355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Bene nati » Текст книги (страница 9)
Bene nati
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:44

Текст книги "Bene nati"


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

– Салька! Сегодня твой девичник! Как же я рада, Салька, что уже завтра увижу тебя замужней женщиной, что у тебя обеспеченное будущее и что все так хорошо у тебя наладилось. Я всегда тебя любила больше всех сестер, и ты была так добра к моим детям, когда они хворали… И я так рада, так рада, что сегодня, наконец, твой девичник!

Салюся вскочила и села на постель; волосы у нее разметались во сне, глаза были широко раскрыты; выпрямившись как струна, она крикнула, чуть не обезумев от страха:

– Иисусе, Мария! Завтра, уже завтра!

И не успела Коньцова и слова вымолвить, как она повисла у нее на шее и, крепко прижавшись к ней, заговорила, дрожа как в лихорадке:

– Не хочу… не хочу… я не хочу так скоро!.. Анулька, дорогая моя, золотая, спаси меня, помоги, скажи Константу, чтоб он отложил свадьбу… упроси ты их всех за меня, уговори их, будь моей заступницей… если ты в бога веруешь… если детям своим желаешь счастья… спаси меня… пусть отложат свадьбу… я не хочу так скоро, не хочу, не хочу!..

Она целовала руки сестре и обливала их слезами. Коньцова, удивленная и испуганная, вначале старалась ее уговорить, мягко и ласково объясняя, что этого сделать нельзя, что из-за пустой прихоти лишаться такой партии не следует и что отложить свадьбу Константы ни за что не согласится. Но, когда Салюся снова бросилась целовать ей руки, моля за нее вступиться, Коньцова вышла из терпения и заявила напрямик, что из-за ее пустых прихотей не намерена ссориться с родней, что все бы ее сочли сумасшедшей, если бы накануне свадьбы она просила ее отложить, и советовала Салюсе бросить эти причуды. Если же она ее не послушает, поднимет шум и, упаси бог, отвадит Цыдзика, – пригрозила Коньцова, – то, при всей своей любви к Салюсе, она откажется от нее, не будет считать сестрой и навсегда закроет перед ней дверь своего дома. И разгневанная, но со слезами на глазах, потому что, несмотря ни на что, она нежно любила Салюсю, Коньцова пошла помогать на кухню, где старшие сестры пекли "гусаков" – продолговатые коржики, которыми невесте полагается на девичнике потчевать гостей.

Весь день в доме была суматоха: стряпали, жарили, пекли, приходили и уходили гости, болтали, смеялись, подшучивали над нарядом невесты. Против обыкновения, косы у нее растрепались, платье было надето кое-как и криво застегнуто; с ввалившимися глазами и пылающими пятнами на щеках, она ходила как потерянная среди всей этой суетни, отвечала невпопад или вовсе не отвечала и своей рассеянностью только мешала сестрам, так что в конце концов ее прогнали из кухни.

Уже смеркалось, когда в сени вошел Габрысь и, испугавшись сутолоки, встал у дверей. Его высокая, прямая, как шест, фигура в долгополом кафтане, с поникшей, будто сломанная маковка, головой и горшочками миртов в обеих руках забавляла молодежь, толпившуюся в сенях, и на него градом посыпались шутливые вопросы и насмешки:

– А-а, Габрысь пожаловал, что скажете?

– Что же вы на соседкин девичник не принарядились? Зачем это вы свои мирты отдаете? Приберегли бы на собственную свадьбу!

– А вы когда свадьбу справляете?

– Что вы, Габрысь, не женитесь? На такие хоромы, как ваши, верно, немало охотниц польстится!

– Вы завтра будете с нами танцовать? Приглашаю на краковяк!

– Только придется вам другие сапоги надеть, а то как пуститесь в пляс, эти все и развалятся!..

Габрысь, не отвечая, подошел с своими миртами к боковушке и, заглядывая в дверь, тихонько окликнул:

– Салюся! Салюся! Я мирты принес!

Но вместо Салюси в боковушке оказались Панцевичова и Заневская, которые поспешно меняли свои кухонные туалеты на более чистые и приличные. Надевая через голову юбку, Панцевичова сердито прикрикнула:

– Не лезьте вы сюда со своими миртами! Поставьте их где-нибудь и ступайте!

Он поставил горшочки на окно, но не уходил и, подождав немного, позвал:

– Пани Панцевичова!

Ему пришлось окликнуть ее несколько раз; наконец она с раздражением спросила:

– Чего вам?

Габрысь с таинственным видом поманил ее пальцем к себе, а когда она, застегивая лиф, из любопытства вышла к нему, он встревоженно зашептал:

– Пани Панцевичова, вы хорошенько приглядитесь к Салюсе, на что она стала похожа…

– А что? – нетерпеливо прервала она.

– А то, – все так же шопотом отвечал Габрысь, – что я вам как старшей сестре говорю и остерегаю: как бы, упаси бог, из-за этого какой беды не вышло.

– Какой беды? Из-за чего не вышло? – расчесывая огромные черные волосы, вмешалась в разговор Заневская.

– Для Салюси, из-за этого замужества. Не хочет она Цыдзика, все о том сокрушается…

Обе сестры так и вскинулись:

– Что вы болтаете? Лезет сюда, только даром время отнимает! Уж вы бы со своими глупостями…

– Пусть я глуп, – перебил он, – может, оно и так… А бывает, что и я кое-что подмечаю лучше иных умных и вам, как старшим сестрам, говорю: свадьбу Салюси надо отложить, а то и вовсе Цыдзику отказать…

– И вместо него вас вести к алтарю?

– Вот бы парочка была! – захохотали сестры, а Габрысь покраснел, как будто вся кровь ему бросилась в лицо. Не отвечая на насмешки, он все же докончил, уже несколько громче и тверже:

– Салюся не совсем такая, как иные: у нее своя воля есть и смелость, с ней может беда случиться, и грех на вашу совесть падет.

– Ну и пускай падает, а вы ступайте-ка лучше отсюда, недосуг мне со всяким глупцом болтать, – отвечала Панцевичова. А Заневская прибавила:

– Вот уж пошевелил мозгами, как теленок хвостом'! Сам-то он очень хорошо свою жизнь устроил, вот ему и охота другим хорошие советы давать. Только не всякому понравится в худых сапогах да в лаптях ходить…

– Недаром его глупым зовут! Куда уж ему что умное выдумать!

И они повернулись к нему спиной, а Габрысь, тяжело и медленно ступая, пошел к дверям. В эту минуту у крыльца послышался скрип полозьев, звяканье бубенцов на праздничной упряжи, громкие возгласы, поцелуи: приехали жених со сватом и дружками.

В канун своей свадьбы Владысь Цыдзик несколько осмелел, видимо, чувствуя себя увереннее в присутствии дружек. Он вошел в сени даже с некоторой развязностью, в накинутой на плечи барашковой шубе, под которой видна была его тонкая, прямая фигура в черном сюртуке и пестром жилете, блистающем широкой серебряной цепочкой. На шее у него был белый галстук, повязанный пышным бантом, а на голове черная барашковая шапка, которую в дверях с него снял один из дружек, так как сам он нес в обеих руках нечто очень большое и круглое, завернутое в белое полотно.

– Слава Иисусу Христу! Добрый вечер, господа! – одновременно грянули с порога четыре мужских голоса, а сват, снова встав рядом с женихом, как могучий дуб рядом с тонким побегом, продолжал:

– Вот и явились мы за обещанным нам сокровищем великой ценности в надежде, что нам не откажут в сем гостеприимном крове, откуда мы вскорости уедем с тем, зачем приехали, в радости и ликовании. Можно ли войти?

Три сестры невесты, брат ее, сваха и двоюродный браг с женой в один голос торжественно отвечали:

– Милости просим! Рады дорогим гостям! Чем хата богата, тем рада!..

Сват легонько толкнул локтем жениха; Владысь послушно подошел к Пенцевичовой, заменявшей невесте мать, и подал ей предмет, который все время не выпускал из рук. Панцевичова приняла его с тем же торжественным видом, откинула полотно, и глазам присутствующих предстал огромный пирог, покрытый белой глазурью и сплошь утыканный сахарными трубками, ягодами и цветочками. Не всякому жениху по карману дарить невесте столь великолепный пирог! А потому все долго им любовались, выражая свое восхищение. Наконец Константы весьма учтиво пригласил гостей в горницу.

Тотчас же явились четыре дружки в тёмнокрасных и синих платьях, пришла вторая сваха, разряженная в пух и прах, с блестящими шпильками в взбитой прическе, сбежалась в ожидании "гуськов" соседская детвора.

В горнице сразу стало жарко, поэтому Коньцова крайне удивилась, отыскав Салюсю возле печки; она была очень бледна, дрожала всем телом и ежилась, словно в ознобе. Руки у нее были холодные как лед, но Коньцова, не задумываясь над этим, потащила ее на кухню.

– Гуськов пора вынимать из печки! Гуськов пора вынимать! – торопливо шептала она.

В кухне шумели, пыхтя паром, три самовара – один свой, а два соседских; Заневская с помощью второй свахи и дружек разливала чай по стаканам, так же, как и самовары, частью одолженным у соседей; а Панцевичова, едва Салюся вошла, в одну руку сунула ей большую корзину, а в другую кочергу.

– Вынимай же скорей, а то все сгорят! – прикрикнула она на Салюсю и отодвинула заслонку.

Вынимать "гуськов" из печки полагалось самой невесте; Салюся знала об этом с детства и, взяв у сестры кочергу, принялась выгребать из черной пропасти продолговатые, прекрасно зарумянившиеся коржики. Как ни загребет кочергой, вытащит коржиков тридцать, а то и пятьдесят, и ссыпает их в корзину. Светила ей Коньцова, стоявшая рядом с небольшой лампочкой в руках; с грустью и даже испугом она смотрела на бледные щеки сестры, по которым струились слезы. Салюся не хмурилась, не жаловалась и как будто даже не дышала, но всякий раз, как заскребет кочерга по кирпичам, так и польются струйкой слезы, и всякий раз, как посыплются в корзину "гуськи", по лицу ее снова струятся сверкающие капли, отражая свет лампы.

– Салька, – не вытерпела, наконец, Коньцова, – да что с тобой делается? Скажи хоть словечко, просто страшно на тебя смотреть!

Но она не отвечала, даже не взглянула на сестру, а когда печь опустела, взяла корзину и понесла ее в горницу. Следом за ней вошли три женщины со стаканами чая на подносах и принялись его раздавать, начиная со свахи и свата. Салюся раздавала "гуськов". В шумной, ярко разодетой толпе, среди смеха и веселых восклицаний она переходила от одного к другому, бледная и словно оцепеневшая, с растрепанной косой, и, начиная со свахи и свата, оделяла всех – вплоть до де/гей – пригоршней "гуськов". Слышала ли она витиеватый комплимент, которым благодарил ее красноречивый сват? Видела ли она, как Цыдзик, неотступно следуя за ней, пожирал ее блестящими глазами? Чувствовала ли она, как дружки поминутно целовали ее бледные мокрые щеки? Этого никто с уверенностью сказать не мог, так неподвижен был ее стройный стан и суровы черты. Только раз на мгновение она изменилась в лице, но этого никто не заметил. Двоюродный брат, разговаривая с первым дружкой, вдруг громко расхохотался, и смех его сильной, звучной гаммой заглушил шум разговоров, как заглушает звон водопада рокот ручья. Салюся вздрогнула, и ее черные брови тучей нахмурились над опущенными глазами. Когда уже с порожней корзиной она выходила из горницы, первая дружка крикнула ей вслед:

– Мирты! Где мирты? Дайте же нам мирты! Нужно заблаговременно сплести венок и навязать кучу букетиков, целую кучу!

Коньцова, поминутно с тревогой посматривавшая на младшую сестру, выручила ее и сама повела дружек в боковушку. Через минуту девушки вышли оттуда с двумя миртовыми деревцами и с торжествующим видом понесли, их в горницу. Салюся, прижавшись к стене, стояла в сенях с пустой корзиной в руке, провожая взглядом габрысевы мирты; потом бросила корзину и, выскользнув во двор, побежала к усадьбе Габрыся. Но ей не пришлось далеко бежать. Габрысь стоял у своего плетня и, подперев щеку рукой, смотрел на освещенные окна соседнего дома, из которого, словно шум ветра, доносился гул голосов. Едва он разглядел в темноте бегущую фигуру, как Салюся перескочила через плетень и, обвив руками его шею, прижалась к его груди, точно испуганный ребенок.

– Габрысь! Габрысь! – шептала она. – Я не хочу, не могу, я умру… не вынесу! Мне так больно, так больно!..

Он обнял ее и с минуту молчал, как будто ему сдавило грудь; склонив голову к ее голове, он почти касался губами ее волос, но все же не посмел коснуться их и только прошептал:

– Что болит, что у тебя болит? Салька, дорогая ты моя!..

Прижимаясь к нему, она чуть слышно жаловалась:

– Все время он стоит у меня перед глазами… все время… и все время я слышу, как он говорит: "О приданом не заботься, даст или не даст тебе брат… я тебя в одной рубашке возьму и буду счастлив!" Он такой был добрый и так любил меня… а я что с ним сделала! Что сделала!

Габрысь поднял глаза к темному небу и так вздохнул, что его толстый кафтан высоко поднялся на груди. Потом снова склонился к ней, и губы его у самого ее лба, но не осмеливаясь коснуться его, прошептали:

– Забудешь… разлюбишь…

Руки ее, обвитые вокруг его шеи, упали. Она выпрямилась и крикнула:

– Нет, я не забуду его и не разлюблю!.. А вы, Габрысь, глупый… Ничего не смыслите…

Дома ее уже хватились.

– Салюся! Салюся! Салюся!

– Ну вот, уже зовут! – рассердилась девушка. – Знаешь, Габрысь… – Она замолчала и, стиснув кулак, ударила им по ладони другой руки. – Знаешь, Габрысь? Мне так хочется, так хочется все это швырнуть им в лицо и бежать… бежать!..

Она всплеснула руками и побежала домой.

Время шло, было уже за полночь, а дом все еще не угомонился, как потревоженный улей. Старшие, сидя за столом, не спеша ужинали, обсуждая всевозможные хозяйственные и соседские дела. Дружки за маленьким столиком, усыпанным зеленью, связывали веточки мирта белыми ленточками; однако работа у них не спорилась, потому что кавалеры все время к ним приставали с разговорами и шутками. Вдруг из-за груды зелени зазвенели тонкие девичьи голоса:

– Салюся, дай ленточек! Уже ни кусочка не осталось, а нужно еще навязать кучу букетиков, целую кучу!

Часа за два до этого Салюся бросила охапку белых ленточек на комод в боковушке; она побежала туда, а за ней, чуть не наступая ей на пятки, сунулся и Цыдзик. В горенке, едва освещенной маленькой лампочкой, никого не было; ленточек на комоде тоже не оказалось: должно быть, в суматохе кто-нибудь уронил их или переложил на другое место. Слегка нагнувшись, Салюся стала смотреть, нет ли их на полу, но вдруг почувствовала, как кто-то обнял ее за талию. Она вскочила как ошпаренная, обернулась и увидела склонившееся к самому ее лицу длинное мальчишеское лицо с горящими глазами. Резким движением она вырвалась из объятий жениха, отпрянула к стене и, глядя на него тоже засверкавшими глазами, крикнула:

– Это еще что? Прилично ли так себя вести в порядочном доме?

Но он уже не мог себя обуздать; могучая сила клокотала огнем в его жилах и неудержимо влекла к этой девушке, которая завтра должна была стать его женой. Эта сила придала ему дерзости, превратив из ребенка в мужчину, сознающего свои права. Он снова подвинулся к Салюсе и, схватив ее за руку, зашептал:

– Завтра ведь наша свадьба… так сегодня можно хоть поцеловать…

И, пылая, он настойчиво тянулся к ее лицу, губам, сжимая ее пальцы так, что, казалось, вот-вот их сломает. Но и она была не из слабеньких: вырвав из его руки хрустевшие пальцы, она оттолкнула его в сторону.

– Еще мы не обвенчались! – крикнула она. – Еще ничего не известно!

Цыдзик, рассерженный сопротивлением Салюси, подхватил ее слова. Он надулся, даже подбоченился и, прищурясь, заговорил:

– Как это – неизвестно? Очень даже известно, что завтра вы будете моей женой, а как перед алтарем поклянетесь мне в послушании, так и будете делать все, что я вам велю!

Ее бледные щеки покраснели, а глаза засверкали, как горящие угли.

– Не дождешься ты, чтобы я тебя слушалась да чтоб ты надо мной верховодил!

Салюся сорвала с пальца обручальное кольцо и сдавленным от волнения голосом крикнула:

– На тебе, на! Купи за свои богатства другую рабу! Между нами – все кончено!

Она швырнула в него золотой кружок. Упав к его ногам, он покатился через всю комнату и исчез под кроватью Константа. Цыдзик, пораженный ужасом и горем, с минуту, не шевелился. Разинув рот, он уныло следил за кольцом, а когда оно скрылось, подошел к кровати, сначала встал на колени, потом вытянулся во всю длину, сунул голову и руки под кровать и принялся искать колечко, шаря пальцами по полу. Салюся посмотрела на него с неописуемым отвращением, потом громко, презрительно расхохоталась, выбежала из боковушки, стрелой пронеслась через горницу в сени и влетела в чулан.

Здесь было пусто и почти темно; на столе у окна тускло горела желтая свечка, криво вставленная в медный подсвечник. Шум из горницы глухо доносился сюда через двое запертых дверей, и только в, кухне, за полуоткрытой дверью, похрапывала смертельно усталая Панцевичова, уснувшая на голой лавке.

Салюся отперла сундук, присела перед ним и при скудном свете огарка стала быстро и как попало вынимать из него вещи. Сундук был большой, яркозеленый, обитый железом; он был так полон, что полукруглая его крышка, оклеенная изнутри картинками из священного писания, с трудом закрывалась. В нем лежало приданое Салюси, изобильное и разнообразное. Однако она не взяла ни одной вещи из тех, что были тщательно уложены сверху, а вытащила чуть не с самого дна старое поношенное пальто и не менее поношенные, но еще крепкие башмаки. Положив их на пол подле себя, Салюся достала какие-то сложенные вчетверо бумаги и сунула их за корсаж. Бумаги эти были ее свидетельства, приготовленные к завтрашнему венчанию, которые дал ей на сохранение Константы. Отыскав где-то в уголке маленький кожаный кошелек (подарок зятя ее, Коньца, – в благодарность за ревностную заботу о его больных детях), она пересчитала мелочь, которая в нем была, и положила его в карман. Наконец, порывшись в глубине, нашла какой-то сверток бумаг и тоже сунула их за корсаж. Это были письма Ежа, те несколько писем, которые она получила за время их разлуки.

Теперь сундук можно было запереть. Салюся поднялась с пола и, сев на лавку, сняла новые, жавшие ей ногу ботинки и обула старые, хорошо разношенные; затем надела старенькое, еще теплое пальто, застегнула его на все пуговицы и окутала голову шалью, лежавшей на постели. Все это она делала очень тихо и быстро, произведя шуму не больше, чем пробежавшая мышь, и потратив не больше времени, чем требуется для прочтения молитвы. Потом через полуоткрытую дверь выскользнула в сени, крадучись, как кошка, пробралась на крыльцо и пустилась во весь дух вдоль плетня, где было особенно темно. Но, недоходя до ворот, она вдруг повернула назад, взбежала на крыльцо и, упав на колени перед запертой дверью, прильнула губами к порогу и зарыдала; заслышав какой-то шорох, она вскочила и исчезла в глубокой темноте.

Прошло уже более получаса, как Владысь Цыдзик с испуганным и огорченным лицом стоял в дверях боковушки, крепко сжимая в кулаке кольцо, которое разыскал под кроватью. Он и сам не знал, что ему теперь делать; минутами его обуревал гнев, минутами охватывала тоска, и к глазам подступали слезы. Но вот взгляд его с упованием устремился на свата, все еще сидевшего за столом, и он нерешительно подошел к нему.

– Пан Ясьмонт, – зашептал он, – пан Ясьмонт! – И, таинственно закивав ему головой, Владысь поманил его пальцем.

– Что такое? Чего вам, пан Владислав? – спросил Ясьмонт, отрываясь от занимавшей его беседы.

– Подите сюда, подите! Надо кое-что по секрету сказать! – все так же таинственно шептал Владысь, а Ясьмонт, увидев, что малый того и гляди заплачет, встал из-за стола и вышел с ним в сени. Тотчас послышался их оживленный, хотя и тихий топот, а затем Ясьмонт, сильно нахмурясь, заглянул в горницу и позвал:

– Пан Константы, прошу на минутку!

Теперь они шептались втроем, но очень недолго; почти сразу послышался громкий и гневный голос Константа:

– Салюся! Салюся! Салюся!

Дружки повскакали с табуреток. Панцевичова в кухне сорвалась с лавки, Заневская, Коньцова и сваха бросились в сени. В этом непонятном перешептывании и гневном крике Константа все почуяли что-то недоброе. Тотчас по всему дому, а затем по двору и всей усадьбе стали раздаваться мужские и женские голоса, на все лады выкликавшие одно имя:

– Салюся! Салюся! Салька!

В Темноте между деревьями и вокруг дворовых построек блеснуло несколько фонариков; среди притихших, словно проникнутых тайной разговоров послышались рыдания. Плакала Коньцова и одна из дружек Салюси, ее закадычная приятельница. Стараясь пока скрыть от чужих историю с кольцом, Ясьмонт, как человек разумный, прикидывался веселым и громко смеялся:

– Проказы! Девичьи проказы! Спряталась где-нибудь плутовка, чтобы цену себе набить у жениха!

Константы, обшаривая с фонарем все уголки усадьбы, бормотал сквозь стиснутые зубы:

– Убью! Как бог свят, убью, и не посмотрю на усопших родителей!..

Панцевичова металась как вихрь из стороны в сторону и, перекрикивая всех, пронзительно вопила:

– Салюся! Салюся! Полоумная! Дуреха! Салюся! Салюся!

Однако и в ее пронзительных воплях, вначале злобных, уже дрожали слезы.

Никто не видел Габрыся, который стоял в сторонке, у плетня; когда в усадьбе Константа поднялась суматоха и послышались голоса, выкликавшие одно имя, он выскочил из избушки. В первую минуту он за голову схватился, пораженный ужасом, потом, понуря голову, глубоко задумался, но, увидев Константа, стоявшего в толпе посреди двора, медленно подошел и тихим, как бы сдавленным голосом проговорил:

– Салюся к тетке Стецкевичовой пошла!

Все остолбенели, но, уразумев смысл его слов, успокоились и даже обрадовались.

– А вы откуда знаете? – крикнула Коньцова, вцепившись в его кафтан.

– Да я видел, как она шла, – ответил Габрысь, – и спросил: куда? Она и сказала, что к Стецкевичовой.

– В эту пору? Зачем? – воскликнуло хором несколько голосов.

Габрысь пожал плечами. При свете фонарика, который держал Константы, видно было его изможденное, худое лицо с пучком черных усов, под которыми блуждала глуповатая усмешка.

– Кто ее знает? – ни на кого не глядя, начал Габрысь. – Сказала, будто тетка обиделась, что ее не позвали в свахи… так, дескать, сбегает к ней, попросит прощения, получит хороший подарок, а чуть свет назад домой прилетит…

– Так и сказала?

– Да сказала.

– И вы слышали собственными ушами?

– А то чьими же?

– С ума рехнулась! Дуреха! В эту пору? Где это видано? Как есть полоумная! – загалдели женщины.

Габрысь покачал головой; тихий смешок всколыхнул на груди его толстый кафтан.

– Какая же тут дурость, если охота ей хороший подарок получить? – проговорил он.

– Правильно сказано! И верно! А какова, однако, Салюся, а? Эта за себя постоит!.. Один свадебный подарок и то не захотела упустить, среди ночи побежала за ним к богатой тетке! Ого! Министр баба! – Ясьмонт смеялся, довольный столь неожиданным оборотом дела. Если уж она к тетке за свадебным подарком побежала, так, верно, и Цыдзика всерьез не думает бросать, а эта история с колечком – просто так, девичья прихоть. Дружки так и сели: аи да Салька! И ночью побежать не поленилась! А любопытно знать: что ей тетка подарит! Пожалуй, целый кусок полотна; у нее, говорят, полотна столько, что сундуки ломятся. Даже Панцевичова смеялась, и Константы, несколько успокоившись, смягчился.

– Такая уж кровь у нас в роду, – заметил он. – Любой на все осмелится, если уж очень чего захочет. Еду, еду – не свищу, а наеду – не спущу. Вот как у нас, Осиповичей!

Габрысь слушал все эти рассуждения и разговоры и посматривал на повеселевшие лица.

– Никакой тут дурости нет за подарком хоть и среди ночи бежать, – повторил он. – А если получит хороший подарок, так она и выйдет всех умней.

И толстый кафтан все колыхался у него на груди от тихого внутреннего смеха.

– Так-то оно так, – сказал Константы, – а я сейчас запрягу лошадь да съезжу за ней к Стецкевичам. Три версты – пустяки. Я мигом прикачу ее домой, пусть хоть немного поспит перед свадьбой.

Коньцова схватила его за руку.

– Я поеду с тобой, Костусь!

Она не успокоилась, как другие, и вовсе не восхищалась тем, что сестра среди ночи побежала за подарком, да и не вполне этому верила.

Когда усадьба Константа затихла, а сам он, усевшись с Коньцовой в сани, выехал за ворота, Габрысь вошел с фонариком в конюшенку, засыпал своей чахлой лошаденке изрядную мерку овса, смешанного с сечкой, а потом осмотрел сани и постелил в них сена, видимо, собираясь в путь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю