355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Чоран » Признания и проклятия » Текст книги (страница 2)
Признания и проклятия
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:36

Текст книги "Признания и проклятия"


Автор книги: Эмиль Чоран



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

Разломы

Когда выйдешь из круга ошибок и заблуждений, внутри которого совершаются поступки, занять какую-либо позицию становится почти невозможно. Для всего – для утверждения и даже для отрицания – нужна хоть капля глупости.

Чтобы разглядеть главное, не нужно заниматься никаким делом. Просто лежать целый день и вздыхать…

Все, отчего я прихожу в разлад с миром, органически неотделимо от меня. Из опыта я вынес очень немногое. Меня всегда опережало разочарование.

Есть неоспоримое удовольствие в сознании того, что все наши поступки в действительности ни на чем не основаны: все едино – что совершать поступок, что не совершать. И все же в наших ежедневных деяниях мы вступаем в сделку с Пустотой, то есть попеременно – а иногда и одновременно – полагаем этот мир то реальным, то нереальным. Мы смешиваем здесь истины высокие и истины низкие, и, к стыду мыслителя, уже сама эта мешанина – выигрыш жизни.

Мы несем на себе следы, оставленные не яростными болями, а глухими, постоянными, терпимыми – теми, что являются частью нашей обыденной жизни, подтачивая нас так же добросовестно, как нас точит Время.

Невозможно больше четверти часа без раздражения наблюдать отчаяние другого человека.

Только в молодости есть желание дружбы и способность к ней. Пожилому же человеку совершенно ясно, что больше всего он боится, как бы друзья его не пережили.

Можно вообразить и предвидеть все, кроме глубины своего падения.

Единственное, что до сих пор привязывает меня к вещам, – это некая жажда, унаследованная от предков, чье любопытство к жизни было доведено ими до бесстыдства.

Как, должно быть, ненавидел себя человек, живший во мраке и зловонии пещер! Понятно, почему художники, влачившие жалкое существование в этих пещерах, не пожелали увековечить облик себе подобных и предпочли изображать животных.

«Отринув святость…» Подумать только, как я мог произнести такую чудовищную глупость! У меня же должно быть какое-то оправдание, и я упорно надеюсь его найти.

Вне музыки все ложь – и одиночество, и даже экстаз. Музыка – это как раз наилучшее сочетание того и другого.

Насколько с возрастом все становится проще! В библиотеке заказываю четыре книги: две, набранные слишком мелким шрифтом, откладываю не глядя; третья – слишком… серьезная – кажется мне нечитаемой. Волей-неволей беру четвертую…

Можно гордиться тем, что сделано, однако гораздо больше следовало бы гордиться тем, чего не сделано. Эту гордость еще надо изобрести.

Проведя вечер в его обществе, вы чувствовали себя совершенно разбитым, потому что необходимость себя контролировать, избегать малейшего намека, способного его оскорбить (а его оскорбляло всё), в конце концов доводила вас до полного изнеможения, оставляя в душе недовольство и им, и самим собой. Вы ненавидели себя за то, что ради щепетильности, граничащей с унижением, соглашались с его мнением; вы презирали себя за то, что не высказали все начистоту, вместо того чтобы упражняться в столь изнуряющей деликатности.

Ни о собаке, ни о крысе никогда не говорят, что они смертны. По какому праву человек присвоил себе эту привилегию? В конце концов, смерть не является его открытием, и считать себя единственным ее носителем – признак неумеренного самодовольства.

По мере того, как слабеет память, похвалы, которые нам когда-то расточали, стираются, а проклятия остаются. И это справедливо: похвалы редко бывали заслуженными, тогда как проклятия бросают некоторый свет на то, чего раньше мы о себе не знали.

Если бы я родился буддистом, я бы им и остался; родившись же христианином, я перестал им быть уже в ранней юности, когда – не в пример мне нынешнему – я выразился бы гораздо хлестче, чем Гёте, если бы знал в то время о его богохульном высказывании, которое проскальзывает как раз в год его смерти в одном из писем к Цельтеру: «Крест – самый уродливый образ из всех, когда-либо существовавших на земле».

Главное часто открывается под занавес долгого разговора. Великие истины произносятся на пороге.

Слабое место у Пруста – это головокружительно многословные описания ничтожных деталей, символистский душок, нагромождение эффектов, поэтическая перегруженность текста. Все равно как если бы Сен-Симон испытал на себе влияние прециозной литературы. В наше время его никто бы уже не читал.

Письмо, достойное именоваться таковым, пишется под воздействием восхищения или негодования – в общем, крайних чувств. Понятно, почему рассудительное письмо – это письмо мертворожденное.

Знавал я туповатых и даже глупых писателей. Зато переводчики, с которыми мне доводилось общаться, были умнее и интереснее, чем авторы, которых они переводили. Ибо для перевода требуется большая вдумчивость, нежели для «творения».

Тот, кого близкие считают человеком «необычным», не должен давать им улик против самого себя. Ему не следует оставлять какие-либо следы, в особенности письменные, если однажды он желает стать для всех таким, каким его видели лишь немногие.

Для писателя сменить язык – все равно что писать любовное письмо со словарем.

«Я чувствую, что ты готов ненавидеть не только то, что думают другие, но и то, что ты думаешь сам», – сразу заявила она мне после столь долгой разлуки. На прощание она рассказала мне китайскую притчу, из которой следовало, что ничто не может сравниться с забвением самого себя. И это она – самое земное, насыщенное внутренней и просто энергией, самое привязанное к своему «я», озабоченное самим собой существо, какое только можно представить! – что за недоразумение заставляет ее проповедовать отстраненность от жизни, да так, что она сама полагает, будто является ее совершенным образчиком?

Непозволительно дурное воспитание, скупость, подлость, наглость, хитрость, умение схватывать малейшие оттенки, привычка вопить от радости, услышав какое-нибудь невероятное высказывание или шутку, интриганство и клеветничество… все в нем было очаровательно и отвратительно. Подлец, которого нам не хватает.

Задача каждого из нас – довести до предела ту ложь, которую он воплощает, достичь того состояния, когда сам становишься лишь иллюзией, уже изжившей себя.

Ясность ума… нескончаемая мука, немыслимый подвиг.

Те, кто желает поведать нам скандальные тайны, цинично рассчитывают на наше любопытство, чтобы удовлетворить собственную потребность выставлять секреты напоказ. В то же время они прекрасно знают, что нам слишком страстно этого хочется, чтобы их разоблачать.

Только музыка способна создать между двумя людьми нерушимую связь. Страсть преходяща, она деградирует, как и всё, что имеет отношение к жизни, тогда как музыка по природе своей стоит над жизнью и, разумеется, над смертью.

Если у меня нет вкуса к Таинственному, то это потому, что все кажется мне необъяснимым – да что уж там, – потому что я живу необъяснимым и уже им пресытился.

Некто упрекнул меня за то, что я веду себя как зритель, не иду в ногу со временем, питаю отвращение ко всему новому. «Но я не хочу ничто менять на ничто», – ответил я ему. Он не уловил смысл моей фразы. Он счел, что я очень скромен.

Справедливо замечено, что философский жаргон так же недолговечен, как и обычный. В чем причина? Первый слишком искусственен, второй чересчур живой. Два случая губительного излишества.

Он доживает свои последние дни месяцами, годами и говорит о своей смерти в прошедшем времени. Посмертное существование. Удивляюсь, как ему удается жить, ведь он почти ничего не ест: «Чтобы слиться воедино, моему телу и душе потребовалось столько времени и усилий, что теперь им никак не расстаться».

Если голос его не похож на голос умирающего, то это потому, что он слишком давно покинул эту жизнь. «Я как задутая свеча» – самое точное высказывание, которое он произнес относительно своей последней метаморфозы. Когда я намекнул, что здесь, возможно, замешано какоето чудо, – «И наверняка не одно,» – сказал он в ответ.

После пятнадцати лет, проведенных в абсолютном одиночестве, святой Серафим Саровский, завидев любого самого захудалого гостя, восклицал: «О, радость моя!»

Кому из тех, кто постоянно живет бок о бок с себе подобными, взбредет в голову приветствовать их таким образом?

Читателю не менее тяжело выжить после разрушительной книги, чем ее автору.

Необходимо пребывать в некоем состоянии восприятия, то есть физического ослабления, чтобы слова могли коснуться нас, проникнуть внутрь и начать там своего рода карьеру.

Богоубийца – это самое лестное оскорбление, которое можно нанести человеку или народу.

Оргазм – это припадок; отчаяние – тоже. Первый длится мгновение, второй – всю жизнь.

У нее был профиль Клеопатры. Семь лет спустя – ей пристало бы просить милостыню на углу улицы. Это навсегда исцеляет вас от любого идолопоклонства, от всякого желания искать бездонность в глазах, в улыбке и во всем остальном.

Будем рассуждать здраво: никому не дано полностью освободиться ото всего. При отсутствии вселенского разочарования не может быть и вселенского познания.

Все, что не раздирает душу, – излишне, по крайней мере в музыке.

Если верить Ницше, Брамс был представителем «die Melancholie des Unvermogens» – грусти бессилия.

Эта мысль, высказанная философом накануне собственного крушения, навсегда затмила его блеск.

Ничего не совершить и умереть от переутомления.

У прохожих идиотские лица – и как мы до такого докатились? Можно ли представить подобное зрелище в древности, например в Афинах? Достаточно минутного прозрения среди всех этих проклятых, и все иллюзии рушатся.

Чем сильнее ненавидишь людей, тем более ты созрел для Бога, для диалога в одиночестве.

Огромная усталость по глубине своей подобна высшему наслаждению, за тем исключением, что, испытывая ее, вы опускаетесь на самое дно своего сознания.

Как явление распятого Христа разрезало историю надвое, так и эта ночь только что разрезала надвое мою жизнь…

Как только умолкает музыка, все начинает казаться ничтожным и бесполезным. Понятно, что можно ее ненавидеть, что есть соблазн уравнять ее совершенство с шарлатанством. Поэтому, любя ее слишком сильно, необходимо противостоять ей любой ценой. Никто не постиг ее опасности глубже, чем Толстой, ибо он знал, что она способна делать с ним все что угодно. Поэтому он почувствовал омерзение к музыке, боясь превратиться в ее игрушку.

Отказ – это единственный вид поступка, который не является унизительным.

Можно ли представить себе горожанина, который в душе не был бы убийцей?

Питать любовь лишь к мысли смутной – той, что не достигает слова, и к мысли мгновенной – той, что живет только в слове. Бред и вздор.

Молодой немец просит у меня франк. Я вступаю с ним в разговор и узнаю, что он поездил по миру, был в Индии, полюбил тамошних нищих и вообразил себя им подобным. Однако принадлежность к нации, склонной к дидактике, не проходит безнаказанно. Я смотрел, как он клянчит милостыню: он делал это так, будто изучал нищенство на курсах.

Природа, искавшая решение, способное удовлетворить всех, остановила свой выбор на смерти, которая – как и следовало ожидать, – никого не удовлетворила.

В Гераклите, с одной стороны, есть что-то от Дельфийского оракула, а с другой – что-то от школьного учебника: это смесь гениальных прозрений и азбучных истин, вдохновенного мыслителя и педагога. Как жаль, что он не абстрагировался от науки, никогда не мыслил вне ее.

Я так часто негодовал по поводу действия во всех его формах, что любое проявление самого себя кажется мне обманом, даже предательством.

– Тем не менее вы продолжаете жить и дышать.

– Да, я делаю то, что делают все. Но…

Что же думать о ныне живущих, если верно утверждение, будто всё смертное никогда не существовало.

Когда я слушал его рассказы о планах на будущее, я не мог забыть, что он не протянет и недели. Что за безумие с его стороны говорить о будущем, о своем будущем! Но я вышел от него, мне пришло в голову, что в конце концов разница между смертным и умирающим не слишком велика. Только во втором случае абсурдность планов на будущее чуть более очевидна.

Принадлежность человека к эпохе всегда определяется его кумирами. Стоит процитировать кого-либо, кроме Гомера или Шекспира, и сразу возникает риск показаться старомодным или чокнутым.

Бога еще, на худой конец, можно представить себе говорящим по-французски. Но Христа – никогда. Его словами невозможно говорить на языке, на котором так трудно выразить наивное или возвышенное.

Столько лет задавать себе вопрос о человеке! Невозможно в большей степени развить в себе вкус ко всему дурному.

Ярость – это от Бога или от дьявола? И от того, и от другого: иначе как объяснить, что она грезит о галактиках, чтобы разметать их в пыль, и сокрушается, что не имеет под рукой ничего кроме этой несчастной, этой жалкой планеты?

Мы все так суетимся – зачем? Чтобы вернуться к тому, чем мы были до своего существования.

Один человек, всю жизнь терпевший одни неудачи, пожаловался при мне, что у него нет судьбы.

– Да нет же, была! Череда ваших неудач так примечательна, что в ней явно проглядывает некий замысел провидения.

Женщина была значима лишь до тех пор, пока притворялась стыдливой и сдержанной. Какую оплошность она допускает, когда перестает играть эту роль! Грош ей цена теперь, когда она уподобилась нам. Вот так исчезает одна из последних иллюзий, делавших сносным наше существование.

Любовь к ближнему – вещь невообразимая. Разве можно требовать, чтобы один вирус любил другого?

В жизни единственно значимыми событиями являются разрывы. Именно они последними стираются из нашей памяти.

Узнав, что он совершенно не воспринимает ни Достоевского, ни Музыку, я, несмотря на его великие заслуги, отказался от встречи с ним. Мне гораздо милей любой тупица, неравнодушный к тому или к той.

Сам факт, что жизнь лишена всякого смысла, – уже причина для того, чтобы жить… и к тому же единственная.

Поскольку день за днем я жил бок о бок с Самоубийством, с моей стороны было бы несправедливостью и неблагодарностью чернить его. Да и что может быть разумнее, естественнее? Неразумным и неестественным является как раз неудержимое стремление жить – опасный, истинный порок, мой порок.

Магия разочарования

Нам следовало бы говорить лишь о чувствах и представлениях, но только не об идеях, ибо они не исходят из самого нутра и никогда не бывают по-настоящему нашими.

Небеса хмурятся, и мой мозг – их зеркальное отражение.

Опустошенный скукой – как медленно кружащим вихрем…

Бывает, разумеется, меланхолия клиническая, на которую иногда еще можно воздействовать лекарствами; но есть и другая, подспудно присутствующая в нас даже в моменты бурного веселья и сопровождающая нас повсюду, ни на миг не оставляя в одиночестве. Ничто не в состоянии освободить нас от этой пагубной вездесущности: она стала нашим «я», навсегда застывшим перед лицом самого себя.

Беседуя с тем иноземным поэтом, который, перебрав несколько столичных городов, остановился у нас, я обнадежил его, сказав, что он последовал верному совету и что, помимо разных других преимуществ, здесь ему будет предоставлена возможность подохнуть с голоду, никого не стесняя. Чтобы ободрить его еще больше, я заметил, что фиаско здесь – настолько обычное дело, что заменяет пропуск в любой дом. Судя по блеску, который я заметил в его глазах, эта подробность его совершенно удовлетворила.

«Тот факт, что ты дожил до своих лет, доказывает, что жизнь имеет некий смысл», – сказал мне один из друзей после тридцатилетней разлуки. Мне часто вспоминаются эти слова, и каждый раз они меня поражают, хотя были произнесены человеком, который находит смысл всегда и во всем.

Для Малларме, который, как он сам утверждал, был обречен бодрствовать круглые сутки, сон являлся не «насущной потребностью», а «милостью».

Только великий поэт мог позволить себе изречь подобную глупость.

Бессонница, по-видимому, не коснулась животных. Если бы в течение нескольких недель мы не давали им спать, их характер и поведение претерпели бы коренные изменения. Животные испытали бы доселе неведомые им ощущения, которые, как считалось раньше, свойственны только нам. Так будем же вносить разлад в мир животных, если желаем, чтобы они сравнялись с нами и подменили нас собой.

В каждом письме к одной своей японской приятельнице я обычно рекомендую ей послушать то или иное произведение Брамса. Недавно она написала мне, что только что вышла из токийской больницы, куда ее увезли на «скорой» после чересчур рьяного прослушивания моего кумира. Какое трио, какая соната послужили тому виной? Не важно. Только музыка, способная вызывать обморок, достойна того, чтобы ее слушали.

Ни в какой болтовне по поводу Познания, ни в какой теории познания, Erkenntnistheorie, которой так упиваются немецкие и прочие философы, вы не обнаружите ни малейшего знака почтения к Усталости как таковой – состоянию, которое в наибольшей мере способно заставить нас проникать в глубь вещей. Эта забывчивость или же неблагодарность окончательно дискредитирует философию.

Прошелся по кладбищу Монпарнас. Все – молодые и старые – строили планы на будущее. Больше не строят.

Как хороший ученик, вдохновленный их примером, вернувшись домой, я навсегда поклялся не строить никаких планов.

Прогулка несомненно пошла мне на пользу.

Мне вспомнился К., для которого чашка кофе была единственным смыслом существования. Однажды, когда я дрожащим от волнения голосом расписывал ему преимущества буддизма, он мне ответил: «Нирвана – пожалуй, но только с чашечкой кофе».

У всех нас есть какая-нибудь мания, мешающая нам безоговорочно принять высшее блаженство.

Читая текст мадам Перье, вернее то место, где она рассказывает, что, по собственному признанию Паскаля, ее брата, с восемнадцатилетнего возраста не проходило и дня, чтобы он не страдал, я был потрясен настолько, что прикусил палец, чтобы не закричать.

Это произошло в публичной библиотеке. Мне было – нелишне оговориться – как раз восемнадцать лет. Какое предвидение – но в то же время какая глупость, какое самомнение!

Избавиться от жизни значит лишить себя удовольствия смеяться над ней.

Единственный возможный ответ человеку, который заявляет вам о своем намерении покончить с собой.

Бытие никогда не вызывает разочарования, – утверждает один философ. Что же тогда вызывает разочарование? Уж конечно, не небытие, которое по самой природе не способно разочаровать. Должно быть, именно это преимущество, вызвавшее – поневоле – неизбежное раздражение у нашего философа, заставило его провозгласить столь явную ложь.

Дружба интересна тем, что она, почти как любовь, является неиссякаемым источником разочарования и яростной ненависти, а стало быть, изобилует сюрпризами, отказываться от которых было бы неразумно.

Самый верный способ не потерять сразу свой рассудок – вспомнить, что все нереально и таковым останется…

Он рассеянно пожимает мне руку. Я осыпаю его вопросами, но его ответы столь оскорбительно лаконичны, что у меня пропадает весь пыл. Ни единого из тех пустых словечек, которые так необходимы для поддержания диалога. Это же все-таки диалог! Слово – признак жизни, вот почему болтливый дурак нам ближе, чем замкнутый недоумок.

Нет никакой защиты против того, кто расточает вам комплименты. С ним нельзя согласиться, не показавшись при этом смешным; но нельзя и оттолкнуть его, повернуться к нему спиной. Не зная, как отреагировать, вы ведете себя так, будто он говорит правду, и позволяете себя расхваливать. Он же считает, что вы попались на его удочку, что вы в его власти, и наслаждается победой, а вы не можете его в этом разуверить. Чаще всего это ваш будущий враг, который будет мстить за то, что он перед вами унижался, это скрытый агрессор, который, расточая гиперболы, думает, как бы ударить побольнее.

Лучший способ обрести верных друзей – поздравлять их с неудачами.

Этот мыслитель нашел прибежище в многословии, как иные – в изумленном молчании.

Некоторое время позанимавшись какой-либо темой, можно с налету судить о любом относящемся к ней научном труде. Открыв некую книгу о гностицизме, я тут же понял, что ей нельзя верить. Это несмотря на то, что успел прочесть из нее одну-единственную фразу, да к тому же я всего лишь жалкий дилетант в этой области, едва осведомленная посредственность.

А теперь представим себе абсолютного специалиста, титана – например, Бога: все, что мы делаем, должно казаться ему грубой халтурой – даже наши бесподобные достижения, даже те из них, которые должны были бы его поразить и унизить.

Между «Бытием» и «Апокалипсисом» царит бессовестный обман. Это важно знать, ибо, как только вы усвоили этот головокружительный в своей очевидности факт, любые рецепты достижения мудрости становятся излишними.

Когда, проявив слабость, садишься работать над книгой, нельзя без восхищения думать о том хасидском раввине, который отказался от подобных планов, поскольку не был уверен, что ему по силам написать книгу исключительно ради удовольствия своего Создателя.

Если бы Час Разочарования пробил одновременно для всех, перед нами предстала бы совершенно новая версия то ли рая, то ли ада.

Невозможно вести диалог с физической болью.

Бесконечно замкнуться в самом себе, как Бог после шести дней Творения. Хоть в этом последуем его примеру.

Свет утренней зари – это свет истинный, первоосновной. Всякий раз, созерцая его, я благословляю свои бессонные ночи, которые дарят мне возможность лицезреть Начало. Иейтс называет этот свет «сладострастным». Прекрасная, но спорная находка.

Узнав, что он вскоре намерен жениться, я предпочел скрыть свое удивление за общей фразой: «Все совместимо со всем». А он мне: «Верно, поскольку мужчина совместим с женщиной».

Огонь страсти пробегает по жилам… Перебежать на другую сторону, не задев смерть.

Этот гордый вид, который мы принимаем, испытав удар судьбы…

На вершине успеха – не стоит и пояснять какого – хочется воскликнуть: «Свершилось!»

Всегда полезно иметь под рукой евангельские клише, в особенности взятые из «Страстей Господних», в те минуты, когда кажется, будто можешь без них обойтись.

Скептические замечания, столь редко встречающиеся у Отцов Церкви, в наши дни выглядят современно. Разумеется, ведь после того, как христианство сыграло свою роль, то, что у самых истоков предвещало его конец, теперь становится предметом смакования.

Каждый раз, когда я вижу пьяного, грязного, запуганного, вонючего бродягу, валяющегося со своей бутылкой на краю тротуара, мне представляется человек будущего, который прилагает все силы, стремясь к собственному концу, и достигает своей цели.

Даже пребывая в серьезном душевном расстройстве, он изрекает одну банальность за другой. Бремя от времени у него вырывается какое-нибудь замечание, граничащее одновременно и со слабоумием, и с гениальностью. Должна же быть хоть какая-то польза и от расстройства ума.

Когда думаешь что достиг некоторой степени отрешенности, то считаешь всех энтузиастов, включая и основателей религиозных учений, комедиантами. Но разве отрешенность сама по себе не участвует в этом комедиантстве? Если любые поступки притворны, сам отказ от них тоже является таковым – и тем не менее это благородное притворство.

Его беззаботность поражает и восхищает меня. Он никуда не спешит, не стремится в определенном направлении, ничто его не увлекает. Можно подумать, что при рождении он выпил успокоительное, которое все еще продолжает действовать, благодаря чему на его лице играет несокрушимая улыбка.

Жалок тот, кто, исчерпав весь запас презрения, уже не знает, какие чувства испытывать по отношению к другим и к самому себе!

Отрезанный от мира и от всех своих друзей, он читал мне с почти необходимым для такого случая легким русским акцентом начало из Книги Книг. Дойдя до того момента, когда Адама изгоняют из Рая, он задумчиво умолк, глядя куда-то вдаль, в то время как я более-менее ясно осознал для себя, что по прошествии тысячелетий, исполненных несбывшихся надежд, человечество, рассердившись за то, что ему приходилось обманывать, наконец– то обретет смысл своего проклятия и таким образом станет достойным своего прародителя.

Если Мастер Экхарт – единственный «схоластик», которого еще можно читать, то это потому, что его мысль не только глубока, но и наделена очарованием, обаянием – редкое достоинство во времена засилья веры.

Когда слушаешь какую-нибудь ораторию, можно ли допустить мысль, что все эти мольбы и душераздирающие излияния не скрывают в себе ничего реального и не обращены ни к кому конкретно, что за ними ничего не стоит и что им суждено навсегда раствориться в воздухе?

В одной индусской деревне, жители которой ткали кашемировые шали, долгое время гостил некий европейский промышленник, и, живя там, он начал изучать приемы, которые использовали ткачи, сами того не осознавая. Досконально изучив их, он решил рассказать о них этим простым людям, которые в результате утратили всякую непосредственность и превратились в очень плохих работников.

Избыточная осознанность мешает всякому делу. Слишком длинные рассуждения о сексуальности убивают ее. Эротизм – этот бич вырождающихся обществ – есть посягательство на инстинкт, организованная импотенция. Невозможно безнаказанно размышлять о подвигах, для совершения которых не нужны никакие размышления. Оргазм никогда не был событием философским.

Моя зависимость от климатических условий никогда не позволит мне признать самодостаточность воли. Метеорология определяет настрой моих мыслей. Более подлым детерминистом, чем я, невозможно быть, но что поделаешь? Стоит мне забыть, что у меня есть тело, и я сразу же начинаю верить в свободу. Но я перестаю в нее верить, как только тело вновь призывает меня к порядку, навязывая мне свои болячки и капризы. Здесь уместно высказывание Монтескье: «Счастье или несчастье состоит в определенном расположении органов».

Если бы я совершил все, что задумал, разве это сделало бы меня теперь счастливее? Конечно нет. Отправившись когда-то в дальний путь, на поиски пределов самого себя, по дороге я начал сомневаться в своей цели и во всех целях вообще.

Как правило, увлечение каким-либо человеком или идеей зарождается под воздействием суицидальных настроений. Какой свет это проливает на природу любви и фанатизма!

Ничто так не препятствует освобождению, как потребность в неудаче.

Познание в обычном значении – это освобождение от чего-то; познание в значении абсолютном – это освобождение от всего. Озарение представляет собой еще один шаг вперед: это уверенность, что отныне вы уже никогда не попадетесь на удочку. Это последний взгляд, брошенный на заблуждения.

Я изо всех сил стараюсь представить себе вселенную без… меня. К счастью, существование смерти компенсирует недостаток моего воображения.

Поскольку наши пороки являются не случайными поверхностными изъянами, а представляют собой самую глубину нашей природы, исправить их мы можем лишь исказив ее, извратив ее еще больше.

Взрыв возмущения – вот самая древняя и самая живая из наших реакций.

Не думаю, чтобы во всех трудах Маркса нашлось хоть одно бесстрастное рассуждение о смерти.

…Так я говорил себе, стоя перед его могилой на Хайгейтском кладбище.

Его поэзия молниеносна.

Я предпочел бы пожертвовать жизнью, нежели быть нужным кому бы то ни было.

Согласно ведической мифологии, любой, кто возвышается через познание, нарушает порядок небес. Боги всегда настороже, они живут в страхе, что кто-то их превзойдет.

Но разве Господь из Книги Бытия не поступал так же? Разве он не шпионил за человеком, потому что боялся его? Потому что видел в нем конкурента?

В таком случае понятно желание великих мистиков бежать от Бога, от его запретов и придирок, и раствориться в безграничности Божества.

Умирая, человек становится хозяином вселенной.

Для человека, только что оправившегося от любовного недуга, возможность нового увлечения видится столь немыслимой, что ему кажется, будто все живые существа, вплоть до последней мошки, ввергнуты в пучину разочарования.

Мое предназначение в том, чтобы видеть вещи такими, каковы они суть. Ничего общего с предназначением…

Быть родом из страны, где неудачи вменялись в обязанность и где фраза: «Я не смог реализовать себя» – была лейтмотивом всех доверительных бесед.

Нет такой судьбы, к которой я мог бы приспособиться. Я был создан, чтобы жить до своего рождения и после своей смерти, но не в течение самой своей жизни.

Эти ночи, когда убеждаешь себя, будто все – даже мертвецы – покинули этот мир и будто ты здесь последний живой человек, последний призрак.

Чтобы возвыситься до сострадания, нужно довести озабоченность самим собой до пресыщения, до отвращения, ибо такая крайняя степень омерзения является признаком здоровья, необходимым условием, чтобы видеть дальше собственных бед и горестей.

Нигде ничего подлинного; везде подобия, от которых нечего ждать. Так зачем к изначальному разочарованию добавлять все те разочарования, что приходят потом, подтверждая его с дьявольской регулярностью день за днем?

«Святой Дух – не скептик», – учит нас Лютер.

Не всем дано быть скептиками, а жаль.

Уныние, всегда готовое служить познанию, приоткрывает для нас завесу над иной стороной, над внутренней тенью людей и вещей. Вот откуда берется то ощущение непогрешимости, которое уныние нам дарует.

Чистое течение времени, голое время, сведенное к сущности потока, не прерываемого мгновениями, постигается лишь в бессонные ночи. Все исчезает. Всюду просачивается тишина. Слушаешь, но ничего не слышишь. Чувства уже не обращены вовне. Да и куда вовне? Состояние поглощенности исчезает, остается лишь этот проходящий сквозь нас чистый поток, который есть мы и прервать который сможет лишь сон или день.

Серьезность не входит в определение бытия; трагизм – да, потому что он несет в себе идею авантюры, бессмысленного катаклизма, тогда как серьезность предполагает наличие цели. Однако великое своеобразие бытия заключается как раз в его бесцельности.

Любя кого-то и желая привязаться к нему еще сильнее, хочешь, чтобы его постигло какое-нибудь большое несчастье.

Прельщаться отныне лишь тем, что лежит за пределами любых… пределов.

Если бы я действовал в соответствии со своим первым побуждением, я бы только и делал, что целыми днями писал бранные и прощальные письма.

Он имел бесстыдство умереть.

Действительно, в смерти есть что-то неприличное. Разумеется, этот ее аспект приходит на ум в последнюю очередь.

Я растрачивал час за часом, размышляя о том, что казалось мне в высшей степени достойным глубокого изучения: о тщете всего сущего – то есть о том, что не стоит и секунды раздумий, ибо непонятно, что еще можно сказать за или против самой очевидности этого факта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю