Текст книги "Необычный монах"
Автор книги: Эллис Питерс
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
И Кадфаэль поведал отцу Хериберту горестную историю о том, как морская пучина поглотила цвет английского рыцарства, а победоносный король лишился наследника.
Добросердечный отец Хериберт, потрясенный ужасным известием, взволнованным шепотом принялся возносить молитвы, испрашивая милость Всевышнего как для безвременно усопших, так и для их близких, потерявших тех, кто был им дороже всего на свете. Кадфаэль молча шел рядом с конем, ибо не знал, что и добавить к пылким молитвам бенедиктинца. Правда, он находил примечательным то, что даже в такой час, казалось бы, раздавленный горем король Генри позаботился о переносе даты судебного заседания, не забыв о долге государя перед своими подданными. Приверженность правосудию есть достоинство, украшающее любого монарха.
Лишь когда они выехали из леса и вступили в спящий ночной город, Кадфаэль позволил себе прервать истовые молитвы Хериберта, озадачив почтенного приора странным вопросом:
– Отец приор, имел ли кто-либо из вашей свиты оружие? Меч, кинжал или что-нибудь в этом роде?
– Нет, нет! Упаси Господи, сын мой! – воскликнул потрясенный приор. – Мы не носим оружия и не пользуемся им ни при каких обстоятельствах. Господь – наша защита, а оружие наше – молитва. Мы во всем уповаем на милосердие Всевышнего, а также на королевский мир, установленный нашим добрым государем.
– Я так и думал, – отозвался Кадфаэль, кивая как бы в подтверждение собственных мыслей.
По тому, как резко изменилось настроение Роджера Модуи, Кадфаэль догадался, что лорду доложили об исчезновении узника. Весь день до вечера Роджер пребывал в возбуждении и тревоге, явно опасаясь того, что бежавший из плена приор не только объявится на суде, но еще и выступит с обличением. В каждом встречном монахе ему мерещился приор Хериберт, спешащий в замок, дабы подать жалобу на своего похитителя. Однако время шло, но ничто не указывало на появление Хериберта в Вудстоке. У Роджера появилась надежда на чудесное избавление от грозивших ему неприятностей, и он постепенно стал успокаиваться. Монахи и служки, сопровождавшие своего приора в ночь похищения, оставались в городе и, судя по молчанию и суровым, непроницаемым лицам, по-прежнему ничего не знали о судьбе своего начальника. Модуи не оставалось ничего другого, кроме как стиснуть зубы и, стараясь сохранять спокойствие, ждать.
Прошел второй день, наступил третий, и, поскольку о приоре по-прежнему не было никаких известий, Роджер Модуи окончательно воспрял духом. В надлежащее время он явился в замок и предстал перед королевскими судьями с самоуверенной улыбкой на лице и всеми необходимыми грамотами в руках.
Аббатство должно было выступать в качестве истца, и Роджер мог рассчитывать на то, что ему даже не придется излагать свое дело, ибо, согласно закону, не явившийся на суд признавался неправым вне зависимости от причин его отсутствия. Сколь же велико было его потрясение, когда точь-в-точь в назначенный час двери распахнулись и на пороге появился маленький, невзрачный человечек в черной мешковатой бенедиктинской рясе, неловко прижимавший к груди целую охапку пергаментных свитков. Сопровождали приора также облаченные в черное орденские братья.
Кадфаэль воззрился на новоприбывшего с не меньшим интересом, нежели все прочие, ибо, хотя и прошел с ним бок о бок добрую пару миль, в ночной темноте так и не смог разглядеть его как следует. Хериберт оказался пухленьким низкорослым человеком с круглым, розовым, до крайности добродушным лицом, вовсе не таким старым, каким показался Кадфаэлю ночью. Скорее всего, ему было лет сорок пять. Весь облик отца приора говорил о скромности, простодушии и мягкости характера, однако же Роджер Модуи уставился на него так, словно узрел огнедышащего дракона.
Никто не ожидал, что отец Хериберт, с виду казавшийся доброжелательным, рассеянным простаком, сумеет изложить позицию аббатства так четко, ясно и убедительно, предоставив суду весомые доказательства своей правоты. Он предъявил договорную грамоту – точную копию той, которая, по словам Аларда, имелась у Роджера, сам отметил отсутствие в ней пункта о дальнейшей судьбе манора и указал на то, каковы, по его мнению, были причины этого упущения. Продемонстрировав скрупулезное знание всех законов, обычаев и уложений, он обратил внимание судей на то, что допущенная при составлении грамоты оплошность может служить лишь косвенным подтверждением правоты Роджера, тогда как он располагает прямыми доказательствами противного. И эти доказательства были незамедлительно предъявлены суду.
Приор огласил содержание двух писем, посланных лордом Арнульфом Модуи тогдашнему аббату Фульчериду. В них старый лорд ясно и недвусмысленно давал понять, что по его кончине манор и деревня должны быть возвращены аббатству, и выражал надежду на неукоснительное исполнение этого обязательства его сыном и наследником Роджером. Трудно сказать, счел ли Роджер Модуи имеющиеся у него доказательства недостаточно сильными в сравнении с доводами Хериберта либо же просто проявил малодушие, но свою правоту он отстаивал вяло и неубедительно. В конечном итоге суд вынес решение в пользу аббатства.
Спустя час после вынесения приговора Кадфаэль предстал перед Роджером :
– Достойный лорд, ваша тяжба пришла к завершению, а вместе с нею и моя служба. Я честно отслужил оговоренный срок, нынче же ухожу и явился сюда, чтобы попрощаться.
Мрачный, как туча, Роджер, не находивший себе места от ярости и досады, поднял глаза и одарил Кадфаэля таким взглядом, какой должен бы был свалить его с ног, однако же валлиец не только устоял, но и остался совершенно спокоен.
– Сомневаюсь, – прорычал, распаляясь, Роджер, – в том, что ты действительно служил мне честно. Кто, скажи на милость, кроме тебя, мог узнать…
Тут Модуи осекся и прикусил язык. Он вовремя спохватился, сообразив, что до сих пор никто не предъявил ему никаких обвинений, а коли ему нет нужды ни в чем оправдываться, то было бы большой глупостью затрагивать столь щекотливую тему. Должно быть, ему хотелось спросить, как Кадфаэлю удалось выведать правду, но заговорить об этом открыто не хватило духу.
– Ну что ж, ступай, коли тебе больше нечего мне сказать.
– По этому поводу, – с нажимом произнес Кадфаэль, – и вправду нечего. Дело закончено, и его можно предать забвению. – Слова валлийца могли быть восприняты как обещание не ворошить прошлое, но в них содержался и намек на нечто иное, о чем стоило поговорить. Роджер вопросительно поднял брови.
– Мой лорд, до сего дня я состоял у вас на службе и, что бы вы обо мне ни думали, худа вам не желаю, а потому советую задуматься вот о чем. Никто из сопровождавших приора Хериберта не имел никакого оружия. И сам он, разумеется, тоже. Ни у одного из пятерых не то что меча или кинжала – простого ножа и то не было.
Кажется, Роджер не сразу осознал зловещее значение услышанного, но когда наконец понял, покрылся испариной. До сих пор он искренне полагал, что был ранен одним из аббатских служек, преданно и рьяно пытавшихся защитить своего приора. Он судорожно сглотнул и растерянно заморгал, словно заглянул в пропасть, падения в которую избежал лишь чудом.
– Мой лорд, вооружены были лишь ваши люди, – добавил Кадфаэль.
Итак, в ту ночь в лесу была устроена двойная засада. Роджер Модуи охотился на ничего не подозревавшего отца Хериберта, а кто-то другой, неведомый, точно так же охотился на не чаявшего зла Роджера Модуи. А ведь ему еще не раз придется ездить по дороге между Саттоном и Вудстоком. Возможно такими же темными ночами.
– Кто? – хриплым шепотом спросил Роджер. – Который из них? Назови имя.
– Нет, – просто ответил Кадфаэль. – Я больше не состою у вас на службе и уже сказал вам все, что считал нужным. В остальном разбирайтесь сами.
Лицо Роджера посерело. Возможно, в это мгновение он вспомнил, как нежный, вкрадчивый голосок нашептывал ему на ухо казавшийся таким заманчивым, многообещающим и легко исполнимым план.
– Не покидай меня. Сейчас ты единственный, на кого я могу положиться. И ты так много знаешь. Ради Бога, помоги хотя бы благополучно вернуться домой. Проводи меня до Саттона.
– Нет, – повторил Кадфаэль. – Я предупредил вас об опасности. Теперь остерегайтесь сами.
Полагая, что этим он исполнил свой долг, ибо сообщил Роджеру достаточно для того, чтобы тот смог предпринять необходимые меры предосторожности, Кадфаэль поклонился и, не сказав больше ни слова, пошел прочь. Пошел куда глаза глядят да ноги идут, и вышло так, что привели они его прямиком в приходскую церковь. Он заглянул туда – во всяком случае, как представлялось в то время ему самому – едва ли не случайно, всего-навсего потому, что его как будто поманила открытая церковная дверь, а тут как раз еще и зазвонил колокол к вечерне Кадфаэль только что покончил со службой и имел все основания для того, что бы спокойно поразмыслить о дальнейшем, а нет места более располагающего к размышлению и спокойствию, нежели храм.
Вечерню служил маленький приор из Шрусбери. Он возносил благодарственные молитвы с истовым пылом человека, успешно справившегося с поставленной перед ним задачей и тем самым, возможно, перевернувшим еще один лист в книге своей жизни.
Кадфаэль, безмолвный и умиротворенный, отстоял всю вечерню. Богослужение закончилось, прихожане разошлись, а он так и продолжал стоять посреди опустевшего храма, в котором воцарилась тишина. Тишина, глубиною превосходящая океанскую бездну, основательностью же – земную твердь. Забыв обо всем на свете, Кадфаэль вдыхал и поглощал ее, словно вкушал хлеб святого причастия. К действительности его вернуло легкое прикосновение к рукояти меча. Он опустил глаза и увидел росточком едва доходившего ему до локтя мальчишку-псаломщика с большими, круглыми и ослепительно голубыми глазами. Вопрошающий взор ребенка был торжественным и суровым, словно у посланца небес.
– Сэр, – с укоризной в ломком, высоком голосе промолвил мальчуган, сердито постукивая пальчиком по рукояти меча. – Сэр, вы не находите, что, вступая в Божий храм, оружие следовало бы отложить в сторонку?
– Сэр, – ответил Кадфаэль в тон ему, столь же серьезно, хотя и с легкой улыбкой. – Я нахожу ваше замечание более чем справедливым. Видимо, вы правы, сэр.
И тут, повинуясь неожиданно пришедшему откуда-то изнутри порыву, Кадфаэль медленно расстегнул пояс и, шагнув вперед, положил меч на самую нижнюю из алтарных ступеней.
Там, у подножия алтаря, грозное оружие выглядело мирно и, что удивительно, вполне уместно. Что ни говори, а рукоять меча неспроста выполнена в форме креста.
Приор Хериберт сидел за столом в доме приходского священника и в окружении лучившихся счастьем братьев вкушал скромный монашеский ужин, когда ему доложили, что какой-то незнакомец просит его принять.
На поверку незнакомец оказался Кадфаэлем. Приор сразу же узнал своего избавителя и приветствовал его с теплотой и радушием.
– Это ты, сын мой! От всей души рад тебя видеть. Ты ведь был сегодня у вечерни, не так ли? То-то я гляжу: знакомая фигура, – сразу приметил тебя среди молящихся. Здесь ты самый желанный гость, и, если я или мои люди хоть чем-то можем отблагодарить тебя, только скажи, и мы сделаем все, что в наших силах.
В отрывистой валлийской манере Кадфаэль ответил Хериберту вопросом:
– Отец приор, завтра вы возвращаетесь в обитель, верно?
– Разумеется, сын мой. Мы отправимся в путь сразу после заутрени. Аббат Годефрид ждет не дождется вестей о том, чем завершилась тяжба.
– Так вот, святой отец! Ныне я расстался со службой, распростился с оружием и волен идти куда вздумается – хоть бы и начать жизнь заново. И я прошу вас, возьмите меня с собой.
Цена света
Гамо из Лидэйта владел двумя приносившими не плохой доход манорами, расположенными в северо-восточной оконечности графства, поблизости от границы с Чеширом. Он был груб, невежествен, жестоко притеснял своих крестьян, но, несмотря на то, что всю жизнь предавался неумеренному пьянству, чревоугодию, распутству и прочим излишествам, здоровье имел отменное и до шестидесяти лет знать не знал, что такое хворь. Однако по достижении этого почтенного возраста Лидэйтского лорда хватил легкий удар, и, хотя он скоро оправился, случившееся заставило его задуматься о неизбежности перехода в иной мир.
Такого рода мысли, сами по себе невеселые, Фиц Гамона тревожили особо, ибо он имел все основания полагать, что тот, загробный мир, где всякому воздается по делам его, может обойтись с ним не в пример суровее, нежели земная юдоль. Он не жалел ни о чем, содеянном в прошлом, и не особо раскаивался, но все же понимал, что за ним числится немало таких поступков, какие небеса вполне могут счесть тяжкими прегрешениями. А поскольку вечные муки не могли не страшить его, он решил заранее обеспечить своей грешной душе влиятельное заступничество. Причем обеспечить таким образом, чтобы это обошлось ему как можно дешевле, ибо Фиц Гамон был не из тех, кто легко расстается со своим добром. Он искренне полагал, что для обретения его душой надежды на вечное блаженство всего-то и требуется, что сделать разумных размеров пожертвование в пользу святой церкви. Благо для этого ему не было нужды пускаться в паломничество или строить новый храм собственным иждивением, ибо совсем неподалеку, в Шрусбери, находилось Бенедиктинское аббатство.
Уж кто-кто, а братья из обители Святых Петра и Павла сумеют отмолить душу самого закоренелого грешника, а заручиться их молитвами можно ценой достаточно скромного даяния.
Мысль о том, чтобы напоказ одарить бедняков милостыней, посетившая его поначалу, была вскоре отброшена, ибо, по разумению Гамо, большой выгоды это не сулило. Сколько денег ни раздай всяческим оборванцам, они их проедят, да на этом все и забудется. Такое деяние и земной славы ему не добавит, и спасению души вряд ли поспособствует, потому как сомнительно, чтобы благословения нищих и голодранцев имели много весу на небесах. Он же хотел, чтобы слава о щедрости и набожности Гамо Фиц Гамона разнеслась повсюду, а потому не торопился и довольно долго взвешивал, прикидывал и оценивал возможные результаты, пока наконец не пришел к окончательному решению, каковое счел для себя наиболее выгодным. Придя же к нему, он направил в Шрусбери своего законника, дабы тот, проведя переговоры с аббатом и приором, как положено, в присутствии множества свидетелей составил и подписал грамоту о даровании алтарю Пресвятой Девы, что находится в церкви аббатства, годовой ренты, причитающейся ему, Гамо Фиц Гамону, в уплату за землю от одного из арендаторов.
Деньги эти надлежало употребить на то, чтобы над указанным алтарем в течение всего года неугасимо горели свечи. А дабы его неслыханная щедрость вызвала еще большее восхищение, он вдобавок обещал преподнести в дар еще и пару отменной работы серебряных подсвечников, каковые намеревался лично доставить в обитель, с тем, чтобы в его присутствии их торжественно водрузили на алтарь в самый канун Рождества.
Аббат Хериберт, который, несмотря на отнюдь не юный возраст и испытанные в прошлом горькие разочарования, все же придерживался о роде человеческом наилучшего мнения, был чуть ли не до слез растроган таким проявлением щедрости и благочестия. Приор Роберт, сам происходивший из знатного рода, по всей видимости, позволил себе усомниться в чистоте побуждений Гамо, но предпочел не высказывать свои сомнения вслух, дабы не бросать тень на нормандского лорда. Услышав новость, он лишь приподнял брови. Брат Кадфаэль прекрасно знал, какая слава шла о Гамо Фиц Гамоне, и к благим порывам такого рода людей относился более чем скептически, однако же он не был склонен к скоропалительным умозаключениям и предпочел до поры до времени воздержаться от вынесения каких-либо суждений.
Надобно дождаться приезда самого Гамо, поглядеть что к чему, тогда, глядишь, и станет ясно, что он за человек. Впрочем, прожив на свете пятьдесят пять лет и имея изрядный житейский опыт, Кадфаэль ничего особенного от людей не ждал.
В Сочельник, рано поутру, Гамо и его спутники въехали на большой монастырский двор. Брат Кадфаэль наблюдал за их прибытием несколько отстраненно, с не слишком уж сильным интересом.
Все предвещало, что Рождество тысяча сто тридцать пятого года будет холодным и суровым. С началом зимы ударили трескучие морозы, а снегу, как на грех, выпало мало, к тому же и восточный ветер дул не переставая, так что холод пробирал до костей. Да что там зима – весь год не задался. И лето было не в лето, и осень не в осень, а уж об урожае и говорить нечего – одни слезы. Люди по деревням замерзали и пухли от голода. Недород многих повыгонял из домов, заставив просить подаяние, и брат Освальд, ведавший в аббатстве раздачей милостыни, сострадая обездоленным, искренне сокрушался оттого, что не имел возможности помочь всем нуждающимся.
Появление укутанных в теплые плащи путников, ехавших на трех прекрасных верховых лошадях в сопровождении двух основательно навьюченных пони, не могло не привлечь внимания несчастных просителей, во множестве толпившихся у монастырских ворот. Они обступили новоприбывших, наперебой взывая о милосердии и умоляюще протягивая посиневшие от холода руки. Однако Фиц Гамон, небрежно бросив в толпу несколько мелких монет и не желая задерживаться из-за каких-то нищих, взялся за плеть, дабы расчистить себе дорогу.
«Видать, правду о нем говорят», – подумал брат Кадфаэль, остановившийся поглазеть на гостей по дороге в лазарет, куда он нес целебные снадобья для недужных.
Посреди двора рыцарь из Лидэйта спешился, и теперь его можно было рассмотреть получше. Это был рослый, грузный мужчина с густыми волосами, всклокоченной бородой и жесткими, словно проволока, бровями, некогда черными, а ныне изрядно поседевшими. Наверное, прежде он был очень недурен собой, но потворство неумеренным и низменным желаниям не могло не сказаться на его внешности. С годами щеки Гамо побагровели, кожа стала бугристой и шероховатой, а все еще острые черные глаза утонули в глубоких, дряблых мешках. Он выглядел гораздо старше своих лет, но и при этом производил впечатление человека, с которым следует считаться.
Вторая лошадь несла супругу Фиц Гамона, сидевшую на седельной подушке за спиной конюха. Ее маленькая фигурка, плотно укутанная в меха, была почти не различима. Ехала она удобно прислонясь к широкой спине конюха и обхватив его руками за талию. А конюх, надо сказать, был очень даже пригож – статный, румяный малый лет двадцати, длинноногий, широкоплечий, с круглым, простодушным лицом и веселыми глазами. Ладный молодец, к тому же расторопный и услужливый, судя по тому, как ловко, одним прыжком соскочил он с седла и, приподнявшись на цыпочки, подхватил свою госпожу за талию так же крепко, как за мгновение до того она держала его, и, сняв с подушки, легко поставил на землю. Ее маленькие ручки в теплых перчатках задержались на его плечах на миг – всего лишь только на миг, – но дольше, чем это было необходимо. Он же, со своей стороны, почтительно поддерживал ее до тех пор, пока ноги ее не обрели устойчивость на твердой земле, – а возможно, и несколько секунд после того. Фиц Гамон на них не смотрел: он с самодовольным видом принимал знаки внимания со стороны приора Роберта и брата попечителя странноприимного дома, который уже распорядился отвести новоприбывшим – лорду и его супруге – самые лучшие комнаты.
На третьей лошади тоже ехали двое – мужчина и женщина, однако женщина, также сидевшая на седельной подушке, не стала дожидаться, пока кто-нибудь поможет ей спуститься, а, напротив, быстро соскользнула на землю и поспешила помочь своей госпоже снять теплый дорожный плащ.
Служанке – а эта спокойная, тихая молодая женщина, несомненно, являлась служанкой – с виду было лет двадцать пять, разве что чуточку побольше. От холода ее защищал темно-коричневый плащ из домотканой шерсти, грубый полотняный плат обрамлял худощавое, бледное лицо с тонкими чертами и очень нежной и светлой кожей. Во взоре ее светло-голубых глаз, несмотря на сдержанное и даже несколько опасливое выражение, таился некий внутренний жар, не слишком вязавшийся с нарочито смиренной манерой держаться.
Когда служанка подошла к своей госпоже, чтобы освободить ее от тяжелого мехового наряда, выяснилось, что ростом она на добрую голову выше леди, но, несмотря на это, выглядела невзрачно и тускло в сравнении с маленькой, яркой пташкой, выпорхнувшей из-под плаща. Веселая, улыбчивая леди Фиц Гамон, одетая в коричневое и красное, напоминала малиновку как цветами своего облачения, так и жизнерадостной резвостью. Темные, заплетенные в тугие косы волосы были аккуратно уложены вокруг маленькой, приятной формы головки, упругие и нежные округлые щечки разрумянились от свежего, морозного воздуха, а в огромных, выразительных темных глазах светилась горделивая уверенность в неотразимости своих чар. Этой красавице едва минуло тридцать, а скорее всего, она была еще моложе.
Фиц Гамон имел взрослого сына, уже давно жившего отдельно со своей женой и детьми и дожидавшегося, возможно, не слишком терпеливо того дня, когда он унаследует отцовские земли. Эта прехорошенькая особа – чуть ли не девочка в сравнении с пожилым супругом – приходилась Гамону второй, если не третьей женой и была гораздо моложе своего великовозрастного пасынка. Гамо обладал достаточным состоянием и мог позволить себе заводить новых жен, как заводят новое платье по мере износа старого, однако же эта чаровница, судя по всему, обошлась ему недешево. Во всяком случае, она не выглядела хорошенькой, но бедной сироткой, которую родственники запродали богатому старику. Держалась она так, словно ничуть не сомневалась в прочности своего положения, прекрасно знала себе цену и требовала признания ее достоинств ото всех окружающих. Не приходилось сомневаться в том, что она превосходно справляется с ролью хозяйки дома и великолепно выглядит во главе обеденного стола в пиршественном зале Лидэйтского манора, чем тешит тщеславие своего немолодого супруга.
Конюх, ехавший на одной лошади со служанкой, – сухопарый, жилистый малый в годах, с грубоватым, словно коряво вырезанным из дуба лицом – служил Фиц Гамону уже много лет и за это время сумел неплохо приспособиться к особенностям характера своего господина. К переменам настроения лорда он относился со снисходительным терпением, умел предугадывать его желания и не слишком сильно боялся вспышек хозяйского гнева, ибо по опыту знал, что сумеет совладать с любой бурей. Фиц Гамон по-своему ценил его и относился к нему неплохо – насколько вообще был способен хорошо относиться к слуге.
Не говоря ни слова, он быстро развьючил пони и, закинув седельные сумы за спину, поспешил за своим господином в странноприимный дом. Конюх помоложе взял под уздцы хозяйского коня – ему предстояло отвести верховых и вьючных лошадей на конюшню.
Кадфаэль проводил взглядом направлявшихся к крыльцу странноприимного дома женщин. Леди ступала легко и живо, словно молодая лань, и с любопытством озиралась по сторонам большими и яркими глазами. Рослая служанка следовала за ней, ухитряясь, несмотря на размашистый шаг, не обгонять и даже не догонять свою госпожу, а почтительно держаться позади. Походка ее была упругой, хотя в остальном девушка малость походила на ловчую птицу, посаженную в клетку на время линьки.
«Не иначе как она из вилланов, – подумал Кадфаэль, – да и оба конюха то же». Он по опыту знал, что крепостные чем-то неуловимо отличаются от свободных людей. Не то чтобы жизнь у вольных была богаче и легче – зачастую им приходилось куда тяжелее, нежели вилланам, о которых худо-бедно заботились их господа. Коли ты сам себе хозяин, то и рассчитывать можешь только на себя. В этот Сочельник возле аббатской сторожки отиралось множество голодных, оборванных и изможденных людей – свободных людей, которых жестокая нужда вынудила стоять с протянутой рукой. Конечно, всякий человек первым делом стремится к свободе, только вот сыт ею не будешь, особливо в неурожайный год.
В надлежащее время Фиц Гамон в сопровождении жены и прислуги явился в церковь к вечерне, дабы полюбоваться тем, как подаренные им подсвечники в присутствии братии и прихожан будут торжественно водружены на алтарь Пресвятой Девы Марии. Аббат, приор да и все прочие братья без устали рассыпались в благодарностях, не жалея самых восторженных слов. Вполне искренних, ибо искусно выполненные подсвечники на высоких рифленых ножках, увенчанные парными чашечками в виде цветущих лилий, не могли не вызвать восхищения. У каждого лепесточка даже прожилки были видны – ну точь-в-точь как у живого растения. Брат Освальд, ведавший раздачей милостыни, сам был умелым серебряных дел мастером. Он знал толк в такого рода изделиях и прямо-таки глаз не мог оторвать от нового украшения алтаря, правда, неподдельный восторг в его взоре сочетался с некоторым сожалением.
По окончании службы, когда жертвователя с великим почетом и славословиями провожали в покои аббата Хериберта, где в его честь был накрыт ужин, Освальд не выдержал и осмелился обратиться к Фиц Гамону с не дававшим ему покоя вопросом:
– Достойный лорд, этот дар поистине великолепен. Я имею некоторое представление о свойствах благородных металлов и до сих пор полагал, что знаю всех хороших мастеров в наших краях, но прежде не встречался с такой тонкой работой. Стебли, листья, цветы – все словно живое. Детали подмечены глазом знающего толк в растениях селянина, выполнены же рукою придворного мастера. Могу ли я узнать, кто их изготовил?
Фиц Гамон, на чьей щербатой физиономии только что играла самодовольная улыбка, неожиданно помрачнел. Щеки его побагровели еще сильнее, глаза сердито блеснули – словно этот неуместный вопрос каким-то образом омрачил час его торжества.
– Кто-кто… Их сделал один мастер, находившийся у меня в услужении. Сделал по моему приказу, – раздраженно буркнул Гамо. – Кое-какие навыки у него и вправду были, но он всего-навсего виллан и не стоит того, чтобы поминать его имя.
С этими словами Гамо поспешил дальше, как будто стремился избежать дальнейших расспросов, а жена, слуги и служанка последовали за ним. Однако старший по возрасту конюх, похоже не слишком сильно трепетавший перед своим грозным господином, – возможно, потому, что не раз перетаскивал этого самого господина перепившегося до потери чувств из-за стола на кровать, – подергал брата Освальда за рукав и доверительно прошептал:
– Не цепляйся к нему, брат, все едино ответа не добьешься. Дело в том, что этот серебряных дел мастер – его Алардом кличут – на прошлое Рождество взял да и сбежал от нашего лорда. Его, ясное дело, ловили, гнались за ним до самого Лондона, да так и не поймали, а теперь уж, надо думать, никогда не изловят. Я бы на твоем месте не стал ворошить эту историю.
Конюх затрусил следом за своим лордом.
Освальд и другие слышавшие его слова монахи проводили виллана задумчивыми взглядами.
– Сдается мне, – промолвил Кадфаэль, размышляя вслух, – этот Гамо не из тех, кто легко расстается со своей собственностью, будь то хоть серебро, хоть человек. Ежели он что и уступит, то только за хорошую цену.
– Устыдись, брат, – с укоризной в го лосе укорил его стоявший поблизости брат Жером. – Разве он не распростился с этими чудесными подсвечниками, пожертвовав их нашей обители? Совершенно бескорыстно.
Кадфаэль от возражений воздержался, предпочитая не распространяться о том, какую выгоду рассчитывал получить Фиц Гамон в обмен на свое пожертвование. Не было никакого проку спорить с братом Жеромом, который и сам прекрасно знал, что и подсвечники, и годовая фермерская рента дарованы аббатству вовсе не по доброте душевной. Однако же брат Освальд с печалью в голосе заметил:
– Жаль все же, что он, коли уж все едино решил распроститься с этими подсвечниками, не нашел им лучшего применения. Спору нет, они радуют глаз и будут превосходным украшением алтаря, но вот ежели б он с толком их продал да пожертвовал обители деньги, я, наверное, смог бы всю зиму кормить тех обездоленных, что ныне выпрашивают милостыню у наших ворот. У меня от жалости сердце кровью обливается – ведь многие из них не доживут до весны. Помрут с голоду, а помочь им я бессилен.
– Да что ты такое говоришь, брат, – разохался Жером, – он ведь преподнес свой дар не кому-нибудь, а самой Пресвятой Деве. Остерегись, брат, не повторяй греховного заблуждения тех, кто осудил женщину, принесшую сосуд с благовониями и умастившую ими ноги нашего Спасителя. Помни, Господь повелел им оставить ее в покое, ибо она сделала доброе дело.
– Благой и идущий от души порыв – вот что позволило ей удостоиться похвалы из уст Господа нашего, – с благоговением в голосе промолвил брат Освальд. – «Она сделала что могла», – так сказал Иисус апостолам. Но он никогда не называл ее поступок благоразумным, потому как, малость подумав, она, возможно, сумела бы найти драгоценным благовониям и лучшее применение. Но в одном ты прав – не пристало мне порицать дарителя по совершении им даяния. Пролитое мирро все едино не соберешь в сосуд.
Взгляд его, восторженный и в то же самое время сокрушенный, задержался на серебряных лилиях, увенчанных теперь столбиками воска и пламени. В отличие от пролитого мирро употребить их по иному назначению было еще возможно – точнее сказать, было бы возможно, окажись Фиц Гамон более добросердечным и сговорчивым человеком. Но, с другой стороны, он имел полное право распоряжаться своей собственностью по своему усмотрению.
– Они преподнесены в дар Пресвятой Деве, – с жаром возразил Жером, набожно закатывая глаза, – а потому даже сама мысль о каком-либо ином их использовании, пусть даже самом достойном, есть не что иное, как кощунство. Думать о таком – и то тяжкий грех.
– Когда бы сама Пресвятая Дева, снизойдя до нас, явила нам свою волю, – суховато отозвался брат Кадфаэль, – мы бы точнее знали, какое прегрешение почитать тяжким, а какое пожертвование – достойным и благочестивым.
– Разве свет, сияющий над святым алтарем, не есть благо? – не унимался Жером. – И может ли любая, уплаченная за него цена, считаться слишком высокой?
«Вот хороший вопрос, – размышлял брат Кадфаэль, направляясь в трапезную на ужин. – Пожалуй, стоило бы задать его брату Джордану. Порасспросить, что он думает о цене света».
Брат Джордан был стар, давно одряхлел, а в последнее время к его немощам добавилась и новая напасть – он начал по степенно терять зрение. Пока еще старый монах мог различать смутные, словно тени, очертания предметов, а по обители и ее окрестностям передвигался без особых затруднений, потому как знал здесь каждый закоулок и дорогу куда угодно нашел бы даже в кромешной тьме. Но по мере того как вокруг старца смыкался мрак, приверженность его свету становилась все более самозабвенной и пылкой. В конце концов дело дошло до того, что брат Джордан оставил все остальные обязанности и всецело посвятил себя уходу за свечами и лампадами на обоих алтарях монастырской церкви, что позволяло ему всегда иметь пред своими очами свет, причем свет возожженный ко вящей славе Господней.