Текст книги "Повестка в Венецию - Нижние ноты"
Автор книги: Елизавета Михайличенко
Соавторы: Юрий Несис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Михайличенко Елизавета & Несис Юрий
Повестка в Венецию – Нижние ноты
Нижние ноты, иногда называемые также базой или сухим остатком, это этап, когда духи наиболее гармонично сочетаются с химическими характеристиками кожи вашего тела. Ароматные специи, смолы, мхи и запахи животного происхождения, такие как янтарная смола и мускус, – это характерные нижние ноты.
– Ну а ты что? – Йоэль уже влез в мою историю. Там ему было лучше, чем тут.
– А что я? У меня уже повестка лежала. Так что Венеция – это замечательно, мечта детства, первая любовь, но воинский долг, труба зовет и тыды.
– Яалла! – разочарованно простонал Йоэль. – Надо было закосить! – он явно рассчитывал, что история о моей первой любви продлится хотя бы до следующей атаки, если ее можно так назвать. Ну как ему, иерусалимцу в седьмом поколении, объяснить эти мои поступки, даже не спонтанные, а какие-то спазматические.
– А я решил – не судьба. И потом, знаешь, было в этом что-то такое… Как запланированная беременность.
– Что ты имеешь в виду?
– Оставь. Это так, из русской ментальности.
– А-а, – протянул Йоэль, – загадочная славянская душа. «Запланированная беременность»… Из всех резиновых изделий предпочитаешь резиновые пули.
Пейзаж хотелось назвать кладбищенским. Не столько из-за могилы праматери Рахели, сколько из чувства общей беспросветности. Пейзаж этот был мне, мягко говоря, не близок, хоть и успел стать за последнюю неделю привычным и, что самое противное – неизбежным. Неизбежным, как приближающаяся стрельба резиновыми пулями из-за двери джипа по швыряющей камни толпе. Амбуланс с красным полумесяцем уже подвез заскучавшей молодежи камни, плотный мордастый усач, типичный функционер «государства в пути», уже проводил инструктаж.
Я протянул Йоэлю плоскую, цвета рыбьей чешуи фляжку с бренди. Такую я впервые увидел в детстве. Мерлин Монро носила ее за подвязкой.
– Тебе приз за последнюю реплику. Черный юмор, кстати, неотъемлемая составляющая русской ментальности. Как и русский мат.
Йоэль вздохнул, отхлебнул и сообщил:
– Йобанний казьел! Я согласен присоединиться к русской ментальности. Только научи меня так же легко отказываться от устроенных молодых американок, чтобы идти уворачиваться от камней этих йобанний казьел!
Он передал фляжку сидевшему за рулем Шуки, но тот отмахнулся, усмехнулся чему-то и выпустил из радиоприемника притаившуюся там восточную музыку. Видно, достали мы его своим псевдоинтеллектуальным трепом. А вот арабы, кстати, тащатся от этих же самых песен. А мы с Йоэлем – нет. Но Шуки сейчас возьмет автомат и будет вместе с нами отстреливаться ластиками от толпы, которая любит его любимые песни. Конечно, будет. И очень скоро.
На окраине Вифлеема замельтешили арабские подростки, загребая пыль выволокли окаменевшего от упрямства и ужаса грязно-белого осла. Вернее даже грязно-бело-голубого, потому что на боку бедного мессианского животного был намалеван израильский флаг. Кажется, им самим надоело каждый раз торжественно сжигать разрисованные под наш флаг простыни.
– Спорим, осла они не сожгут? – сказал я. – Хозяин не даст, пожалеет. Алле, Шуки, сколько стоит осел?
– Кус эммак! – возмутился Шуки. – Почему свои самые идиотские вопросы ты задаешь мне? Я же не спрашиваю тебя почем кило свинины!
– А все-таки странно, – пробормотал Йоэль, – они приходят швырять в нас камнями из того самого города, где родился царь Давид. Где должен родиться мессия…
– Ты веришь в мессию? – изумился Шуки. Музыку он явно вырубать не собирался.
– Я – нет. Но они-то – да. Хотя, что значит «нет» в нашей ситуации?
– Слушай! – взмолился Шуки. – Сделай это для меня. Перестань умничать, ладно?
Толпа бодро двинулась в узкий коридор между Вифлеемом и Иерусалимом. Не коридор даже, а так… тамбур. Зубры мировой тележурналистики перестали мирно пережевывать сэндвичи, и объективы алчно заблестели в поспешно закатывающемся солнце, словно спешащем смыть пыль в Средиземном море. Сегодня масс-медиа были нами недовольны. Ни трупов, ни настоящих раненых. Это в других местах они, может, зубры. А здесь – воронье. Мухи, облепившие кровавую рану. А порой и провоцирующие эту самую кровь. Давно замечено – где больше камер, там больше камней. Это не война, это импровизированный телеспектакль. Роли известны и абсурдны. Я с корешами – стрелки, у которых задача подстрелить как можно меньше дичи, но отпугнуть как можно больше. Загонщиками у нас – палестинские власти, дичь – вот она – хочет убить, но готова для пользы дела и быть убитой. А во втором акте загонщики становятся плакальщиками и судьями.
Шуки потянулся за автоматом и утвердительно спросил:
– Музыка мешать не будет?
Йоэль захохотал. Потом пнул джип.
– Кус эммак! – прошипел он. – Сейчас я им тоже кое-что покажу! – он снял каску, поднял камешек, нырнул в джип и накорябал на ней по-английски: «Убиваю все, что движется!»
Эти белые письмена, оставленные бывшей ракушкой Мертвого моря, а ныне меловым камнем Иудейских гор на каске моего боевого и гражданского товарища – было последнее, что я наблюдал на этой странной прелюдии к войне, находясь в полном здравии. Потому что потом через мою левую икру пролетела пуля. Я еще погеройствовал немного, можно даже сказать совсем немного, ребята тут же отмели меня от военной кассы и отправили в больницу.
* * *
– Ну а ты что?
– А что я? Я, как собака, все понимаю.
Замигала лампочка, Вадик отправился исполнять свой врачебный долг.
…Что бы она ни делала – я понимал. Но самое противное – она всегда понимала, что я пойму. В этом уже было что-то унизительное. Когда нам было по семнадцать, я даже не слишком уговаривал ее остаться. Понимал, что она не представляла себя без родителей. Понимал, как ей хотелось вырваться из Совка. Настоящая жизнь – Бродвей, Голливуд, Макдональдс и все такое. И потом, это казалось временным – устроится, пригласит, приеду…
Потом я понимал все их проблемы со статусом, отодвигавшие каждый раз это пресловутое «приглашение». И к ее замужеству я тоже отнесся с должным пониманием.
Я развалился поудобнее у телевизора и пощелкал каналами. По Би-Би-Си дежурно-взволнованно сообщали о столкновениях на Ближнем Востоке. Видеоряд был до отвращения знаком, но вывернут наизнанку – я не сразу понял, что смотрю на события как бы с противоположной стороны. Вот вокруг воодушевленная толпа, впереди – военный джип с распахнутыми дверцами, похожий на цвета хаки Чебурашку. За его ушами – по экземпляру израильской военщины в полном обмундировании. Экземпляры периодически вяло постреливали. Особенно зловеще выглядел наезд на башку Йоэля – крупным планом каска с английской надписью: «Убиваю все, что движется».
Вернулся Вадик, потянулся, закурил. Пожалел, что нечего выпить. Пожаловался, что эти гады постоянно ставят ему дежурства в самое неудобное время. И в отпуск не пускают. А Ирка ноет, что хочет осени, да и самому пора в Европу прошвырнуться. Тут он окончательно скис и вернулся к моей теме:
– Да, так что у вас дальше-то было? Ты говорил, что она любила тебя, эта Юлька? Как-то, извини, не похоже.
– Вот те крест! – истово сказал я. – То есть, теперь уже маленький крестик. Вот, видишь? – я вытащил зачем-то вложенную в бумажник открытку площадь Сан-Марко с жирным красным крестиком между колонн у моря. – Вот что мне прислала моя бывшая девушка Юля из далекой Америки через десять лет. И сюда я должен был бы прибыть на закате в ближайший понедельник. А я, как колобок – взял автомат и ушел.
– И она не сказала тебе, что ты мудак?
– У нее не было шанса. Письмо было без обратного адреса. Без телефона. Без факса. И е-мейла тоже не было. Все как в шпионском фильме – место и время встречи. Вот так, брат. Цав шмоне, короче.
– Дурак ты, все-таки, Сашка! Не поехать в Венецию с бабой для того, чтобы пойти пострелять. Тебя не от дырки в ноге, а в голове лечить надо.
– Ну и лечи. Но у тебя же нечем?
Вадик задумчиво посмотрел сквозь меня и сказал:
– Не лечи, а лети. Сашка, я тебе прописываю поездку на венецианские воды. Лучшего места для хромающего героя не найти.
– В смысле? – ошарашенно спросил я.
– В смысле, что там каналы, и тебе не придется много ходить. Надо ведь щадить ногу.
– Прежде всего надо щадить нервы.
А Вадик уже поставил на стол свой «ядерный чемоданчик», открыл его, и, приговаривая, «давно хотел испытать на ком-нибудь как это заказывать», поскакал по туристическим сайтам. Кажется, ему уже было все равно кого отправить в Европу – Ирку, меня или пациента из реанимации.
Вскоре я получил рецепт на билет до Мюнхена, включая машину.
– Да ну, – сказал я, вертя в руках факс. – Завтра вылет? Да ты что? А Орка, что я ей скажу?
– В первый раз по такой цене вижу! – ответил Вадик. – Ты просто везунчик. А при чем тут Ора? Для нее ты защищаешь Родину. Что так и есть, в каком-то смысле. Зачем ее вообще волновать? Все, видишь – вылет завтра ночью, билет получишь прямо в аэропорту. Неделя твоя. Через Альпы – в Венецию. Эх, где бы мне знакомого врача взять? А то с этими сволочами…
– Ччерт… Черт! – сказал я.
– И не забывай три раза в день жрать эти пилюли. А то ногу оттяпают. Да, и повязку меняй иногда. Будут проблемы – звони. Кстати, взятки я беру спиртным из «дьюти-фри», – Вадик хлопнул меня по плечу и осклабился. – Ты еще не понял, что это судьба?
Спорить с судьбой ни сил, ни желания у меня не было.
* * *
Мюнхен встретил меня с воинскими почестями. Самолет довольно долго ехал по полю в сопровождении бронетранспортера. Из открытого люка торчал оловянный солдатик бундесвера. Нас охраняли. Генная память дергалась.
Попасть в центр Мюнхена и запарковаться оказалось одинаково просто. Широкие улицы без всяких исторических подвохов сходились к центру – в конце войны бомбардировщики союзников особо не церемонились. Восстановленный в автомобильную эпоху город был функционален, добротен, но чувствовалось, что из него исчезли домовые. Хотя, скорее, больше мешала случайная информация о неподлинности из глянцевого «самолетного» журнала, чем сама подделка. Неизбывная человеческая уверенность, что именно ты достоин настоящего.
Было диковато, вернувшись с войны, ковылять по благополучному Мюнхену. Хромающим еврейским солдатом в немецком тылу был я здесь, озирался по сторонам и вспоминал отцовские рассказы о моем деде, утюжившем танком эту страну. По окончании экстремального туризма тогдашнего образца, прихромал он со второй мировой в разрушенный, но не обновляющийся, а самовосстанавливающийся советский мир и в положенный срок умер своей смертью в российской провинции – в тоске и атеизме. Получалось, что я тут был как бы банальным дублем его несбывшейся судьбы, бредущим без торжества и мести по безвизовому пространству. А моя война, моя хромота и мои обстоятельства попадания сюда – так у любой судьбы есть чувство юмора.
У Ратуши я честно задрал голову и вместе с толпой туристов понаблюдал парад кукол на башенных часах. Потом двинулся по главной торговой улице.
Если путешествовать «по понятиям», то в Баварии надо налегать на пиво с сосисками. Я зашел в первую же сулившую эти радости дверь. На входе наткнулся на устройство, на нескольких языках предлагавшее измерить количество алкоголя в моем организме.
Само заведение по демократичности, если не сказать неразборчивости в посетителях, было похоже на привокзальный буфет, гигантский, казалось поглотивший уже и сам вокзал, и уходившие в перспективу пути. Я прошел довольно большое для хромающего голодного человека расстояние, но четвертой стены так и не увидел. Сев уже куда попало, я почувствовал себя абсолютно лишенным индивидуальности, маленьким и просматриваемым отовсюду. Главная задача храмовой архитектуры всех времен и народов здесь была решена отлично. Понятие пивного путча перестало быть абстрактным и поражало своей адекватной масштабностью. Казалось, что здесь достаточно мужиков с большими кружками, чтобы покорить остаток мира.
Нынешняя Германия для еврея – это остывший ад, где в котлах варят пиво.
* * *
В Инсбруке, в отеле «Серый медведь», портье улыбался как человек, а не как биоробот. Он не пожелал ни взглянуть на мой паспорт, ни деньги вперед, а просто выдал ключ от номера.
На огромном деревянном лифте я поднялся в огромный же номер. В оба окна лез закат, высвечивающий Альпы. Снег начинался вдруг, сразу за скворечниками домов, словно прибитых к крутому склону. А ниже переливалась всей своей палитрой осень и акварельно стекала на дома, переходя в разноцветные стены.
Я спустился поужинать и позаботиться о ночлеге для брошенной на улице машины. Портье сказал, что паркинг в отеле есть, но если машина рядом, то нет смысла им пользоваться – завтра воскресенье и штрафовать не будут.
– А это достаточно безопасно? – мне не давало покоя, что сигнализации или хоть какого-то противоугонного устройства у съемной тележки не оказалось, а такие замки открывает за пять минут любой палестинский пацан.
Меня не поняли, и я пояснил:
– Ну, машину не угонят?
Брови портье чуть дрогнули, обозначая попытку поползти вверх:
– Будь я на вашем месте, сэр, я бы об этом не беспокоился.
В парке у пруда старая австрийка кормила уток, так же, как кормит кошек в нашем иерусалимском квартале старая «еки». И прожорливые утки так же спешили к ней, разве что не мяукали. Впрочем, и сам я кинулся на первое же кис-кис за тысячу километров.
Старый город оказался мал, но очень хорош собой. А на другом берегу реки дома были выкрашены в легкомысленные цвета театральных декораций. Почему-то хотелось кричать: «Не верю!»
Я стоял и смотрел, как весело умирало осеннее солнце в этом нарисованном городе. Сумерки принесли щемящую свободу, ту, которая бывает у затерянного путника, особенно у того, который знает что это чувство краткосрочно и скорее всего ложно. Просто нити паутины, прикрепленные к многочисленным моим обязанностям, воспоминаниям, понятиям, людям и даже к полудомашнему коту как-то ослабли, провисли, и то место в душе, где они обычно крепятся, вдруг растерялось от отсутствия напряга, что ли.
* * *
Верона, как безутешная вдова, уже кажется никогда не выйдет из медитации над двумя юными тушками. Областной центр, в котором после сыгранной трансвеститами из «Глобуса» пьесы, не случилось и уже никогда не случится ничего столь же значительного.
И сколько равноуважаемых семейств с тех пор на голубом глазу подталкивало своих отроков к самоубийствам во имя чистоты чувств и прочего эстетического воспитания.
В Вероне надо вспомнить о первой любви. Справедливости ради стоит заметить, что никто о ней и не забывал. Ну надо так надо. Я взял у портье в отеле карту и пошел. Любовь-кровь. Юля-Света. Юля + Света = Джульета.
Могила Джульеты была совсем рядом с отелем, оказывается именно эту часовню я видел с балкончика. Ни посетителя. Садик закрыт. Оставшись один на один с этой подростковой смертью, я не смог задержаться там надолго. Да и незачем все это. Мне не кажется, что эта история о любви. Она о смерти вдвоем. Она о том, что человек не хочет умирать один. Перед уходом я зачем-то сделал из карты голубя и запустил через решетку. Привет из детства, Светка. Все, ушел.
Дворик Джульеты я и без карты нашел быстро. Туда как раз втягивался длинный хвост подростковой экскурсии. Жизнерадостные голоса рассыпавшимся сухим горохом скакали по жестяной банке дворика. Фигурка потемневшей ликом бронзовой Джульеты блестела правой грудью, отполированной мужскими ладонями – фотографирующиеся заявляли свое право на любовь. Левую грудь Джульета прикрывала. Правой рукой чуть приподняла бронзовый подол. Что, интересно, у нее под юбкой? Уж не отцовский ли пистолет, из которого она и застрелится – аккурат в левую грудь?
Кирпичные стены были исписаны, а на двери просто не осталось здорового места от написанного и выцарапанного. Удивлял маленький размер букв: влюбленные каллиграфы явно экономили место, хотели быть лишь малой частью чего-то большого и светлого, человеческого муравейника любви, что ли. Вавилонский дворик – смешение языков, имен, народов. «Ромео + Сибилла». «Вечно твоя». «Никогда не забуду». «Любовь – это самое лучшее что есть и будет». «Марк + Джейн». «Спасибо за все». «Люблю! Люблю! Ааааааааа!!!». «Света + Саша». Ага, даже так? Юлька после всего рассказывала, что на могиле Светки кто-то написал «дура». Я туда так и не сходил.
* * *
В Венецию надо прибывать морем. Собственно, в любую мечту предпочтительно вплывать. Я и в Израиль в юношеских мечтах всегда приплывал. Стоял на борту несоветского лайнера и всматривался в ярусы Хайфы. Израиль надвигался, как лицо лирической героини и заслонял небо. На лице оказывались расширенные поры и отчего-то порезы, не исключено, что от бритья. К своим детским кошмарам относишься почти так же сентиментально, как к детским мечтам. Человеку свойственно любить и жалеть в себе ребенка. Вернее, даже бережно сохранять его.
Заметив стрелку с нарисованным корабликом, я немедленно свернул, как она предписывала, вправо. Затем снова вправо. Еще раз. Потом – круг. Налево. Наградой за предусмотрительность были: индустриальный пейзаж, узкая и разбитая дорога, напомнившая военную, проложенную на Голанском плато между минными полями. Но там-то я ездил на джипе. Еще какие-то зигзаги. Встречных машин практически не наблюдалось. Попутные вообще исчезли. Указатели казались обшарпанными, даже не прошлогодними, некоторые покосились.
Наконец, дорога увенчалась будкой с подпитой бабой, не вязавшей лыка даже по-итальянски. Справа тянулась провисшая и оттого жалкая колючая проволока, за которой скучал пустырь. Слева, за будкой, зябли под ноябрьской моросью несколько одиноких машин, потерявшихся на пустой автостоянке. Обочины в смятых промытых не одним дождем бумажках. Покосившаяся скамеечка, до того облезлая, что тут же всплыл в памяти наш парк, тот, еще из России, где за прудом была одна такая же, не раз согретая нами… Не то, что буфета, даже автомата с какими-нибудь благами цивилизации не было. Ни кофе, ни колы. Это было невероятно, но правильно. Возвращение в юность началось с почти натуральной российской глубинки. И когда я все-таки снова всунулся в окошко узнать когда и откуда будет отплывать в Венецию какой-нибудь паром, внутренне я был готов к тому, что меня обложат по-русски. Потому что моя неподражаемая фраза: «Сеньора! Гондола – Венеция! Аква, аква!», – звучала издевательством деревенского остряка.
Бухая мадонна долго шарила где-то в районе подола, затем выдала мне расписание речных автобусов. Ближайший и последний ожидался через два часа. Пронаблюдав на моем лице сначала радость понимания, а затем – глубокое разочарование, мадонна энергично потыкала туда, откуда я приехал. И я последовал ее совету.
Теперь я въезжал в Венецию не с черного, а с парадного входа. На пейзаже это особенно не отразилось – он оставался откровенно индустриальным. Дорожные указатели мелькали, как отрывистые команды судьбы. Прямо! Налево! Прямо! Направо! Наконец, я уперся в уродливое бетонное строение, претендовавшее на роль пресловутой театральной вешалки, с которой начинается Венеция. Именно здесь следовало бросить машину. Многочисленные надписи запрещали оставлять автомобили под открытым небом.
Вокруг не было никого. Вообще никого. Я был единственный приехавший в Венецию человек. А путеводитель утверждал, что «в Венеции туристический сезон длится круглый год». Получалось, что я снова куда-то не туда въехал.
Я остановился на грязноватой обочине в надежде, что появится кто-нибудь с несколькими дюжинами английских слов в активе. Появилось пьяное бойкое существо в капитанской или милицейской фуражке. Паниковский, сперший головной убор у Бендера. Он подтвердил, что это правильная стоянка, посоветовал запарковаться на втором этаже в левом углу и пообещал отвести меня к причалу с корабликами, плывущими в рай. Чаевые брать он отказался, и это наводило на мысль, что мелочью здесь не отделаться.
Мы, изображая светское общение, прошли сотни полторы метров и оказались на пристани с моторными лодками. Меня очень целенаправленно погнали на одну из них и жизнерадостный лодочник протянул загорелые руки за моей сумкой.
– Сколько? – подозрительно спросил я, ненавязчиво отводя сумку чуть в сторону.
– Как всегда. Сто пятьдесят тысяч.
Я явно производил на них впечатление состоятельного идиота. Восемьдесят долларов? Я выматерился и захромал обратно. Вокруг бегал Паниковский и обиженно подтявкивал, что иной дороги в Венецию нет, а значит и иной цены, и интересно почему это в Москве до сих пор не умеют отвечать благодарностью на добро. Кажется, русский акцент моего английского исправит уже только могила.
Водный трамвайчик нашелся быстро, метрах в пятидесяти от противоположного конца стоянки. В десятки раз дешевле. Венеция словно пробовала меня на взрослость.
* * *
Трамвайчик доплыл до площади Сан-Марко неожиданно быстро. Но понял я это, только посмотрев на часы. Вплывая в Венецию, отрываешься от берегов реальности и попадаешь в затон времени, где оно может течь медленно, быстрее, может стоять на месте или даже двигаться в обратном направлении, у каждого по своему. Меня то и дело швыряло на десять лет назад и било о казалось давно затупившиеся углы. Отражавшийся в призрачных водах Большого канала нелепый подросток, бывший когда-то мной, и я нынешний всматривались друг в друга с пристальной завистью. Кроме того я, кажется, начинал ревновать к нему семнадцатилетнюю Юльку, а он ко мне – взрослую иностранку. И еще я боялся ее не узнать.
Сойти на берег в принятом смысле не удалось – была «большая вода». Я мечтал это увидеть и мне повезло. Это когда море как бы вспухает и вползает на сушу. Вода заливает блюдце венецианского стекла. Некоторое время море медленным соленым языком проходится по всем неровностям, щелям и пазухам прекрасного растрескавшегося рта. Задумчиво колеблется, вспоминая ракурс отражений окон и стен, забытый с прошлой «высокой воды». Процеживается через многовековую человеческую игрушку, оставляя после себя свежую соль на подживщих ранках шелушащихся стен. И в конце-концов, медленно, незаметно исчезает, как темное ощущение соития из разъятых тел.
Что делать людям, живущим по своим муравьиным законам, в этом трении стихий? Людям, идущим за покупками, за красотой, за информацией? Они прокладывают высокие деревянные настилы, разборные, напоминающие пляжные лежаки на высоких ножках, составляют их в бесконечные шеренги, а потом суетливо перемещаются по ним – за информацией, за покупками, за красотой.
Вот и нам с ней сейчас надо будет выстроить из каких-то нелепых лежаков тропинку из прошлого. Настелить мостки над холодной мутноватой водой усталости и равнодушия. Или не выстроить. Прошлепать в резиновых сапогах напрямую, как вот этот венецианский полицейский. В охотничьих сапогах. В конце-концов, у меня было право на приключение. И, как всякий солдат в увольнении, я был к нему готов. Неприятным было, что я еще не решил – хочу я что-то строить, или. Или. Или так. Просто так. Еще неприятнее было то, что я прекрасно осознавал – не стоило так далеко забираться, ничего не решив. Но это я, пожалуй, кокетничал со своим романтичным представлением о сложившейся ситуации. Ведь я уже был здесь, что означало – жажду ощущений, приключений, сатисфакций? Было интересно, смогу ли простить. А может быть, я явился сюда за собственным отражением, за собой прежним. Или наоборот, за собой будущим?
Короче, всякие дополнительные тырыпыры, которые неприятно себе формулировать.
Я хотел прийти раньше и пришел. До полудня оставалось двенадцать минут, до колонн метров сто – как раз осмотреться и адаптироваться. И наблюдать издалека как она идет ко мне с ищущим вопрошающим взглядом. Приткнуться, правда, оказалось особенно некуда – там, где на фото был нарисован крест, стояла вода. Мостки проходили рядом, но они были неширокие, и похожая на очередь толпа не оставляла на них места для застывшего с большим рюкзаком Ромео.
Впрочем, останавливаться не пришлось. Я неожиданно наткнулся на ее констатирующий взгляд, начал тормозить, в рюкзак мягко ткнулись, она ловко прильнула ко мне, и мы снова стали частью муравьиного потока.
Я видел ее лицо всего мгновение, теперь я мог наблюдать только поля ее бордовой шляпы и крутить в уме этот моментальный снимок. Удивительно, как сильно может меняться женщина, оставаясь абсолютно узнаваемой.
Мы шли мимо собора Сан-Марко. Но Венеция и первая любовь – это чрезмерное сочетание. Я не воспринимал ни ту, ни другую, а просто сильнее, чем нужно опирался на раненую ногу – хромота от этого стала легкой и элегантной, но лицо от боли превратилось в застывшую маску, что было, конечно, гораздо хуже явного ковыляния. Впрочем, почему бы в Венеции не надеть маску?
– Ты давно здесь? – спросил я шляпу.
– Не очень. Успела только поселиться и принять душ. Нам туда, налево. Уже близко. Ты что хромаешь? Ногу натер?
– Бандитская пуля.
Она рассмеялась и попыталась, вскинув голову, прорваться в мое измерение, отчеркнутое полями ее шляпы:
– Да ладно. Ты же не полисмен.
На миг я увидел ее усмешку.
– Ну и что? Зато я милуимник, – фраза явно получилась с оттенком обиды, что меня удивило. На что мне было обижаться? Ну как же – мне было отказано в романтическом праве схлопотать пулю. Или на то, что она знала обо мне больше, чем я о ней?
– Милуимник? Что это за зверь такой?
– Такой цвета хаки зверь. Умеет стрелять и быть раненым, – кажется, это я вообще сообщил со значением. Подростковым. И поспешно добавил: – Сбивается в стаи и в течение месяца кочует отдельно от самок в хорошо простреливаемой местности… Куда мы вообще направляемся?
– А, так это армия! – рассмеялась Юлька тем самым смехом. – Я знаю! У вас каждый год – месяц в армии… – она неожиданно остановилась, подняла поля шляпы и впилась в меня болотными своими глазищами. – Тебя что, ранило? По-правде???
– А, ерунда, – сказал я лихо. – Так, зацепило. Вот неделю назад парня из нашего отделения убили.
И зачем, спрашивается, я это сказал? Про парня из нашего отделения? И почему она не ответила куда мы идем? Значит, она поселилась. Значит, мы идем в ее отель. Значит, мы будем там жить? А я этого хочу? А даже если я этого хочу, меня об этом спросили?
– И зачем тебе это все нужно? – спросила она.
Я резко отвел глаза из-за неприятного мгновенного ощущения, что она говорит не со мной, а с моими мыслями. Конечно же она имела в виду другое.
– «Зарница», – зачем-то подыграл я. – Военно-патриотическая игра.
Она кивнула:
– Тебе нужна трость. Ты будешь очень импозантен с тростью.
– Я? С тростью? Разве что посох.
– Я знаю, что тебе нужно! – восторженно заявила она. – Я знаю, что нужно хромающему солдату в осенней Венеции! Уан моумент!
Она вышла из магазинчика с длинным черным зонтом, похожим на обгоревшую елку. Ручка оказалась в виде вычурно загнутого клюва с традиционной венецианской маски.
Как-то мне не хотелось принимать от нее подарок, особенно когда он костыль. И в следующей лавке я купил ей желто-коричневую вазочку муранского стекла.
Отель был дорогой. Не в том смысле, что в Венеции все отели дорогие. Это был дорогой венецианский отель. Конечно, надо было сваливать отсюда и искать что-то более соответствующее моей зарплате. Но я еще по дороге решил не противодействовать напору ее инициативы, не бороться за лидерство, и хотя бы на первые двадцать четыре часа занять позицию нестороннего наблюдателя за самим собой. Прищурить третий внутренний глаз и насвистывать «Ну-ка, ну-ка, что ты там придумала…» И тут же мы словно поменялись ролями. Я расслабился, а она напряглась. Она явно ждала вопросов и испытывала дискомфорт от их отсутствия.
Ее номер оказался просторным, стилизованным под старину, с огромной кроватью в центре и высокими окнами, выходящими на канал.
Юлька убрала мой рюкзак в шкаф и обернулась:
– Если надо что-то погладить, можно отдать в сервис.
В ее номере присутствовала недвусмысленная симметрия – по обеим сторонам кровати стояли одинаковые тумбочки, над которыми выгибались одинаковые бра. Конечно же, это был номер на двоих, а следовательно – наш.
Юлька поставила вазочку в центре журнального столика. Я добыл из рюкзака прикупленную утром на автостраде бутылку красного «Бардолино» и вылил в вазу.
– Купил за название! – констатировала Юлька.
Я хмыкнул.
– И вазу? – подозрительно спросила она.
– Вазу я подобрал под цвет твоих глаз, – куртуазно ответствовал я. – За мерцающие в них точки. И в глазах, и в вазе. А что?
– А я думала… Просто это – авантюриновое стекло.
Мы по-очереди выпили за встречу и авантюризм. Я развалился в кресле, наконец-то вытянул ногу. Некоторое время мы с Юлькой понаблюдали мой верный армейский ботинок на фоне чистого узорчатого ковра.
– И сколько стоит такой номерок? – поинтересовался я.
– Какая разница, – отмахнулась она.
– А все-таки?
– Шит! Давай ты не будешь!
– Давай мы не будем.
Она на секунду задумалась:
– Саша, не будь занудой, ОК? Ну поделим мы как-то по другому расходы, если ты об этом.
– Фифти – фифти, – сказал я, чувствуя себя американской эмансипированной старой девой, борющейся за равноправие на первом свидании.
– Да заплатишь за ужин и все уравняется, – Юлька нагнулась и поцеловала меня. И шепнула: – Ну здравствуй, пропащий…
Прежде чем всерьез ответить на поцелуй, я еще успел обиженно подумать, что вообще-то никуда не пропадал и удивиться тому, насколько она не хотела терять время.
* * *
Из добротного отеля вываливаешься в Венецию, как в какое-то зазеркалье, где не левое стало правым, а ушла из под ног почва, сменившись водным небосводом. Песочные часы в Венеции отсыревают, и время перетекает по законам луны и воды, переливаясь по водным резeрвуарам, каналам, сосудам, чашам, оставаясь на миг зачерпнутым в горсти, а потом все равно проливаясь и возвращаясь к самому себе.
К самому себе хотел вернуться каждый из нас. Каждый, при помощи другого. А друг к другу?
В отличие от прочих канальных городов, Венеция – это камень в воде. А не вода в камне, как Питер или Амстердам. А это большая разница. Примерно, как подчинять женщину своей страсти или подчиняться ее.
Меня вели на кофепой. И даже дали право выбора. Между первым в Италии кафе «Флориан» и любимым кафе лорда Байрона «Куадри». Небогатый выбор для богатых людей. Из солидарности с хромающими романтиками всех времен и народов я должен бы проковылять в «Куадри».
– Здесь мы только выпьем кофе, – предупредили меня.
– Я бы выпил чего-нибудь покрепче.
И закусил бы, между прочим.
– Здесь не стоит. Ты не настолько богат. В другом месте, ага?
– Я настолько богат, чтобы выпить кофе в менее славном месте. Но чтобы с видом на море. И возможностью заказывать все, что хочется. Ага? Пойдем, вон там на углу – кафешка.