355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Панна Антонина » Текст книги (страница 1)
Панна Антонина
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:59

Текст книги "Панна Антонина"


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Элиза Ожешко
Панна Антонина

Леопольду Мейе.

Дорогой друг, прошу тебя принять в знак нашей давнишней, искренней и неувядающей дружбы эти пылинки, которые я увидела и собрала на дорогах человеческой жизни.

Эл. Ожешко

– Будь у меня двенадцать дочерей, я постаралась бы, чтобы все они до одной стали профессорами! Да, все до одной, пусть бы мне пришлось лечь костьми, пусть бы люди меня за это бичевали, на кресте распяли, камнями закидали, – все до одной стали бы профессорами в университете! Да, двенадцать дочерей и двенадцать кафедр! Вот моя давнишняя сокровенная мечта… O, я показала бы тогда всему миру, что могут сделать женщины и на что они способны! Я считала бы себя счастливой; дети вознаградили бы меня за все, что… я сама выстрадала…

И в самом деле, глядя на эту женщину, легко можно было поверить, что она выстрадала немало. Ей было за тридцать лет; сухопарая, костлявая, она держалась всегда прямо, ходила быстро и бодро, энергично размахивая нежными руками с длинными пальцами. Сквозь тонкую кожу рук просвечивали голубые жилки – признак сильного физического истощения, которое отражалось и на лице панны Антонины.

В профиль она казалась еще молодой: черты ее лица были мягкими и правильными. Но стоило взглянуть ей прямо в лицо, и впалые худые щеки, лоб, весь усеянный мелкими морщинками, желтизна и бледность кожи – все свидетельствовало о преждевременном увядании. Когда она горячилась, что случалось очень часто, ее тонкие бескровные губы нервно подергивались, а карие, глубоко посаженные глаза искрились и сверкали.

Она всегда ходила в черном платье с воротничком и манжетами безупречной белизны; лиф плотно облегал ее прямую худощавую фигуру. Ни одной блестящей безделушки, ни одного украшения, если не считать черного кружева, которым она прикрывала свои некогда черные, а теперь уже слегка седеющие волосы, разделенные прямым пробором и низко зачесанные на виски. Такая прическа придавала ее высокому лбу форму почти правильного треугольника и делала еще более заметным блеск ее глаз. В облике панны Антонины сочетались страдание и энергия.

– Да, двенадцать дочерей и двенадцать кафедр, и никто у меня этого из головы не выбьет! Напротив, мне совершенно непонятно, как можно отрицать мою правоту. Отчего же? Вы говорите, что птицы не пашут и не сеют, а все-таки живут! Благодарю! Нечего сказать, прекрасное утешение! Не пахать и не сеять! Когда я смотрю на тех, кто не пашет и не сеет, меня охватывает такая злость, что я собственными руками погнала бы их пахать и сеять! Да, своими руками погнала бы, ведь они лентяйки, куклы, пиявки, паразитки, высасывающие соки из древа общества!.. О! Если бы у меня были дочери, я никогда им этого не позволила бы, никогда, никогда! Пусть бы лучше они в детстве умерли! Таковы мои убеждения, и режьте меня, бичуйте, распинайте, а уж от своего я не отступлюсь!

Но не только резать, бичевать или распинать, даже спорить с ней никто не собирался.

Разговор этот происходил в маленькой, низенькой комнатке под самой крышей высокого каменного дома. Панна Антонина сидела на очень ветхой, убогой кушетке у круглого стола, на котором горела стеариновая свеча в железном подсвечнике и стояли три стакана с чаем. Напротив, вдоль стены, теснились узкая кровать с белоснежной постелью и жестким тонким матрацем, чуть подальше – комодик, заваленный детскими тетрадями и книжками в потрепанных переплетах, еще дальше – два или три старых некрашеных стула и табуретка под выцветшим чехлом; кипящий самоварчик помещался на полу перед открытой печью, на стенах – несколько исторических картин, вырезанных из иллюстрированных журналов и приколотых булавками к обоям, усеянным полевыми цветочками; возле единственного окна – несколько растений в горшках и клетка с канарейкой. Комнатка поражала чистотой. Обои с полевыми цветочками, вазочки, птичка в клетке и узенькая белоснежная постель придавали ей какой-то наивный вид. На этом фоне странно выделялась строгая худощавая фигура ее хозяйки, одетой во все черное.

Я смотрела на нее с любопытством и сочувствием. Ни двенадцать дочерей в соединении с двенадцатью кафедрами, ни «древо общества», ни ее привычка стучать кулаком по столу не отталкивали меня. Ведь мы были давно знакомы.

– Однако, – робко начала я, – сами вы никогда не занимали профессорской кафедры, а кто же посмеет сказать, что вы не пашете и не сеете?..

Панна Антонина метнула на меня недоверчивый взгляд, словно желая убедиться, что в моих словах нет язвительности или насмешки, печально покачала головою и обескураженно махнула рукой.

– Ах! – сказала она. – Помилуй бог! Ну какой из меня пахарь или сеятель!

И, сложив на черном платье свои худые, длинные, изящные руки, она заговорила гораздо тише:

– Да, это так; весной исполнится двадцать один год с тех пор, как я учительствую. Прямо из пансиона, да, прямехонько из пансиона я пошла в учительницы. Ни одного дня я праздно по свету не порхала. Отца моего тогда уже не было в живых, а больная мать переехала к родным. Вот я прямо из пансиона – и к чужим людям. Ну, а дальше что? В течение семнадцати лет из дома в дом… и скоро четыре года, как я здесь поселилась, окончательно убедившись, что все стены на свете холодные, а все сердца – чужие… Но одно дело эти сердца и стены, а другое – еще и собственная глупость! Ведь учительство мне пристало, как корове седло! Разве я не понимаю, что такое светоч знания и как мне до него далеко? О, светоч знания! Кто о чем мечтает и вздыхает, а я лишь о светоче этом… Я старалась дотянуться до него, тянулась и так и сяк и с той стороны и с этой, но не было у меня ни средств, ни времени. Духовный голод – и все тут! О! Будь у меня дочки…

Все это панна Антонина произнесла очень спокойно, опустив глаза. Видимо, она не привыкла откровенничать, поверять свои чувства и немного стеснялась так долго говорить о себе. Вдруг, спохватившись, что стаканы гостей пусты, она быстро вскочила с кушетки и подбежала к самовару. Я хотела помочь ей разлить чай, потому что самовар стоял на полу, а я знала, что панне Антонине трудно нагибаться – ей докучали с недавних пор, правда пока еще легкие, приступы артрита. Однако мои добрые намерения были весьма решительно отвергнуты.

– О нет! нет! – запротестовала она. – Мне так приятно угощать вас у себя в каморке! У меня редко бывают гости, право, почти никогда! Разве забежит порой на минутку кто-нибудь из девушек, моих молодых коллег. Но это случается не часто, ведь у них, бедняжек, времени нет, да и с молодежью им интересней. Но я ни на кого не обижаюсь. У каждого свои дела и свои знакомства… А большая дружба и привязанность между чужими бывает только в романах… Вот бы иметь хороших дочерей… о, дочери!..

Весело улыбаясь, она поставила перед нами стаканы с чаем, аккуратно нарезала булочку и положила на тарелку.

– Мне так приятно принимать у себя гостей… К тому же, – тотчас добавила панна Антонина, – в моем скромном хозяйстве я всегда все делаю сама. Я хочу доказать людям, что если женщина живет своим трудом и стремится к светочу знания, то это вовсе не означает, что она не приспособлена к практической жизни!

«Самостоятельность женщин» и «светоч знания»! Панна Антонина приходила в восторженное состояние, стоило ей только произнести эти слова. Вот и сейчас широким энергичным жестом она обвела комнату.

– Ну, как? – воскликнула она. – Ведь чисто, опрятно и хотя убого, зато, пожалуй, даже не лишено изящества! Обои с васильками и маками я сама выбирала в лавке, когда переезжала сюда. Есть у меня и цветы, и канарейка, и картинки, какие мне были по средствам. Вот! Пусть придут и убедятся, что женщине, которая сама зарабатывает на кусок хлеба и притом преклоняется перед наукой, совсем не обязательно быть неряхой!

– О ком вы говорите? Кто должен прийти и убедиться? – спросила я.

– Полноте! – удивилась она. – Да неужто вы не знаете? Женоненавистники и тираны, нарушающие законы божьи и человеческие. Те, кто лишает нас права заниматься наукой и трудиться. Те, кто всякую напраслину на нас возводит, если мы хоть пальцем пошевелим, не спросив у них позволения. О, если бы у меня были дочери!..

Я заметила, что в мечтах своих она, пожалуй, проявляет излишнюю односторонность, если хочет усадить на профессорские кафедры сразу двенадцать женщин; существуют ведь и другие области человеческой деятельности…

– Да, да! – прервала она меня. – Так только говорится. Конечно, есть и другие области… Но вот послушайте, почему я так настаиваю на университетских кафедрах…

Она весело рассмеялась.

– Вы хорошо знаете, что у меня никогда не было знакомых среди ученых. В молодости я скиталась по усадьбам помещиков, а что собой представляют наши помещики, вам известно… И только один раз мне посчастливилось встретить профессора. В то время мне было уже около тридцати лет, и поверьте, еще немного – и я упала бы перед ним на колени. Муж науки! Ведет молодое поколение к светочу знания! Все надо мной смеялись, говорили, что разные люди среди ученых бывают. А мне-то какое дело? Жрец науки – и все тут! Глядя на этого человека, я думала: «Будь я на его месте!» От этой мысли у меня даже голова кружилась. Да где уж мне, червю ничтожному, мечтать о подобном счастье! Но потом я решила: «Будь у меня дочь, то…» И с той поры как только подумаю о дочке, то рядом с красивой, здоровой и счастливой девушкой, которая души не чает в своей матери, всегда вижу профессорскую кафедру… Вот так-то, сударыня, человек разными фантазиями утоляет свой духовный голод… Иногда мне чудится, что мою шею обвивают руки девушки, созданной моим воображением, а иногда я вижу ее на кафедре и слышу, как она говорит…

Рассказывать она начала смеясь, а кончила со слезами на глазах. Однако, подобно тем скромным людям, чьих слез никто никогда не замечает и не утирает, она не любила их никому показывать. Слегка покраснев, она подбежала к окну, словно желая показать мне распустившуюся в горшке герань.

Пока мы разглядывали цветок, дверь, ведущая на лестницу, медленно и тихо отворилась и в комнату проскользнула девочка лет десяти, в рваном длинном, чуть ли не до пят, платьице; ее светлые, как лен, волосы были зачесаны назад, на открытом розовом кругленьком личике ярко сияли голубые глаза. При виде незнакомых людей она оробела и, остановившись у двери, прижалась спиной к стене. Следом за нею решительно и смело вбежал мальчик, немного постарше, босой, с всклокоченными волосами, в куртке, из которой он давно уже вырос; потом в комнату проскользнул еще один, совсем крошечный ребенок, непонятно – какого пола, в одной холстинковой рубашке; в руках он держал кусок черного хлеба.

– Какие странные гости, – заметила я.

Панна Антонина немного смутилась.

– Ах… – начала она, – да это дети нашего дворника, человека очень бедного и вдобавок пьяницы…

– Должно быть, ваши ученики?

– Да, ученики… девочка ласковая и способная, а мальчик тоже способный, но…

– А этого малыша вы тоже учите?

– О нет! Он приходит вместе с братом и сестрой, когда сам захочет, и только присутствует на наших уроках… Это, – добавила панна Антонина, – вольнослушатель в моем университете…

Мысль об университете ни на минуту не выходила у нее из головы.

– Сколько у вас уроков в городе? – спросила я.

– Восемь.

– Значит, с этими детьми уже девятый.

– Конечно. Восемь да один – девять.

Когда мы с приятельницей прощались с панной Антониной, дети совсем осмелели и чувствовали себя как дома. Девочка, поднявшись на цыпочки, доставала с комода букварь и тетрадь, исписанную жирными палочками, мальчик вытирал грифельную доску, а малыш взгромоздился на табурет и, разинув рот и задрав кверху голову, удивленно разглядывал цветущую герань. Каково же было наше изумление, когда, уже уходя, мы встретили еще одного бедно одетого ребенка, поднимавшегося вверх по лестнице, и еще одного и еще…

– Куда это вы все идете? – спросила я.

– К панне Антонине, – услышала я в ответ.

Как я потом узнала, мальчик, которого я остановила, выполнял в какой-то лавочке обязанности судомойки, подметал полы и разносил по городу проданные товары.

– Сколько же ваши родители платят панне Антонине за то, что она вас учит? – снова спросила я.

– Да у нас и родителей-то нет! – крикнул он, перескакивая сразу через три ступеньки.

Любовь панны Антонины к «светочу знания», видимо, не была платонической.

* * *

Я познакомилась с панной Антониной, когда она была совсем молодой, ей было года двадцать четыре, не больше. Тогда она еще носила цветные платья и довольно кокетливо зачесывала свои черные волосы. Но и в то время она уже утратила свежесть юности, становилась худой и даже костлявой. Это преждевременное увядание не помешало панне Антонине, однако, сохранить непосредственность чувств, которая делали ее экзальтированной и наивной особой.

Панна Антонина была учительницей уже в третьем по счету доме и в третий раз впадала в глубочайшее заблуждение, – она думала, что навсегда или по крайней мере надолго стала полноправным членом семьи, в которой жила. В действительности же эти порядочные и хорошо воспитанные люди вовсе не собирались принимать ее в свою среду. Они не чувствовали ни малейшей необходимости в том, чтобы увеличивать число членов своей семьи, и не желали допускать в свой круг посторонних.

Из приличия и простой благожелательности с ней хорошо обходились и держали в доме, поскольку не было нужды увольнять ее. При этом все втихомолку посмеивались над чрезмерной нежностью, которую учительница проявляла ко всем окружающим, над восторженностью, звучавшей порой в ее речах, над взбитыми высоко надо лбом локончиками и ночными бдениями над книгой.

Однако посмеивались так тихонько и так осторожно, что она, разумеется, ничего не замечала. Напротив, каждое подчеркнутое проявление вежливости, каждое более сердечное рукопожатие или дружелюбное слово она рассматривала как доказательство долговечного и горячего чувства. Сердце панны Антонины загоралось благодарностью и любовью; с восторгом и необычайным рвением она старалась услужить каждому, кто в этом нуждался. В первую очередь панна Антонина душой и телом была предана своим ученицам. И в самом деле, любопытно было наблюдать, как, общаясь с ними, она героически и не без успеха боролась со своей прирожденной живостью и порывистостью и старалась восполнить недостатки собственного образования.

Пансион, где она почерпнула весь запас своих знаний, был очень плох. Поэтому на первых порах панна Антонина могла получить только место учительницы для начинающих. Однако здесь, в третьем по счету доме, она уже учила детей постарше.

Нелегко ей далось такое продвижение. И, добиваясь его, она просидела ночей пятьсот над разными грамматиками, не менее трехсот над историей и географией и около ста пятидесяти над арифметикой. Этим, пожалуй ограничивались те отрасли науки, которые ей полагалось знать. Правда, было желательно, и даже весьма, чтобы она учила своих воспитанниц и музыке, но музыка ей никак не давалась. Не помогли бы тут и сверхчеловеческие усилия: ей просто-напросто недоставало музыкального слуха. И хотя у нее были изящные, красивые руки, пальцы всегда ударяли по двум клавишам сразу. Из-за этого она совсем не занималась музыкой. Зато если кто-нибудь спрашивал, почему в ее комнате по ночам виден свет, глаза ее восторженно загорались и она, высоко подняв голову, смело и даже гордо отвечала:

– Учусь.

Занятия были гордостью, страстью панны Антонины, еще одной мечтой всей ее молодости. Приобретались они порой странными путями. Так, например, для того чтобы овладеть французским языком, она переводила многотомные романы и заучивала из них длинные отрывки наизусть. Желая получить более обширные знания о мире и людях, она несколько месяцев кряду корпела над объемистым трудом по военной стратегии. Столь своеобразное направление занятий было результатом чистой случайности. Хозяйка дома зачитывалась французскими романами, а хозяин был военный в отставке. Поэтому в старой домашней библиотечке панна Антонина нашла сочинения Сю, Дюма, Жорж Санд и исследования по стратегии. Стерев с них многолетнюю пыль, она решила, что обнаружила сокровища. Других книг в доме не было, а где еще она могла их достать?

Жалованье она получала маленькое и большую часть его отправляла больной матери. На остальные деньги шила себе дешевенькие платья, но в выборе их цвета и покроя чувствовалась всегда известная претензия на поэтичность. Стремление к поэтичности в одежде, как и взбитые на висках локончики, казалось, свидетельствовали, что в ту пору своей жизни панна Антонина, помимо уже известных нам желаний, затаила еще одно, вполне свойственное ее возрасту. По всей вероятности, она иногда мечтала о том, чтобы любить, быть любимой и выйти замуж.

Однако можно сказать с уверенностью, что желания и мечты этого рода были у нее на последнем плане. В первую очередь она стремилась стать полноправным членом чьей-либо семьи и учиться. Она была глубоко убеждена, что первое из этих желаний уже исполнилось, а второе осуществляется. И вдруг, точно громом, ее поразило открытие, что целых два года она пребывала в глубочайшем заблуждении и что ей придется покинуть этот дом, поскольку ее ученицам надо заниматься музыкой. Как же так! Значит, в этой семье, где панну Антонину любили и уважали, она все-таки считалась человеком чужим и терпели ее лишь до поры до времени? Как же так?! Выходит, по-настоящему ее не любили, если увольняют только из-за того, что она не могла удовлетворить какому-то одному требованию?

То была уже третья по счету неожиданность. Тем не менее она произвела на нее такое же, а может быть, даже более сильное впечатление, чем первая и вторая. Панна Антонина позабыла даже о своих занятиях. В течение двух недель она целые ночи напролет проливала слезы, во всех уединенных уголках в доме и в саду заламывала руки, а на прощанье целовала мебель и деревья. Детей, уже больших и тяжелых, она брала на руки, душила в объятиях и нашептывала им самые ласковые слова, какие только могла придумать. Наконец, измученная и совсем больная, с распухшим от слез лицом, она уселась в бричку и выехала за ворота живописной усадьбы. Когда невидящим взором она окинула широкие поля и осеннее небо, ее охватило такое чувство, будто весь мир – это сплошная, бескрайная, молчаливая и холодная пустыня.

В четвертом по счету доме панна Антонина пробыла дольше, чем в третьем, пожалуй даже необычайно долго: целых три года. Этим она была обязана не только новым успехам в своем образовании, которые позволили ей несколько расширить курс обучения девочек, но главным образом присутствию в том доме старушки, приходившейся хозяйке дома бабушкой. Панна Антонина стала ее любимицей, служанкой и… жертвой. На этот раз она уже не обольщалась по поводу отношения к ней хозяев, людей гордых и черствых, не смогла она также расположить к себе и детей, по природе своей заурядных и неласковых. Поэтому она льнула, можно сказать – липла к старушке, которой с самого начала стала приписывать несвойственные ей совершенства. Возможно, у этой старушки – ей было уже лет за восемьдесят – когда-то действительно замечались какие-то признаки ума и сердечности, но теперь она их полностью утратила. Сейчас в этом бесформенном и немощном подобии человека лишь изредка вспыхивали едва ощутимые проблески духовной жизни. Но в ее ребячливых капризах, эгоистических требованиях и бессмысленной болтовне панна Антонина видела «прекрасное и трогательное величие старости». Главное, старушка напоминала панне Антонине ее родную бабушку, которую она очень любила и рано потеряла, а кроме того, ее восхищали роскошные волосы старухи, длинные и густые, белые, как снег, и с серебристым отливом. Панна Антонина долгие часы простаивала на коленях или сидела на низенькой скамеечке возле старухи. Она развлекала ее, рассказывая романы Сю и Жорж Санд, студила для нее бульоны и варила лекарственные травы, ухаживала за ней во время болезни, катала в кресле по тенистым аллеям сада. За все это старушка позволяла ей звать себя бабушкой и сама иногда называла ее Антосей, что доставляло панне Антонине особенное удовольствие. Постепенно всю тяжесть «величия старости» возложили на ее плечи. Видя в этом доказательство уважения и доверия к себе, она преисполнилась благодарностью и любовью к людям, которые на самом деле смотрели на нее свысока.

В этом доме была еще одна отрада – возможность продолжать свое образование: читать немецких философов. Их сочинения составляли здесь солидную коллекцию, так как сам хозяин дома был большим почитателем философии. В те часы, когда ни старушка, ни дети не нуждались в ней, она читала, читала, читала книги немецких мыслителей. Прошло не менее года, прежде чем она поняла, что ничего в них не понимает и что весь затраченный ею огромный труд не принес никакой пользы.

В другое время подобное открытие сильно опечалило бы ее, но сейчас она и не думала горевать о том, что напрасно потратила время и силы, так как дорогая ее сердцу старушка очень быстро приближалась к мгновению, когда «величие старости» отступает перед «ужасом смерти».

Старушка умерла. Перед самой кончиной, напрягая последние силы, она потухающим взором стала искать среди присутствующих учительницу. Когда панна Антонина, уловив ее взгляд, опустилась на колени у кровати, умирающая в знак благословения положила ей на голову свою высохшую костенеющую руку. Панна Антонина всегда с огромным волнением вспоминала об этом безмолвном благословении. Она говорила, что это одно из самых дорогих ее сердцу мгновений. Зато одной из самых горьких была минута, когда спустя несколько дней хозяйка дома в награду за ее сердечное отношение К бабушке пожаловала панне Антонине шелковое платье и брошь из чистого золота, заодно предупредив, что ей придется покинуть дом еще до летних каникул. Подарки панна Антонина, разумеется, отвергла.

Она покидала этот дом с иным чувством, чем предыдущий; не плакала, не заламывала рук, не целовала стены и стулья. Она, быть может, уехала бы и по своей воле, без всяких предупреждений. Ее здесь больше ничто не удерживало: старушка умерла, а в немецкой философии панна Антонина разочаровалась.

Проезжая мимо кладбища, расположенного в нескольких верстах от усадьбы, она приказала кучеру остановить лошадей. Посидев на травке у могилы старушки, она вернулась к бричке – две слезинки блестели на ее щеках – и… поехала дальше.

Панна Антонина принадлежала к той категории людей, которые с предельной добросовестностью относятся ко всему, за что берутся. Она не представляла себе, как можно что-нибудь делать спустя рукава.

Ни свет ни заря вскакивала она с постели с такой энергией, словно рвалась в бой; рука ее машинально тянулась к часам. Уже много лет прошло с тех пор, как панна Антонина стала учительницей, и все-таки к занятиям с ученицами она всегда приступала с внутренним волнением, которое, несмотря на все старания, не удавалось скрыть: выдавал блеск глаз. Волнение с годами не уменьшалось, а росло.

Со свойственной ей восторженностью панна Антонина обычно говорила: «Учителя – это жрецы», и на уроках географии, арифметики и иностранных языков с вдохновением жрицы и пылом проповедницы пускалась в длинные рассуждения о труде, милосердии, братстве, величии науки и тому подобных прекрасных и возвышенных вещах. Нельзя сказать, чтобы ее поучения – при всей красоте и возвышенности их содержания – отвечали требованиям разумной педагогики. Помимо воли, панна Антонина, незаметно для себя, пользовалась выражениями и оборотами, заимствованными из французских романов, которые она читала с целью совершенствования в языке, или из проштудированных книг по немецкой философии. При этом она всегда увлекалась, о чем свидетельствовало выражение ее лица и жесты, нередко вызывавшие на личиках ее слушателей шаловливые улыбки. Иные дети, слушая ее нравоучения, с трудом удерживались от смеха, другие относились к ее речам серьезно и внимательно, хотя не понимали и половины. Наконец, третьи будто бы улавливали смысл ее речей, что и доказывали время от времени своими поступками. Как росинки, охлаждающие пылающий в горячке лоб, так и они доставляли панне Антонине редкие, но зато настоящие минуты радости.

Однажды – вскоре после смерти дорогой старушки – панна Антонина нашла, наконец, идеальную ученицу, такую, о какой давно мечтала и уже совсем отчаялась найти. Очень сообразительная, живая и ласковая, девочка не только прекрасно училась, но и проявляла огромный интерес к тому, что панна Антонина обычно называла «философией обучения». Внимательно, почти с жадностью, ребенок слушал ее длинные и горячие рассуждения о братстве, милосердии, труде, науке и т. д., схватывая на лету их смысл. Огонь, пылавший в груди учительницы, разжигал воображение маленькой ученицы, и она с большим рвением всегда и при любых обстоятельствах старалась руководствоваться в своей детской жизни наставлениями панны Антонины. Так, например, встретив однажды во время прогулки несчастного нищего ребенка, ножки которого были изранены, она уселась на краю дороги и, сняв свои изящные ботиночки, отдала их ему. Она запретила служанкам называть себя «барышней» и поминутно порывалась целовать их. Над книжками она просиживала до поздней ночи, что, пожалуй, не особенно хорошо отражалось на ее здоровье, но зато приводило в неописуемый восторг учительницу.

С невероятным трудом панна Антонина проштудировала исследования по военной стратегии и немецкую философию текущего столетия; что же касается гигиены вообще и детской в особенности, то о ней она имела весьма смутное представление. Впрочем, сама панна Антонина всегда пренебрегала заботами о своем теле. Для нее главным был дух. «Это будет прекрасная, чистая, возвышенная душа», – часто говорила она о незаурядной девочке, которая, видя не так уж много ласки от матери – красивой вдовушки, любившей развлекаться, – страстно и трогательно привязалась к учительнице. Целых два года они не расставались друг с другом. Бледное, нервное, слабое дитя заслонило собой для панны Антонины весь мир. Кроме этого ребенка, она никого и ничего не замечала. Она перестала завивать локоны, заботиться о том, чтобы одежда ее имела поэтический вид, зато еще больше времени стала уделять своему образованию. Знать столько, чтобы довести до конца воспитание своей любимицы, – это стало самой большой, самой заветной мечтой панны Антонины. Закончить домашнее образование девушки, вывести ее в свет и сопутствовать ей в жизни, а потом навсегда войти в семью воспитанницы, преклонить свою голову у нее на груди, в ее доме, а может быть, даже нянчить ее детей, ухаживать за ними, учить их, – все это казалось панне Антонине вершиной счастья, которого у нее никто не мог отнять. Умом и сердцем она все еще верила в слово «навсегда»! На сей раз даже музыка не представляла для нее никакой угрозы, так как девочку учила играть другая особа, проживавшая в доме. О! Что же касается остальных наук, панна Антонина не сомневалась в своих силах. Она вставала с зарей, просиживала до глубокой ночи за столом, заваленным различными учебниками и методиками, и поглощала их с рвением, незамедлительно сказавшимся на ее внешности: она похудела и заметно пожелтела.

Ее одежда стала более строгой, обхождение с людьми более суровым, и только в обществе девочки она, казалось, молодела. В ее воображении неведомо откуда возникали чудесные сказки, истории. Рассказывая их, она одновременно и развлекала и учила девочку; она и сама вдруг научилась бегать и смеяться, а уроки, которые она проводила с удвоенным вдохновением, чередовались с веселыми, шумными забавами.

Когда ей хотелось покрепче прижать ребенка к своей груди, она поднимала его легко, как перышко. Впоследствии она так никогда и не могла понять, откуда у нее брались на это силы; не могла понять, почему время пролетало так быстро, что сумерки, которые они проводили, прижавшись друг к другу, в каком-нибудь уголке комнаты, казалось, сливались с рассветом: в его синеватом сиянии меркнул желтый огонек непогашенной лампы. По вечерам учительница и ученица, крепко обнявшись, с одинаковой уверенностью говорили: «Мы никогда не расстанемся!» Однако они разлучились, и весьма естественным образом.

Один из родственников девочки – лицо весьма важное – обратил внимание матери на то, что учительница вроде панны Антонины не в состоянии довести до конца воспитание богатой девушки, которой предстоит блистать в свете. Ей необходимо дать более широкое и основательное образование и всесторонне развивать ее таланты. И действительно, солидный родственник был совершенно прав. Легко уразумела это и красивая, любившая развлекаться вдовушка, тем более что, отправив в пансион подрастающую дочку, она продлила бы на несколько лет свою собственную молодость. Итак, девочку решили отдать в пансион.

Учительница покинула дом на несколько недель раньше ученицы. Выйдя погожим летним утром в дорожном костюме на крыльцо, она не видела ни синевы неба, ни зелени, покрывавшей землю, ни солнца, ни людей. Она не плакала. Только губы ее запеклись, руки дрожали, а желтые щеки покрылись тёмнокрасными пятнами. Дрожащими руками она еще раз обняла свою ученицу, а та шептала ей что-то на ухо. Вероятно, обещала, что не забудет ее никогда и, как только вернется из пансиона… Панна Антонина, поверив, очевидно, словам девочки, улыбнулась и, судя по ее виду, успокоилась. Она села в бричку и снова пустилась в путь.

Вскоре после этого в жизни панны Антонины произошло событие, в ее положении довольно необычное. Ей сделали предложение, но она отказала. Руки ее просил еще нестарый, богатый помещик, человек весьма порядочный, но ограниченный. Для нее это была блестящая партия, несомненно последняя возможность выйти замуж и обеспечить себе спокойное и во многих отношениях даже счастливое будущее. Все это она чувствовала и понимала. Недаром она так долго колебалась и боролась сама с собой. Но все же, когда пришло время дать окончательный ответ, она отказала. Все вокруг сочли ее чуть ли не сумасшедшей. Она сама потом частенько говорила, что «по общепринятым взглядам» совершила громадную ошибку. «Но, – тотчас добавляла она, – я не могла поступить иначе. Человек он был добрый, порядочный, но такой невежественный и ограниченный! Поверьте, он не имел буквально никакого представления о науке, о каких-либо проблемах, у него не было никаких идеалов, у нас не могло быть общих убеждений, любви к нему я не чувствовала. Для меня выйти замуж без любви и без единства во взглядах значило бы отречься от своих принципов и стать клятвопреступницей, паразитом на священном древе семьи. Я не могла так поступить».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю