы свободны, ваш муж поступил настолько дурно, что вы ничем ему не обязаны… Или вы боитесь, как бы не было ребенка, а?

– Нет, врачи признали, что у меня не может быть детей.

– Ну, если нет никакой серьезной причины, это уж слишком глупо…

И он попытался насильно овладеть ею. Она увернулась гибким движением. Затем, уже сама обняв его снова и не давая ему возможности пошевельнуться, она прошептала нежным голоском:

– Все, что хотите, только не это. Слышите? Это – никогда! Никогда! Я предпочитаю умереть… О господи, я так решила! Я поклялась небу, словом, вам незачем знать… И вы так же грубы, как и другие мужчины, – если им кое в чем отказать, их уже ничто не удовлетворит. Впрочем, вы мне нравитесь. Все, что хотите, только не это, милый!

Она покорилась ему, позволила самые горячие, самые интимные ласки, нервно отталкивая его с неожиданной силой лишь тогда, когда он пытался нарушить единственный запрет. В ее упрямстве была какая-то иезуитская уклончивость, страх перед исповедью, уверенность в том, что ей отпустят мелкие грешки, тогда как большой грех доставит ей слишком много неприятностей у духовника. Тут играли роль еще и другие причины, в которых она не признавалась: представление о чести и самоуважении, связывавшееся в ее сознании лишь с одним обстоятельством; кокетливое стремление удерживать подле себя мужчин, никогда не удовлетворяя их; то особенное, утонченное наслаждение, которое она испытывала, разрешая всю себя осыпать поцелуями, но не доходя до остроты последних мгновений. Она находила, что так приятнее, она продолжала упорствовать; ни один мужчина не мог похвастать, что обладал ею с тех самых пор, как ее подло бросил муж. Она оставалась порядочной женщиной!

– Да, сударь, ни один! О, я могу ходить с высоко поднятой головой! Сколько несчастных вели бы себя плохо в моем положении!

Она слегка отстранила его и встала с кушетки.

– Оставьте меня… Я так извелась из-за этого покойника… Мне кажется, что его присутствие ощущается во всем доме.

К тому же приближался час похорон. Г-жа Жюзер хотела уйти в церковь до того, как туда повезут тело, чтобы не видеть всей этой церемониальной возни с выносом. Но, провожая Октава, она вспомнила, что хотела угостить его ямайским ромом, и заставила молодого человека вернуться; потом сама принесла две рюмки и бутылку. То был очень сладкий густой ликер с цветочным ароматом. Когда г-жа Жюзер выпила, на ее лице появилось блаженное выражение, как у маленькой девочки, обожающей лакомства. Она могла бы питаться одним сахаром; сладости, пахнущие ванилью и розой, волновали ее, как прикосновение.

– Это нас подкрепит, – сказала она.

И в передней, когда он поцеловал ее в рот, она зажмурилась. Их сладкие губы таяли, словно конфеты.

Было около одиннадцати часов. Тело еще не удалось снести вниз для прощания, потому что рабочие похоронного бюро, хватив лишнего у соседнего виноторговца, никак не могли покончить с развешиванием траурных драпировок. Октав из любопытства пошел посмотреть. Арка уже была загорожена широким черным занавесом, но обойщикам оставалось еще повесить портьеры у парадной двери. На тротуаре болтали, задрав головы кверху, несколько служанок. Одетый во все черное Ипполит с важным видом подгонял рабочих.

– Да, сударыня, – говорила Лиза сухопарой женщине, одинокой вдове, уже с неделю служившей у Валери, – это бы ей ничуть не помогло… Весь квартал знает ее историю. Чтобы не потерять свою долю в наследстве старика, она завела себе ребенка от мясника с улицы Сен-Анн, – ей казалось, что ее муж вот-вот испустит дух… Но муж все еще тянет, а старика-то уже нет. Ну? Много ей теперь проку от ее поганого мальчишки!

Вдова с отвращением качала головой.

– И поделом! – ответила она. – Получила сполна за свое свинство… Я и не подумаю оставаться там! Сегодня утром я потребовала у нее расчет. Ведь этот маленький безобразник Камиль то и дело гадит у меня на кухне.

Но Лиза уже побежала расспрашивать Жюли, спускавшуюся вниз, чтобы передать какое-то приказание Ипполиту. Поговорив с ней несколько минут, Лиза вернулась к служанке Валери.

– В этом деле сам черт ногу сломит. Ваша хозяюшка вполне могла обойтись без ребенка и дать своему мужу издохнуть, – ведь они как будто до сих пор ищут денежки, которые припрятал старик… Кухарка говорит, что они все ходят с перекошенными рожами, – видно, они еще до вечера вцепятся друг другу в волосы!

Явилась Адель, с маслом на четыре су, запрятанным под передник, потому что г-жа Жоссеран не велела ей показывать купленную провизию. Лиза полюбопытствовала, что там у нее, затем в сердцах обозвала Адель растяпой. Кто же это спускается в магазин из-за масла на четыре су! Ну нет! Она бы заставила этих скупердяев кормить ее получше, а не то сама наедалась бы раньше их, да, да, маслом, сахаром, мясом, всем, С некоторых пор служанки подбивали Адель таким образом к бунту, и она уже начала развращаться. Отломив кусочек масла, она тут же съела его, чтобы выказать перед ними свою смелость.

– Пойдем наверх? – спросила Адель.

– Нет, – сказала вдова, – я хочу посмотреть, как его понесут вниз. Я нарочно отложила на это время одно дело, с которым меня посылают.

– Я тоже, – добавила Лиза. – Говорят, он весит чуть не сто кило. Если они уронят его на своей роскошной лестнице, они ее здорово испакостят.

– А я пойду наверх, лучше уж мне его не видеть… – снова заговорила Адель. – Нет, спасибо! Еще мне опять приснится, как прошлой ночью, что он тащит меня за ноги и мелет всякие глупости, будто я развожу грязь.

Она ушла, а вслед ей летели шутки обеих женщин. На верхнем этаже, отведенном слугам, всю ночь потешались над кошмарами Адели. Вдобавок служанки, чтобы не оставаться одним в комнате, не закрыли своих дверей, а какой-то кучер подшутил над ними, вырядившись привидением; взвизгивания и приглушенный смех раздавались в коридоре до самого утра. Лиза, поджав губы, говорила, что припомнит им это. Но все же они славно позабавились!

Голос разъяренного Ипполита вновь привлек их внимание к драпировкам.

– Вот окаянный пьянчужка! Вы же ее вешаете шиворот-навыворот! – утратив свою важность, кричал Ипполит.

В самом деле, рабочий собирался повесить вензель покойного вверх ногами. Впрочем, черные драпировки, окаймленные серебром, уже висели на месте; оставалось лишь прикрепить розетки, когда у входа появилась ручная тележка, нагруженная жалким нищенским скарбом. Ее толкал мальчишка; ему помогала шедшая позади высокая бледная женщина. Гур, который беседовал со своим приятелем, хозяином писчебумажного магазина, бросился к ней и, несмотря на всю парадность своего траурного костюма, закричал:

– Эй! эй! Куда вас несет? Где твои глаза, дурень ты этакий!

– Да я новая жиличка, сударь… – вмешалась высокая женщина. – Это мои вещи.

– Нельзя! Завтра! – разозлившись, продолжал кричать привратник.

Женщина, опешив, посмотрела на него, потом на драпировки. Эти наглухо занавешенные ворота заметно взволновали ее. Но она овладела собой и сказала, что оставить свои вещи на тротуаре тоже не может.

Тогда Гур грубо заявил ей:

– Вы башмачница, да? Это вы сняли комнату наверху? Еще один каприз хозяина! И все ради каких-нибудь ста тридцати франков, будто мало у нас было неприятностей со столяром! А ведь он обещался не пускать больше всякую мастеровщину. И вот, извольте радоваться, опять то же самое, да еще женщина!

И тут же, вспомнив, что Вабр лежит в гробу, добавил:

– Ну, что вы так уставились? Да, да, хозяин умер; и скончайся он на неделю раньше, ноги вашей не было бы тут, конечно! Ну, поторапливайтесь, пока не начался вынос!

Он был так раздосадован, что сам стал подталкивать тележку; драпировки, раздвинувшись, поглотили ее и медленно сошлись вновь. Высокая бледная женщина исчезла в этом мраке.

– Вот уж кстати явилась! – заметила Лиза. – Весело, нечего сказать, въезжать в дом во время похорон! Я на ее месте задала бы взбучку этому ценному псу!

Но она замолчала, снова увидев Гура, грозу служанок. Его дурное расположение духа было вызвано тем, что дом, как говорили некоторые, достанется, видимо, на долю г-на Теофиля и его супруги. А Гур сам выложил бы сотню франков из своего кармана, лишь бы иметь хозяином Дюверье, – тот по крайней мере должностное лицо. Это он и втолковывал владельцу писчебумажного магазина. Тем временем из дома стал выходить народ. Прошла г-жа Жюзер, улыбнувшись Октаву, который беседовал с Трюбло. Затем появилась Мария, та, очень заинтересованная, остановилась поглядеть, как устанавливают постамент для гроба.

– Удивительные люди наши жильцы с третьего этажа, – говорил Гур, подняв глаза на их окна с закрытыми ставнями. – Можно подумать, что они нарочно устраиваются так, чтобы отличаться ото всех… Ну да, они уехали путешествовать три дня тому назад.

В эту минуту Лиза спряталась за вдовой, увидя сестрицу Гаспарину, которая несла венок из фиалок – знак внимания со стороны архитектора, желавшего сохранить хорошие отношения с семействам Дюверье.

– Черт подери! – заметил владелец писчебумажного магазина. – Она недурно пригрелась, эта госпожа Кампардон номер два.

Он назвал ее, в простоте душевной, тем именем, которым ее давно уже окрестили все поставщики их квартала. Лиза тихонько фыркнула. Но тут служанок постигло разочарование. Они вдруг узнали, что тело снесли вниз. Ну и глупо же было торчать здесь на улице, разглядывая черное сукно! Они побежали обратно, – и действительно, тело уже выносили из вестибюля четверо мужчин. Драпировки затемняли парадное, в глубине просвечивал чисто вымытый поутру двор. Одна лишь маленькая Луиза, проскользнув за г-жой Жюзер, приподнималась на цыпочки, тараща глаза, оцепенев от любопытства. Люди, которые несли покойника, сойдя вниз, остановились, отдуваясь; мертвенный свет, падавший сквозь матовые стекла окон, придавал холодное достоинство позолоте и поддельному мрамору лестницы.

– Отправился на тот свет, так и не собрав квартирной платы! – насмешливо пробормотала Лиза, истая дочь Парижа, ненавидевшая собственников.

Тут г-жа Гур, прикованная к креслу из-за больных ног, с трудом встала. Она не могла пойти даже в церковь, поэтому Гур строго наказал ей непременно отдать последний долг хозяину, когда его понесут мимо их жилища. Так уж полагается! На голове у нее был траурный чепец; она дошла до двери и, когда домовладельца проносили мимо, низко ему поклонилась.

Во время отпевания в церкви св. Роха доктор Жюйера демонстративно не вошел внутрь. Впрочем, там было такое скопление народа, что целая группа мужчин предпочла остаться на паперти. Июньский день выдался чудесный, очень теплый. Курить здесь было неудобно, и мужчины перевели разговор на политику. Из открытых настежь главных дверей доносились порою мощные звуки органа; церковь была затянута черным сукном, в ней мерцало множество свечей.

– Вы слышали, Тьер в будущем году выставляет свою кандидатуру от нашего округа, – объявил Леон Жоссеран со своим обычным глубокомысленным видом.

– Ах, так! – сказал доктор. – Вы-то уж не будете голосовать за него, ведь вы республиканец!

Молодой человек, чьи убеждения становились тем более умеренными, чем шире выводила его в свет г-жа Дамбревиль, сухо ответил:

– А почему бы и нет? Он ярый противник империи.

Завязался горячий спор. Леон говорил о тактике, доктор Жюйера упрямо отстаивал принципы. По мнению последнего, буржуазия отжила свой век, она является препятствием на пути революции; с тех пор как она у власти, она мешает прогрессу с еще большим упорством и ослеплением, чем это делала в свое время знать.

– Вы боитесь всего, вы бросаетесь в объятия крайней реакции, как только вообразите, что вам грозит опасность!

Тут неожиданно рассердился Кампардон:

– Я, сударь, был таким же якобинцем и безбожником, как и вы! Но, слава богу, ко мне вернулся рассудок… Нет, даже ваш Тьер не по мне. Он – путаник, человек, играющий идеями!

Однако все присутствовавшие либералы – Жоссеран, Октав и даже Трюбло, которому на все это было наплевать, – заявили, что отдадут свои голоса Тьеру. Официальным кандидатом был владелец крупной шоколадной фабрики, живший на улице Сент-Оноре, – некий Девенк, но они только отпускали шуточки на его счет. Девенка не поддерживало даже духовенство, так как было обеспокоено его связями с Тюильри. Кампардон, окончательно перешедший на сторону церкви, сдержанно отнесся к его имени. А потом, без всякого перехода, воскликнул:

– Знаете что? Пуля, ранившая вашего Гарибальди в ногу, должна была бы пробить его сердце!

И чтобы его больше не видели в обществе этих господ, он вошел в церковь, где высокий голос аббата Модюи отвечал на жалобные сетования хора.

– Теперь он уже совсем прилип к ним, – негромко сказал доктор, пожав плечами. – Вот где надо было бы как следует прогуляться метлой!

Римские дела приводили его в неистовство. Когда Леон напомнил о словах государственного министра, сказавшего в сенате, что империя вышла из недр революции, но лишь для того, чтобы сдержать ее, мужчины вернулись к разговору о предстоящих выборах. Они еще были единодушны в том, что императору необходимо преподать урок, но их уже начинало охватывать беспокойство, имена кандидатов уже разъединяли их, вызывая у них по ночам кошмары: им мерещился красный призрак. А рядом Гур, одетый с корректностью дипломата, слушал их, полный холодного презрения: он-то сам был просто за власть.

Впрочем, отпевание уже шло к концу; громкий скорбный возглас, донесшийся из глубины церкви, заставил их умолкнуть.

– Requiscat in расе! [9]9
  Да почиет в мире! (лат.).


[Закрыть]

– Amen!

На кладбище Пер-Лашез, когда гроб опускали в могилу, Трюбло, все время державший Октава под руку, увидел, как тот опять обменялся улыбкой с г-жой Жюзер.

– О да, – пробормотал он, – бедная маленькая женщина, такая несчастная… Все, что хотите, только не это!

Октав вздрогнул. Как! И Трюбло тоже! Но тот сделал пренебрежительный жест; нет, не он, один из его приятелей. И вообще все, кого забавляет такое слизывание пенок.

– Извините меня, – добавил он. – Старик уже водворен на место, теперь я пойду отчитаюсь перед Дюверье в одном дельце.

Семейство удалялось, молчаливое и печальное. Трюбло пришлось задержать советника, чтобы сообщить ему о встрече со служанкой Клариссы; впрочем, адреса он не узнал, потому что служанка ушла от Клариссы накануне переезда, надавав ей оплеух. Таким образом, улетучилась последняя надежда. Дюверье уткнулся лицом в носовой платок и присоединился к родне.

Уже с вечера начались ссоры. На семейство обрушилось ужасное несчастье. Старик Вабр, со скептической беспечностью, которую иногда проявляют нотариусы, не позаботился о том, чтобы оставить завещание. Наследники тщетно обыскивали все ящики и шкафы; но хуже всего было то, что не нашлось ни одного су из ожидаемых шестисот или семисот тысяч франков – деньгами, ценными бумагами или акциями; было обнаружено всего лишь семьсот тридцать четыре франка в полуфранковиках – тайный клад выжившего из ума старика. И позеленевшие от злости наследники узнали по самым бесспорным признакам – записной книжке, испещренной цифрами, письмам от биржевых маклеров, – о скрытом пороке папаши, его неудержимой страсти к биржевой игре, диком, исступленном влечении к спекуляции, которое он маскировал невинной манией – своим великим статистическим трудом. Эта страсть поглотила все: его версальские сбережения, доход от дома и даже те мелкие монеты, которые он выуживал у своих детей; в последние годы жизни он дошел до того, что заложил дом за сто пятьдесят тысяч франков, в три приема. Семейство застыло, подавленное, перед знаменитым несгораемым шкафом, в котором, как оно полагало, должно было скрываться целое состояние, а оказалась просто-напросто уйма каких-то странных вещей, различный хлам, собранный по всем комнатам: ломаные железные предметы, черепки, обрывки лент вперемежку с растерзанными игрушками, которые дед когда-то стащил у маленького Гюстава.

Тут посыпались яростные упреки. Старика обозвали жуликом. Какая низость – промотать подобным образом свои деньги, тайком, ни с кем не считаясь и разыгрывая недостойную комедию, чтобы с ним по-прежнему продолжали нянчиться. Дюверье были безутешны – двенадцать лет они кормили его, ни разу не потребовав восьмидесяти тысяч приданого Клотильды, из которых они получили всего лишь десять тысяч. Но это все-таки десять тысяч, резко возражал Теофиль, не получивший ни одного су из обещанных ему при женитьбе пятидесяти тысяч франков. Однако Огюст, в свою очередь, говорил с еще более горькой обидой, попрекая брата, – тому по крайней мере удалось в течение трех месяцев класть себе в карман проценты с этой суммы, тогда как он, Огюст, уже никогда ничего не получит из своих пятидесяти тысяч, также указанных в брачном контракте. Подученная матерью Берта отпускала оскорбительные замечания, возмущаясь тем, что вошла в нечестную семью. А Валери выходила из себя по поводу квартирной платы, которую она так долго вносила старику, боясь лишиться наследства. Она никак не могла примириться с подобной оплошностью, она сожалела об этих деньгах, как об использованных на безнравственные цели, послуживших разврату.

Целых две недели, не меньше, эта история волновала весь дом. В итоге осталась лишь недвижимость, оцененная в триста тысяч франков; следовательно, после уплаты по закладной троим детям Вабра предстояло поделить между собой примерно половину названной суммы. Получалось по пятьдесят тысяч франков на каждого – слабое утешение, которым, однако, пришлось довольствоваться. Теофиль и Огюст уже заранее распоряжались своей долей. Было решено продать дом. Дюверье взялся устроить все дела от имени своей жены. Вначале он убедил обоих братьев не производить продажи с торгов в судебном порядке; если они договорятся, это можно будет сделать через его нотариуса, мэтра Ренодена, человека, за которого он ручается. Затем, якобы по совету того же нотариуса, он подсказал им мысль пустить дом в продажу по низкой цене, всего за сто сорок тысяч франков, – это весьма хитрый подход: к ним нахлынет множество желающих, разохотясь, они станут все больше и больше набавлять цену, которая под конец превзойдет все ожидания. Теофиль и Огюст доверчиво смеялись. А в день торгов, после пяти или шести надбавок, Реноден внезапно оставил дом за Дюверье, предложившим сто сорок девять тысяч франков. Денег не хватало даже на уплату по закладной. Это был последний удар.

Никто не узнал подробностей ужасающей сцены, которая произошла в тот же вечер у Дюверье. Величественные стены дома приглушили ее раскаты. Теофиль, говорят, обозвал своего шурина негодяем; он обвинял Дюверье в том, что тот подкупил нотариуса, обещав ему назначение мировым судьей. Что касается Огюста, то он прямо говорил об уголовной ответственности и грозился притянуть к суду Ренодена, о чьих мошеннических проделках рассказывали все соседи. Но хоть и осталось навсегда неизвестным, как они дошли до потасовки, – а об этом поговаривали многие, – кое-кто собственными ушами слышал слова, брошенные напоследок родственниками друг другу в дверях, слова, нарушившие буржуазную благопристойность лестницы.

– Мерзкая каналья! – кричал Огюст. – Ты посылаешь на галеры людей, когда сам заслуживаешь их не меньше других!

Теофиль, выходя последним, придержал дверь, вне себя от ярости, задыхаясь в приступе кашля:

– Вор! Вор! Да, вор! А ты воровка, слышишь? Воровка!

Он хлопнул дверью так сильно, что в ответ задрожали двери на всех этажах. Гур, который подслушивал на лестнице, всполошился. Он окинул взглядом пролеты, но заметил лишь тонкий профиль г-жи Жюзер. Сгорбившись, он на цыпочках вернулся в швейцарскую, где снова обрел свой полный достоинства вид. Э, скажем всем, что ровно ничего не было! Сам он, очень довольный, всячески оправдывал нового домовладельца.

Через несколько дней состоялось примирение Огюста с сестрой. Все жильцы были удивлены. Кто-то видел, как Октав ходил к Дюверье. Обеспокоенный советник решил освободить Огюста от арендной платы за магазин на пять лет, чтобы заткнуть рот хоть одному из наследников. Узнав об этом, Теофиль спустился вместе с женой вниз, к брату, собираясь устроить там новую сцену. Огюст дал себя купить, теперь он переходит на сторону этих разбойников с большой дороги! Но в магазине находилась г-жа Жоссеран, которая быстро его выпроводила. Она без обиняков заявила Валери, что нечего ей, продающейся направо и налево, кричать о продажности Берты. И Валери пришлось ретироваться, крича:

– Значит, мы одни останемся на бобах! Стану я платить за квартиру, черта с два! У меня есть контракт. Быть может, этот бандит побоится выгнать нас… А ты, Берта, моя крошка, мы еще увидим когда-нибудь, сколько надобно выложить, чтобы купить тебя!

Двери снова хлопнули. Отныне оба семейства прониклись смертельной ненавистью друг к другу. Октав, оказавший некоторые услуги, присутствовал при этой сцене, он становился своим человеком в доме. Берта в полуобморочном состоянии повисла у него на руках, в то время как Огюст пошел убедиться, что покупатели ничего не слыхали. Сама г-жа Жоссеран оказывала доверие молодому человеку. Впрочем, она по-прежнему относилась сурово к супругам Дюверье.

– Арендная плата – это уже кое-что, конечно, – сказала она. – Но я хочу пятьдесят тысяч франков.

– Разумеется, если ты выплатишь свои, – рискнула вставить Берта.

Мать сделала вид, что не понимает ее.

– Да, я хочу получить их, понимаешь! Он, наверно, вовсю потешается там, в своей могиле, этот старый плут, папаша Вабр! Нет! Я не допущу, чтобы он радовался, – вот, мол, как я ее провел. Есть же такие мерзавцы! Обещать деньги, которых и в помине нет! О! Их отдадут тебе, дочь моя, или я вытащу старика из могилы и плюну ему в физиономию!

XII

Однажды утром, когда Берта была у матери, явилась растерянная Адель и доложила, что пришел г-н Сатюрнен с каким-то мужчиной. Доктор Шассань, директор дома для умалишенных в Мулино, уже неоднократно предупреждал родителей, что не может держать у себя их сына, так как не считает его безумие достаточно отчетливо выраженным. А теперь, узнав, что Берта заставила брата подписать бумагу на получение трех тысяч франков, и опасаясь быть замешанным в какую-нибудь историю, доктор неожиданно отослал Сатюрнена домой.

Вся семья пришла в ужас. Г-жа Жоссеран, боясь, как бы Сатюрнен ее не придушил, пыталась объясняться с провожатым. Но тот просто заявил:

– Господин директор велел передать вам, что если сын может давать своим родителям деньги, то он может и жить с ними дома.

– Но ведь он сумасшедший, сударь! Он нас всех перережет!

– А когда нужна его подпись, тогда он не сумасшедший? – сказал провожатый, уходя.

Впрочем, Сатюрнен вернулся в совершенно спокойном состоянии. Он вошел, заложив руки в карманы, словно придя с прогулки в саду Тюильри, не вымолвил ни слова о своем пребывании в Мулино, обнял плачущего отца и расцеловал мать и Ортанс, дрожащих от страха. Потом, увидев Берту, он пришел в восторг и стал ласкаться к ней, как маленький мальчик. Она немедленно воспользовалась тем, что он так растроган, и сообщила ему о своем замужестве. Сатюрнен ничуть не возмутился, он словно и не понял ее сначала, как бы совсем забыв, какие приступы бешенства вызывали у него раньше разговоры о замужестве Берты. Но когда она собралась пойти вниз, он зарычал: она вышла замуж, пусть, это ему безразлично, лишь бы она всегда была здесь, вместе с ним, подле него. Видя перекошенное лицо матери, которая уже торопливо направилась в спальню, чтобы запереться там, Берта решила взять Сатюрнена к себе. Его вполне можно будет использовать в складе при магазине, хотя бы для того, чтобы перевязывать пакеты.

В тот же вечер Огюст, хоть и неохотно, но подчинился желанию Берты. Еще не прошло и трех месяцев, как они поженились, а между ними уже нарастало глухое взаимное недовольство. То было столкновение людей с различным темпераментом, различным воспитанием: он был угрюм, педантичен, вял, она же выросла в тепличной атмосфере показной парижской роскоши и бойко, жадно пользовалась жизнью, убежденная, подобно эгоистичному и беспечному ребенку, что все должно доставаться ей одной. Поэтому Огюст и не понимал ее потребности двигаться, ее постоянных отлучек из дому – в гости, за покупками, на прогулки, ее беготни по театрам, празднествам, выставкам. Два или три раза в неделю г-жа Жоссеран заходила за дочерью, уводя ее до самого обеда, довольная тем, что может показаться с нею на людях и похвастать ее богатыми нарядами, тем более что уже не она их оплачивала. Чаще всего именно эти кричащие наряды, в которых, по мнению мужа, не было никакой нужды, и вызывали у него бурные вспышки возмущения. Зачем одеваться не по средствам, забывая о своем положении? На каком основании она растрачивает деньги, столь необходимые ему для торговых дел? Он говорил обычно, что, когда продаешь шелк другим женщинам, самой надо носить шерстяные платья. Но тут у Берты на лице появлялось свирепое выражение, как у ее матери, и она спрашивала, не рассчитывает ли ее муж, что она будет ходить нагишом; Берта удручала его вдобавок сомнительной чистотой своих юбок, пренебрежением к белью, которого-де все равно не видно, – у нее всегда были наготове заученные фразы, чтобы зажать Огюсту рот, если он будет настаивать на своем.

– Лучше внушать зависть, чем жалость. Деньги всегда имеют цену; когда у меня бывал один франк, я непременно говорила, что у меня их два.

После замужества Берта начала мало-помалу приобретать осанку г-жи Жоссеран. Она пополнела, стала еще больше походить на мать. То была уже не равнодушная девушка, покорно сносившая материнские пощечины, а женщина, в которой росло упорство, отчетливо выраженное стремление все подчинять своим прихотям. Эта быстро наступившая зрелость иногда удивляла Огюста. Вначале Берта тщеславно радовалась, восседая за кассой в тщательно обдуманном наряде, скромном и элегантном. Однако торговля скоро наскучила ей; она страдала от неподвижности, уверяла, что заболеет от этого, но, впрочем, смирялась, хотя и с видом мученицы, жертвующей жизнью ради преуспеяния семьи. С тех пор между ней и ее мужем шла непрерывная борьба. Берта пожимала плечами за его спиной, как ее мать за спиной ее отца; она затевала с Огюстом те же, знакомые ей смолоду, семейные распри, обращалась с ним просто как с человеком, чьей обязанностью было оплачивать расходы, подавляя его этим презрением к мужскому полу, которое как бы заложили в основу ее воспитания.

– Да, мама была права! – восклицала Берта после каждого спора.

И все же Огюст старался в первое время удовлетворять ее желания. Он любил покой, мечтал о тихом семейном уголке, уже в этом возрасте проявляя стариковские чудачества, весь во власти привычек своей прежней целомудренной жизни бережливого холостяка. Его квартира в бельэтаже оказалась слишком тесной, он взял другую, на третьем этаже, с окнами во двор, истратив пять тысяч франков на обстановку, хотя, по его мнению, это было просто безумием. Берта вначале радовалась своей спальне с обитой голубым атласом мебелью, но потом стала относиться к ней с полным презрением, побывав у одной приятельницы, вышедшей замуж за банкира. Затем начались первые скандалы по поводу служанок. Молодая женщина привыкла к несчастным, забитым девушкам, которых держали впроголодь, и требовала от них такой непосильной работы, что они целыми днями рыдали у себя на кухне. Когда Огюст, обычно не столь уж чувствительный, неосторожно попытался утешить одну из них, ему пришлось час спустя выгнать ее вон из-за бурных слез хозяйки, яростно кричавшей, чтобы он выбирал между ней и этой тварью. Но вслед за той явилась смелая девица лет двадцати пяти; эта как будто намеревалась остаться у них. Ее звали Рашель, она, вероятно, была еврейка, хоть и отпиралась, скрывая, откуда она родом. У нее было суровое лицо, большой нос и иссиня-черные волосы. Вначале Берта заявила, что не потерпит ее и двух дней; но затем ее молчаливое послушание, выражение ее лица, показывавшее, что она хоть и понимает все, но молчит, понемногу примирили с нею Берту, и она, как бы в свою очередь покорившись, оставила новую служанку у себя ради ее достоинств и из какого-то безотчетного страха.

Рашель, безропотно выполнявшая самую тяжелую работу, после которой получала только сухой хлеб, постепенно прибрала дом к рукам; ее зоркий взгляд и поджатые губы выдавали в ней пронырливую служанку, выжидающую неизбежного и заранее предвкушаемого часа, когда хозяйка окажется всецело в ее власти.

Между тем, вслед за волнениями, вызванными скоропостижной смертью старика Вабра, во всем доме, начиная с нижнего этажа и кончая тем этажом, где были расположены людские, воцарилось полнейшее спокойствие. Лестница – этот буржуазный храм – вновь обрела свою благоговейную сосредоточенность; из-за постоянно запертых дверей красного дерева, охранявших добропорядочность жильцов, не доносилось ни звука. Ходили слухи, что Дюверье помирился с женой. Что до Теофиля и Валери, те не разговаривали ни с кем и проходили, неестественно выпрямившись, полные собственного достоинства. Никогда еще от дома не веяло подобной строгостью нравственных правил. Гур, в домашних туфлях и ермолке, обходил его торжественно, как церковный причетник.

Однажды вечером, около одиннадцати часов, Огюст, все еще находившийся в магазине, то и дело подбегал к дверям, высовывая голову наружу и оглядывая улицу. Его нетерпение возрастало с каждой минутой. Берта, которую увели пришедшие во время обеда мать и сестра, не дав ей даже съесть сладкое, все еще не возвращалась, хотя отсутствовала уже более трех часов, несмотря на твердое обещание вернуться к закрытию магазина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю