Текст книги "На заре жизни"
Автор книги: Елизавета Водовозова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц)
В высшей степени тщательное ежедневное наблюдение над работою крестьян, знакомство с каждым из них, точные записи хозяйственных сведений и соображений дали ей возможность основательно ознакомиться с сельским хозяйством и хорошо узнать не только материальное положение своих подданных, но отчасти их характер или, точнее сказать, работоспособность каждого, что для матушки важнее всего было в человеке: работящему крестьянину она старалась помочь, внимательно и сочувственно относилась к его тяжелому положению; зато к пьяницам и нерадивым она выказывала полное презрение, как к существам, только напрасно бременящим землю, приносящим вред ее хозяйству и лично оскорблявшим ее своим существованием.
Домашним редко приходилось разговаривать с матушкой по будням, и второстепенные дела она откладывала до воскресенья: когда к обеду в этот день она кончала свои «канцелярские» занятия, она была вполне свободна, и няня с нетерпением ждала этого времени, чтобы обсудить вместе с нею различные вопросы по домашнему хозяйству. Чаепитие, во время которого в других семьях члены семьи болтают между собой, у нас после переселения в деревню было уничтожено за неимением средств тратить деньги на покупку чаю. Вместо него у нас пили молоко, но для этого не собирались к столу, а каждый садился где попало, мог пить его сколько угодно и когда угодно. Что же касается обедов и ужинов, то они проходили у нас очень быстро, и во время их няне немыслимо было разговаривать о делах: ей часто приходилось вставать из-за стола, чтобы принести то одно, то другое из кладовой или погреба, а по окончании еды матушка торопилась отправиться спать.
Как только наступало свободное воскресное время, няня прежде всего докладывала матушке о том, чего не хватает в хозяйстве, что подходит к концу или чего «маловато», что необходимо купить сейчас же и с чем можно «обождать». Совместное всестороннее обсуждение чуть не каждой статьи домашних запасов всегда кончалось вопросом со стороны матушки, нельзя ли упразднить из домашнего употребления или, по крайней мере, сократить то или это. После смерти отца наши расходы были доведены до minimum'a: чай, кофе, варенье, пирожное, сладкое – все это было изгнано с нашего стола. Чай, кофе, варенье подавали только гостям, но матушка не скрывала своей бедности, не старалась показывать кому бы то ни было, что мы-де всегда так пьем и едим. Напротив, она напрямик заявляла: "Я ведь теперь не большая помещица, не важная барыня: ежедневно не приходится распивать чаи и кофеи, – держу их только для дорогих гостей".
В те жестокие времена, когда бедных так открыто презирали, когда каждый бедняк старался казаться богатым или, по крайней мере, не столь обездоленным, каким он был в действительности, когда каждый давал почувствовать другому и выставлял свое дворянство, когда труд для дворянина считался позором и был достоянием только рабов, матушка, будучи столбовою дворянкой по мужу и отцу, особа "с языками и манерами", как говорили про нее, не только не конфузилась своей бедности, но всегда проводила мысль, всегда говорила своим детям и посторонним, что каждый должен трудиться, выказывала презрение к шалым затеям помещиков и к их ничегонеделанию. Вот это-то качество, а также и то, что к старости она становилась все более гуманною и не на словах, а на деле искренно полюбила простой народ, резко выделяли ее из той среды, в которой она вращалась. Все это в конце концов снискало ей глубокое уважение ее детей, которые в детстве, лишенные материнских ласк и забот, нередко испытывая на себе последствия ее властного, вспыльчивого характера, относились к ней с полным индифферентизмом, а подчас с обидой и раздражением. Те же качества снискали ей впоследствии любовь и уважение наших молодых друзей, которых мы привозили гостить к ней и с которыми она любила вести споры и разговоры. Когда она приобрела опытность в хозяйстве и заботы о нем уменьшились, она начала много читать. Это дало ей возможность поддерживать серьезный разговор, что крайне поражало наших знакомых, встречавших в такой захолустной деревне, как наша, образованную женщину. Демократизацию ее идей не трудно объяснить: она была слишком деловита по натуре, чтобы бросить на произвол судьбы расстроенное хозяйство, оставшееся на ее плечах после смерти горячо любимого мужа. Один только труд давал ей забвение в годы тяжких бедствий и лишений, и потому она становилась все более страстною его поклонницей. Но в тот период жизни, о котором я говорю, она исключительно думала о том, как бы что-нибудь выгадать из своего жалкого и запущенного хозяйства, как бы уменьшить домашние расходы.
– Уж как у нас сахарного песочку маловато, – говорила няня, когда она наконец получала возможность переговорить с матушкою о домашних делах. – Давно ли из города пять фунтиков привезли, а ведь осталось не больше двух стаканов…
– Так, верно, сама же ты все на детей скормила?
– Как же это, матушка! – обиженно восклицала няня. – Я и серенки (спички, которые употреблялись в то время) даром не растрачу: стараюсь с уголька зажигать… И вдруг сахарный песок…
– Да, ты все бережешь, ну, а сладкое то и дело суешь детям: ни пирожных, ни конфект в доме нет, вот ты и всыпаешь им в кушанье больше, чем нужно, сахарного песку. А я вот что тебе скажу: к простокваше, пожалуй, подавай его по-прежнему, ну а к ягодам больше ни-ни, – они и без того сладкие.
– Барыня матушка, ну хоть для праздничков позвольте оставить… Ведь наши-то дети еще такие крошки!
– Да… трудно с тобой что-нибудь сокращать в хозяйстве, – с сердцем возражала матушка. – Продолжай… много ли у нас крупчатки?
– Только что перевесила: всего десять фунтов осталось.
– Десять фунтов! Но ведь это же ужасно! В прошлый месяц два пуда вышло, и в этот, значит, будет то же!
– Да ведь крупчатка-то она всюду: она и на булки, она и на пироги, и на клецки, и в соус ее же подсыпешь…
– Ладно, ладно… так вот что: конец белым булкам, да и все тут! С этих пор мы все будем есть только черный хлеб. И это пречудесно: у нас хлеб хорошо пекут!
– А как же!.. – только воскликнула няня, но уже остальных слов она не могла выговорить: крупные слезы текли по ее щекам.
– Стыдно тебе, няня, очень стыдно! Почему ты думаешь, что наших детей необходимо нежить да к барским затеям приучать? Лучше благодари бога, что богатство и баловство не сделают их лоботрясами!..
Несмотря, однако, на изгнание с нашего стола почти всего, что более или менее зажиточные дворяне находили необходимым, мы, дети, вспоминали только об отсутствии у нас сладкого, которого так много подавалось при отце. Матушка не была скупа на домашние сбережения; у нас всегда был сытный и хороший стол, но она строго придерживалась одного – чтобы все, что мы пьем и едим, было по возможности добыто из собственного хозяйства: прежде чем что-либо купить для дома, хотя бы буквально на грош, это долго и серьезно обсуждалось как матушкою, так и нянею.
– Ну, про какую корову ты хотела со мной поговорить? – спрашивала матушка, и разговор переходил на другую тему, более для нее интересную, то есть на сельское хозяйство, которому она придавала огромное значение, а домоводство было на руках няни, и она вмешивалась в ее дела в самых крайних случаях. Няня просила дать корову Игнату и излагала причины, почему это необходимо: его собственная корова пала от бескормицы прошлого года, а в семье его несколько молодух, и У каждой дети. Затем она просила дать леску Пахому Для починки его хаты: у него сгнила крыша и давно протекает. Матушка знала всю основательность няниных просьб и сама считала необходимым улучшать положение своих подданных, так как она прекрасно понимала, что ее хозяйство находится в полной зависимости от благосостояния крестьян, а потому почти всегда исполняла подобные просьбы, справившись предварительно со своею записною книжкою. Она отказывала только тогда, если в ее записях значилось, что крестьянин не особенно ретив на работу и, боже упаси, запивает. В тот период времени матушка еще не успела разобраться в том, что леность, нерадивость и пьянство были результатом вековой беспросветной жизни крестьян, что, наказывая несчастного, она совершала большую несправедливость, особенно по отношению к членам его семьи.
Матушкино хозяйство приходило все в больший порядок, и этому содействовали не только ее неустанные хлопоты, но и заботы няни. Ее сердечная доброта и искренняя жалостливость ко всем несчастным уже давно снискали ей доверие и уважение крестьян. Зная, что матушка стремится к улучшению их положения, но не в состоянии сразу помогать многим, няня употребляла все силы, чтобы указывать ей на более несчастных. В продолжение всего времени, которое она прожила у нас, она каждое лето приезжала в деревню с нашим семейством, и каждое лето число ее крестников среди крестьян, а следовательно – кумовей и кумушек, увеличивалось. Не отказывалась она и от крестьянских свадеб, ходила к больным и носила им лекарства или гостинцы, вроде куска белой булки, а крестникам – рубашонки, которые она перешивала из нашего старья. В этих случаях она повсюду таскала и меня с собой: после смерти Нины она не решалась доверять меня кому бы то ни было, да я и сама ни за что бы не осталась без нее. Без няни матушке, вероятно, не удалось бы узнать всей подноготной каждой крестьянской семьи: несмотря на ее простое отношение к крестьянам, несмотря на то что она сама нередко заходила в избы, несмотря на отсутствие какой бы то ни было заносчивости и чванства, с нею, как с барынею, крестьяне все-таки стеснялись. Совсем иначе относились они к няне: в каждой крестьянской семье она была своим человеком. Хотя крестьянам было известно, что она бережет барское добро пуще своего глаза, тем не менее они были вполне уверены в том, что из-за нее никогда не выйдет никакой неприятности, что она первая усердно похлопочет за каждого из них. Но, как бы няня ни была добра к крестьянам, интересы моей семьи стояли у нее на первом плане.
– А что скажете, – спрашивала она после того, когда хозяева избы, в которую она входила, успели ее усадить на лавку в красный угол, – если бы Степана да на оброк пустить? Ведь на него, кажись, положиться можно? И господам в аккуратности предоставил бы что полагается, и свою копейку не растрясет… – Или: – А как староста Тимофей – не очень вас обижает? Сказывают, больно зашибать стал, да и на руку нечист? Правда это али враки? – Или: – Ну, а кто же, по-вашему, ныне самый работящий, самый справедливый крестьянин в Погорелом? – Вот с какого рода вопросами обращалась няня к крестьянам. Не обходились они с ее стороны и без наставлений в таком роде: – Старайтесь, милые, Христа ради старайтесь… Ведь у него-то, у покойника Николая Григорьевича, большая забота была 6 своих крепостных. Даже перед смертушкой думушку эту про вас крепко держал. Да и барыня вас не обидит, как перед господом говорю, свято будет блюсти завет покойника.
– Васильевна! – говорил однажды молодой крестьянин, напряженно прислушивавшийся к ее словам. При этом он подошел к ней вплотную, как будто желая показать и строгим взглядом своих глаз, и наступательным движением, что она должна говорить правду, только сущую правду. – Говори ты нам, Васильевна, по всей чистой совести, как, значит, он, барин-то наш, помирал… что он сказывал? Наши-то бают, что он женку-то свою, барыню нашу, дюже стращал: "Не забиждай, грит, своих христьян, чтоб они, значит, не прокляли и осиновым колом твою могилу не проткнули".
– Насчет осинового кола не поминал… Вот вам Христос – этих слов его не было! Мы с барыней безотходно при его кончине у постели стояли. Все словечки его предсмертные, как молитву, затвердила… Про вас он вот что сказывал барыне: "Не позволяй, говорит, никому крестьян твоих обижать, чтобы, говорит, жестокостей с ними не делать, пусть, говорит, из-за тебя не раздаются их стоны и проклятия!.." Вот как перед истинным, правду вам сказываю! – При этом она крестилась на образа.
– О, господи! – со вздохом произнес крестьянин. – Царствие небесное покойнику!.. Пущай ему земля легка буде! Что ж насчет нашей барыни можно сказать, – она не обиждает… ну усё же тяготы большие несем… Бедность лютая нас одолела! Почитай, кажинный год от страстной до казанской хлеб с мякиной едим да окромя щей с крапивой али щавеля до конца лета другого приварка не знаем… А таперича и его забелить нечем, – последняя коровенка околела.
– Да что, Васильевна, ты ведь к ейному семейству привержена, так все хочешь обелить!.. – заметила хозяйка. – Хоть покойник наставлял, чтоб мы слез не лили, а нам-то супротив суседских хрестьян разе в малостях каких полегче буде… Усё та же жратва, что блевотина! Барыня-то наша получше других тем, что не драчлива… Бо только, почитай, ефто в ей и есть, а свайво добра не упустит!.. Ох, не упустит!.. Не таковска! Ведь она-то день-деньской торчит на косовице али на жнитве, усё коло тебя топчется, да так во все глазыньки глядит тебе, чтобы ты, значит, попусту трошку времени без работы не осталась! Ведь дохнуть она тебе не даст! Намедни как зачнет меня кликать, да раз за разом… Подхожу, а она мне: "Что, грит, Аннушка, куды ты усё бегаешь? Почто серп бросаешь?" – "Матушка барыня, рабенок тутотка, у кустов положон… кормить его бегаю". – "А сколько яму?" – "Пятый месяц, матушка, только окромя груди ничего не примает, как соску али что ему суну, так усё и сблюет…" – "Что же, грит, надо кормить, так корми, а забавляться с им – не забавляйся, – мне со своими тоже забавляться не приходится"…
– И правду говорит, вот те Христос, правду, – утверждает няня. – Ей не до забавы! Чуть свет-то забрезжит, она уж на ногах! Так насчет коровы не сумлевайтесь, православные, – говорит няня, прощаясь с хозяевами, – выпрошу, как пить дать, выпрошу.
Няня обладала большим житейским тактом: она прекрасно знала, что она могла сообщить матушке и о чем не должна была заикаться. После одного из таких посещений она заявила ей, что староста Тимофей начинает запивать, а что самый работящий и надежный крестьянин – Лука. В первое же воскресенье его призвали к матушке: она долго с ним беседовала, а затем назначила его старостой вместо Тимофея.
Не знаю, каково было положение старосты в других поместьях, но у нас эта обязанность по количеству труда, по разнообразным заботам и ответственности была самая тяжелая сравнительно с обязанностями остальных крестьян. Староста должен был вставать раньше всех и быть первым в поле и на всякой сельской работе; он должен был зорко наблюдать, чтобы рабочие работали не покладая рук, обязан был подавать пример другим опытностью и усердием в работе. Когда рабочие возвращались домой к обеду и затем ложились отдыхать, староста освобождался позже других: он должен был осмотреть работы во дворе, исполненные в его отсутствие стариками и подростками, которым он поручал в это время рубить дрова, вывозить навоз или кирпич, – одним словом, за тем, кого он почему-либо не пустил на полевые работы. Точно так и после ужина он не мог тотчас завалиться на печку или покалякать на завалинке: почти каждый день в это время его звали в горницу, и у него с полчаса проходило в разговорах с матушкою о том, что делать на другой день, и в его отчетах о том, где, что и сколько было сработано; тотчас же при нем все эти сведения матушка заносила в свою тетрадь.
Несмотря на обременительные труды старосты, эта должность среди крестьян считалась весьма почетной, и почти каждый из них принимал ее с величайшею благодарностью. Материальное положение старосты, пока он занимал эту должность, было несравненно более обеспеченным, чем у остальных крестьян. В то время у нас почти все крестьяне ходили в лаптях; хотя староста продолжал в них работать, но непременно должен был иметь сапоги, которые ему при вступлении его в должность немедленно заказывали сапожнику сшить из домашней кожи. Домашнему же портному приказывали приготовить старосте на зиму овчинный тулуп, а на лето нечто вроде балахона, на который матушка выдавала холстину. Эту праздничную одежду он должен был одевать каждый раз, когда его отправляли в волость или в город по каким-либо делам или к городским и сельским властям.
Ввиду того что староста был на господской работе шесть дней в неделю, его земельный участок обрабатывали матушкины крепостные совершенно так же, как и ее собственные поля и луга, хотя все полученное с его надела шло по-прежнему в его пользу. Кроме того, он ежемесячно получал известное количество ржи, ячменя и гречихи. При вступлении в должность староста приводил домой с господского двора корову и несколько овец. Когда его изба и хозяйственные постройки требовали основательного ремонта, их поправляли матушкины рабочие, но смотреть за домашними животными, обрабатывать землю под огород, картофель и горох, сажать капусту и овощи, прясть лен и ткать одежду – все это должна была делать собственная семья старосты; по крайней мере, так было с Лукою, у которого была жена и четыре дочери. Но зато его семья была избавлена не только от барщины, но и от каких бы то ни было помещичьих поборов. Нужно заметить, что в деревнях, принадлежащих матушке, кроме трехдневной барщины (три дня в неделю крестьяне, как мужчины так и женщины, занимались работами на свою госпожу), крестьянки несли еще разные тяготы. Каждая крестьянская семья, смотря по числу в ней женщин, обязана была доставлять летом своей госпоже определенное количество яиц, ягод, орехов, грибов, а зимою – пряжу и холст. От всех этих поборов избавлена была семья старосты. Крестьяне говорили про него, что хотя он действительно работает на барыню больше других, но зато и не боится голодного года, и что он со своею семьею единственные из крепостных матушки, которые как в урожай, так и в неурожай могут круглый год есть хлеб без мякины и забелить свой приварок.
Лука оказался одним из трудолюбивейших и расторопнейших крестьян и обнаружил большие административные способности.
Однако матушка не думала ограничиваться только переменою старосты: она решила внести существенные изменения во все отрасли своего хозяйства, а главное – раз навсегда уничтожить "все барские затеи", из-за которых, по ее мнению, и произошло разорение. Она бы с радостью продала всю домашнюю обстановку, тем более что «шифоньеры» и «секретеры» возмущали ее теперь даже своими названиями, как вещи, неподходящие в хозяйстве при ее жалком материальном положении, но на них не находилось покупателей. Зато немедленно были проданы все наши экипажи, кроме карафашки и простых саней; продан был и наш знаменитый дормез, прозванный "Ноевым ковчегом", в который мы, дети, любили забираться, когда он стоял в сарае, осматривали его многочисленные карманы и приходили в восторг, если находили в одном из них забытый сухарь или орех. Вместе с экипажами проданы были и наши выездные лошади: мы ездили теперь, что случалось, впрочем, крайне редко, на рабочих лошадях. Довольно многочисленная дворня и слишком большой теперь для нас штат прислуги подверглись сильному сокращению: для домашней услуги матушка оставила только кухарку и горничную. Большинство дворовых, знавших какое-нибудь ремесло, были отпущены на оброк, другим дана была земля, и они обращены были в обычных крестьян-хлебопашцев. При этих переменах матушка принимала в расчет способности дворовых и до известной степени их желания: кто просился на оброк, тому она назначала его «по-божески», то есть на более льготных условиях, чем у других помещиков в наших краях, а того, кто от него отказывался, она наделяла землею, давала лес и время на устройство нового хозяйства.
Эти реформы все же прививались далеко не так быстро и не так легко, как на это рассчитывала матушка, и, пока все не вошло так или иначе в колею, они причиняли ей множество неприятностей. Многие из прежних наших служащих – кучер, повар, лакей и некоторые другие – не желали идти ни на оброк, ни брать землю и умоляли оставить их при прежней должности: они опасались, что, не имея в городах родных и знакомых, долго останутся без занятий, а то и совсем не найдут подходящего дела. Не желали они брать и землю, так как, издавна выполняя домашние обязанности при господах, отвыкли от землепашества, а в большинстве случаев не только они, но и отцы их никогда им не занимались. Матушка на все лады объясняла им, что она, вследствие уменьшения семьи более чем вдвое и полного разорения, не имеет ни средств, ни необходимости держать такую «ораву» челяди для домашних услуг, что она не может их кормить даром, что каждый из них обязан приносить ей пользу, но, когда никакие доводы не могли убедить дворовых, она тут же записывала их имена в особую графу своей тетради, решив продать их при первой возможности. Матушка в начале ведения своего хозяйства страшно нуждалась в деньгах и находила, что без продажи нескольких душ дворовых ей не обойтись, – она и решила сбыть с рук наименее для нее полезных. К тому же она боялась, что, не пристроившись основательно ни к земледелию, ни к отхожим промыслам или где-нибудь на месте в услужении, они явятся элементом, опасным для деревенской жизни, то есть «смутьянами», как их тогда называли. Особенно ее смущало положение Васьки-музыканта.
Лет за двенадцать – тринадцать до описываемого времени мой покойный отец стал приглядываться к одному восемнадцати – девятнадцатилетнему парню, Ваське, к имени которого крестьяне прибавляли – музыкант. Где бы в праздник ни собирался народ петь и плясать, Васька был тут как тут. Играть на свадьбах его приглашали даже крестьяне из чужих деревень; он всюду играл, пел и плясал. Мой отец, большой меломан, стал прислушиваться к его игре и однажды приказал ему принести в кабинет свои музыкальные инструменты и сыграть на каждом из них. Васька играл на скрипке, балалайке, гармонике, на разных дудочках и свисточках, играл как веселые плясовые, так и заунывные. В музыкальном отношении у него все выходило более осмысленно и своеобразно, чем у кого бы то ни было из деревенских музыкантов. Но когда отец добыл для него на время настоящую хорошую скрипку и заставил его сыграть ему на ней, Васька просто поразил его: он долго настраивал ее, долго приноравливался к новому для него инструменту, долго подбирал то одно, то другое и вдруг заиграл знакомый отцу ноктюрн Шопена. На вопрос изумленного отца, откуда он взял то, что играет, Васька объяснил, что, когда в нашей усадьбе в прошлое лето гостила одна барыня, она часто играла это у нас на фортепьяно; он нередко слушал ее, стоя под окном, и с тех пор эта «песня» (он так называл ноктюрн) не давала ему покоя, но ему не удавалось подобрать ее на своей простяцкой скрипке.
Это обстоятельство решило судьбу Васьки. Отец написал о нем князю Г., одному из богатейших помещиков средней полосы России. С этим князем Г. отец когда-то служил в одном полку и даже очень дружил: любовь к музыке и чтению более всего поддерживала взаимную дружбу этих двух людей. С выходом их в отставку они лишь изредка переписывались, и отец знал, что князь только что вернулся из-за границы, где он женился на знаменитой иностранной пианистке, делавшей артистическое турне по Западной Европе и приобревшей известность. Поселившись с женой в своем великолепном поместье, князь решил устроить домашний театр и свой собственный оркестр. Для обучения крепостных артистов он выписал нескольких иностранных учителей и музыкантов.
Князь охотно принял Ваську в свой оркестр, а через года два предлагал уже за него моему отцу большие, по тогдашнему времени, деньги. Он писал, что Васька, как по мнению его жены-артистки, так и по мнению проживающих у него иноземных учителей музыки, обладает феноменальными музыкальными способностями, что он на память, по слуху удивительно верно передает сложные в музыкальном отношении вещи из репертуара его жены и что вообще он оказался человеком даровитым: быстро, между делом, научился грамоте, имеет большую склонность к чтению и еще легче усваивает музыкальную грамотность и преодолевает технические затруднения.
Но мой отец уже давно сам мечтал устроить у себя театр и оркестр (конечно, в неизмеримо более скромных размерах, чем это было у князя), с тем чтобы на подмостках его домашнего, более чем скромного театра прежде всего подвизались его собственные дети. Он был глубоко убежден в том, что такие театральные представления помогут развитию в них любви к искусству, что он считал главным основанием серьезного образования и воспитания гуманных чувств. С этою целью отец и отдал в обучение Ваську, а вовсе не для того, чтобы устроить музыкальную карьеру своего крепостного: даже такой гуманнейший для того времени человек, каким был мой отец, не дорос до этой идеи, а еще вероятнее то, что духовное развитие собственных детей он ставил выше всего. Как бы то ни было, но он наотрез отказался от предложения князя продать ему Ваську. Продержав его у князя еще некоторое время, отец взял его обратно к себе и устроил с его помощью собственный театр, при котором тот и состоял все время.
И вот теперь матушка приказывает ему выбирать одно из двух: идти на оброк или взять участок земли и поступить в один разряд с крестьянами-землепашцами. В то время Ваське уже перевалило за тридцать лет; он был женат, но, на его счастье, у него не было детей. Хотя он, конечно, знал о перемене судьбы многих дворовых, но, когда дело коснулось его лично, он просто потерял голову: он то и дело бегал из людской в господский дом, о чем-то шептался со своею женою Минодорою, то приходил к матушке упрашивать ее дать ему землю, то отказывался от нее и от того, чтобы перейти на оброк. Хотя ему хотелось поступить в какой-нибудь столичный оркестр при театре, но он боялся, что недостаточно для этого подготовлен, да многое и забыл с тех пор, как учился музыке, к тому же его пугала мысль, что он не найдет места ни в одной из столиц, так как никого там не знает.
Васька, человек высокого роста, чрезвычайно сухопарый и сутуловатый, в ту пору, о которой я говорю, ни своим говором, ни своим обликом не напоминал крестьянина. Его длинное худое с выдававшимися скулами лицо хотя не было красиво и носило следы оспы, но освещалось умными, большими, серыми, вдумчивыми глазами; его манеры не были ни грубыми, ни мужиковатыми и скорее напоминали интеллигентного человека. И это понятно: он был грамотный, кое-чему поучился, кое-что узнал и повидал во время своей, если можно про него сказать, артистической деятельности у князя, а отчасти и у моего отца, у которого он был не только главным музыкантом в его маленьком оркестре: он должен был вместе с ним приноравливать пьесы к данной обстановке, подымать и опускать занавес, нередко был суфлером, еще чаще выступал на театральных подмостках в качестве актера и солистом-музыкантом во время антрактов. Вследствие столь разнообразных обязанностей он получал одежду с барского плеча. Отец был плотный, широкоплечий, среднего роста мужчина, а Васька – длинный, как жердь, и худой; все барские обноски перешивались ему руками доморощенных портных, но теперь он донашивал обноски прежних обносков. Вследствие этого трудно было определить, что на нем одето, так как одежда не соответствовала его фигуре и была для него слишком коротка. Особенно бросались в глаза широкие штаны, не прикрытые кафтаном от самого седалища, и казалось, что его длинные-длинные ноги, точно палки, всунуты в них. Так как после смерти отца ему уже почти ничего не перешивалось, то он имел теперь совершенно обтрепанный вид. Одним словом, при первом взгляде на него он производил впечатление человека свободной профессии, но истерзанного и измученного житейскими бурями и невзгодами.
Его жена Минодора, которую он, видимо, горячо любил и которую даже в ту пору всеобщего дранья он никогда не трогал пальцем, была ему совершенно под пару. Говорили, что она была плодом любви несчастной одного нашего родственника и красавицы-коровницы на нашем скотном дворе. Как бы то ни было, но Минодора осталась круглой сиротой в самом раннем детстве и была взята в комнаты. Она училась вместе с моими старшими сестрами (умершими во время холеры), была вполне грамотною, даже читала и понимала по-французски, вместе с сестрами подвизалась на театральных подмостках, но была горничною, хотя и очень любимою в доме. Театральная деятельность Минодоры сблизила ее с Ваською, – они поженились, так как для их брака не было никаких препятствий со стороны моих родителей. По поводу браков наших крестьян я хочу сказать несколько слов.
Мои родители, как только взяли хозяйство в свои руки, твердо решили никогда не вмешиваться в браки крепостных, не заставлять их насильно вступать в нежелательные для них брачные союзы. Это правило отца очень не понравилось многим соседям, которые придерживались совершенно обратного образа действия. Кто бы ни приезжал к нам в гости в первые годы после замужества матушки, сейчас начинал разговоры о том, какой вред распространяет нововведение моих родителей относительно браков, и старался убедить их в том, что свобода брачных союзов вредна для самих же крепостных, так как они не что иное, как глупые, неразумные дети, и что помещики, будучи их истинными отцами и благожелателями, лучше их знают, кто к кому из них наиболее подходит для брачного союза. Но на все рассуждения отец всегда отвечал одним и тем же, что поступать иначе ему не позволяет совесть. Тогда со стороны помещиков начались жалобы и доносы на отца, который будто бы своими действиями возмущает крестьян против помещичьей власти. Эти обвинения, по утверждению моей матери, чуть не кончились для отца очень дурно.
В те отдаленные времена становые и мелкие чиновники полицейского и судебного ведомства были обычными гостями помещиков. Хотя на людей подобной категории они смотрели свысока и полицейских называли "крапивным семенем", а судейских – «крючкотворами», но это не мешало им водить с ними дружбу. Делалось это для того, чтобы люди той и другой категории старались замять, когда это понадобится, их грязные делишки, покрывали их произвол над крестьянами, очень часто переходивший дозволенное даже в те жестокие времена. Как это ни странно, но этих «крючкотворов» и это "крапивное семя" принимали у себя даже те помещики, которые не боялись судебных преследований, так как ничем противозаконным не занимались и не пятнали себя возмутительною жестокостью относительно крестьян. И вот эти немногие порядочные помещики тоже находили, что они, несмотря на свое презрение к людям подобного рода, не могут обходиться без них. Приедет, бывало, становой к помещику и говорит: "Вы должны в таком-то месте устроить мост" или: "Вы обязаны уплатить такую-то недоимку". Правильно ли такое требование или нет, помещик очень часто не имел об этом ни малейшего представления, а наводить по этому поводу справки, съездить куда-нибудь для этого – лень. Вот он и находил, что дружба с полицейскими и с мелкотою из судебного ведомства может избавить его от лишних хлопот, даст ему возможность не нарушать своей «обломовщины», а потому-то как хорошие, так и дурные помещики приглашали на свои обеды и вечера этих мелких чиновников, давали им время от времени взятки хлебом и разными сельскими произведениями, а то и деньгами. Мой же отец, живя по зимам в городе, всецело погруженный в интересы своей семьи и в свои книги, приглашал на свои спектакли и вечера людей, наиболее ему симпатичных и образованных, а становых и мелких чиновников он просто игнорировал. Помещики знали, что за гордое отношение моего отца к чинам полиции и судебного ведомства последние его недолюбливают, и с помощью их пустили в ход доносы на отца: их серьезно тревожили свободные браки между крестьянами, им казалось, что даже подобные мысли подкапывают устои крепостного права. Но дружба моего отца с предводителем дворянства расстроила их козни. Когда помещики, писавшие доносы на отца, увидали, что из этого ничего не вышло, они первые приехали в наш дом с распростертыми объятиями, выражали отцу свою приязнь и высказывали порицание кляузникам.