Текст книги "Серебряная Инна"
Автор книги: Элисабет Рюнель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
~~~
Мужчины из Крокмюра сами пригнали лошадей на пастбище. Было это ранним июньским утром. Березки стояли в светло-зеленой дымке, стройные и гибкие, как танцовщицы, готовые к прыжку. Между ними ели пригнули свои темно-зеленые, почти черные крылья. Земля была влажная, рыхлистая, местами еще схваченная нерастаявшим льдом, но раскаленное око солнца светило вовсю.
Крестьяне не привыкли ездить верхом, а лошади не привыкли ходить под седлом. Но это не имело никакого значения. Лошадей нужно было доставить на пастбище. Это было хорошее и богоугодное дело: после темной, холодной зимы, побоев и оскорблений, тяжелой ноши и плохой еды их ждала свобода, хотя и на короткое время. Вдоль дороги цвела морошка. Позади остался последний дом, впереди простирались одни лишь поля и луга, за которыми на горизонте в утренней дымке купались горы. Это было похоже на сказку: гребни гор, серебристые зеркальца озер, окутанные легким туманом. И лошади, знавшие, что туда-то они и направляются.
Арон ехал верхом на Бальдре. Лурв бежал рядом, то и дело отбегая в болото и поднимая стайки напуганных птиц.
Всего было восемь мужчин на восьми лошадях и двое жеребят на поводу. Ехали молча в ряд. Через пару километров путники свернули с дороги на тропинку, шедшую между болот на север. Они поднимались всё выше и выше в горы, как болты вкручиваясь в страну, лежавшую перед ними. Арон остро ощущал окружавшую тишину: только бесшумные облака тревожно носились по небу, нарушая тяжелое молчание гор. Здесь ему предстояло провести три месяца в компании лошадей и Лурва. Арон с любовью посмотрел на собаку, бежавшую рядом с ним, и ласково потрепал лошадь по гриве.
~~~
Из-за холода я боялась заснуть.
Боялась, что если засну ночью, то замерзну, как замерзают поздние шмели в чашечках осенних цветов. И я бы точно так же заснула и замерзла посреди гигантского снежного цветка.
Сначала я почувствовала жар. Боль, словно горячими искрами, рассыпалась у меня внутри. За ней последовали оцепенение и туман перед глазами. Мне казалось, что ночь все время увеличивается, простираясь все дальше и дальше. Мне казалось, что у ночи нет конца.
Я поднялась, прошла несколько шагов и снова опустилась. Потом опять поднялась, прошла пару шагов, упала. Холод не отпускал мое тело. Он пожирал меня миллиметр за миллиметром, ничего не пропуская, как солдат, выполнявший свой долг. Ему хочется меня заморозить, поняла я, чтобы сделать одним целым с тем, что меня окружает, сделать причастной.
Я сопротивлялась. Кровь, нервы, жидкости в моем теле сопротивлялись. Я боролась со сном. Я слышала, как потрескивают в воздухе невидимые кристаллики льда. Слабое, едва уловимое потрескиванье.
Звездное небо – искрящийся язык, на котором говорят другие, бесконечные, миры. Мой разум не мог вместить то, что мне тогда явилось. Я лежала на снегу, свернувшись клубком, – жалкий комок на фоне звездной ночи. И я видела, видела, как прекрасен мир. Нет ничего более жестокого, чем красота мира. По крайней мере, иногда. Она нас не выносит. Выплевывает большую часть нас, как выплевывают огрызки и косточки. Ее мутит от нашего терпкого запаха, того самого, который младенцы пьют, как материнское молоко. Ей противен один вид грязи у нас под ногтями. Красота мира хочет сжечь нас в очистительном огне, раздавить слепым космическим колесом. От звука ее смеха загораются костры из цветов, заставляющие нас выползать из собственной раковины на свет.
Бог где-то еще, думала я той ночью. Где-то еще – Бог.
Я думала это в гневе. В гневе, который, казалось, был моим спасением.
Опьяневшая от холода, я наконец увидела впереди свет. Прошла целая вечность с того времени, как я ощущала себя собой. Я давно не спала – только шла, подгоняемая ночью, не знавшей ни сна, ни бодрствования. Передо мной лежал свет, как мир на золотом подносе. Ценный дар от младшего бога старшему. Свернувшись клубком в белоснежной пещере, я наблюдала рождение. Белый молчаливый мир, населенный только деревьями и снежинками. На небе не было ни облачка. Все вокруг неподвижно. Во мне не осталось ничего, кроме этой картины.
Внезапно меня накрыло облачком из снежной пыли. Звуки взорвались в ушах, как осколки разбитого стекла. И я увидела их – маленькие серые птички метались между деревьями совсем рядом со мной. Синички, маленькие, теплые, живые. Я резко села, почувствовав, как в горле у меня что-то запершило, словно крик, прорывавшийся наружу, наружу к птицам, которых ему не терпелось коснуться.
Вот она. Вот она моя жизнь. Мне нужно идти. Я уже иду. Я знаю, что умираю от голода и холода. Но сугробы кричат мне: «Иди!» – и я поднимаюсь и медленно иду вперед. Вперед и вверх, подальше от холода и поближе к солнцу. Белому безумному солнечному диску.
К вечеру я замечаю, что ели остались позади и передо мной белоснежная равнина и что идти по-прежнему надо вверх, потому что вершины я еще не достигла. Снег стал глубже: его сюда пригнал ветер. Мне приходится останавливаться и ловить ртом воздух, смешанный с тишиной. Небо гладит меня по голове, и я понимаю, что дошла. Солнце почти скрылось за горой, но в его лучах я вижу силуэты домов там, наверху. Я избегала домов. Боялась, что они заставят меня свернуть с пути. Дома, думала я, это дорога, идущая прямо в рану. В домах пахнет человеком, там его вещи, его след. И хотя это редко бывает в Хохае, в домах могут находиться люди. А они не позволили бы мне идти по снегу как дикому зверю. Людям нравится приручать друг друга. Люди в домах приняли бы меня за одну из них, за человека. Они сказали бы, что людям нельзя так жить. И ответь я им, что я странник, ушедший из своей жизни, никто бы меня не понял. Люди схватили бы меня и услали далеко, в больницу, в специальное отделение для заблудших душ. Немногие способны понять, как далеко жизнь может завести человека.
Но в этом доме есть что-то особенное. Не могу понять что. Вокруг меня тишина. Не слышно даже моего дыхания. Я стою перед ним, не в силах понять, что меня к нему влечет. Неужели моя дорога ведет именно к этому дому?
Из трубы не вьется дымок. Во дворе не лает собака. Перед ним нет лыжни. Только несколько строений притаились в тишине. Я делаю пару шагов и останавливаюсь. Что, если это страх меня туда толкает? Страх провести еще одну ночь, подобную вчерашней?
Смеркается. Воздух серый и холодный. Солнце скрылось за горой, оставив за собой огненный след из последних лучей.
Я иду по направлению к хутору. Он уже так близко, что можно различить, какого цвета стены домов. Они серые. Их никогда не красили красной краской, которая выцвела со временем. Они всегда были серыми.
Тени выползли из леса. Ночные тени, ждавшие между деревьями этой минуты. Сумерки всасывают в себя остатки дневного света. Дойдя до первого строения, я замечаю, что на улице темно. И что мороз усилился. На морозе все контуры четче. Деревья и дома с острыми краями, словно вырезанные из бумаги и наклеенные на воздух.
Я стою, прислонившись к стене хлева, и смотрю на двор. Зимой кто-то убирал снег. Между строениями прочищены дорожки, но все они припорошены свежим, нетронутым снегом. Здесь кто-то был, думаю я, испытывая странные чувства.
Мой взгляд привлекает колодец посреди двора и рядом с ним на снегу. Это собака? Сердце бешено бьется в груди. Мороз вгрызается в ступни. Я пытаюсь что-то сказать, но губы меня не слушаются. Я облизываю их, пытаясь согреть, и снова пробую. Наконец с них срывается неразборчивый шепот. Но собака не двигается. Значит, это не собака, думаю я, наверно, мешок. Мешок с дровами.
Понимаю, что мне нужно двигаться, если я не хочу замерзнуть. И мне нужно зайти в дом, так я решила. Это решение меня смущает, но дорога ведет туда, я снова слышу крик, который все время звал меня, он идет оттуда. И мне не остается ничего другого, как пойти на этот зов. И я иду, иду к колодцу и замираю в паре метров от него.
Это человек, должна я вам сказать. Пожилая женщина. Она потеряла шапку, которая вмерзла в лед. Рядом с ней – опрокинутое ведро. Одна рука еще сжимает ручку ледяной хваткой. Голова приподнята, словно в последней попытке подняться. Волосы растрепались от ветра. Она кажется такой хрупкой там на снегу. Словно ее опрокинуло ветром.
~~~
Теперь они не покидали Наттмюрберг без особой надобности. Во времена Хильмы все было по-другому. Но теперь настали времена Кновеля, а он предпочитал уединение. Ему не нравилось ловить на себе любопытные взгляды прохожих. А если отпустить Инну одну в Крокмюр, так, не дай Бог, она почувствует вкус жизни и решит его покинуть. Или, что еще хуже, – встретит мужчину. Кновелю же хотелось, чтобы все оставалось на своих местах. В начале весны, когда припасы заканчивались, Кновель брал санки и отправлялся в деревню, где нагружал их до краев солью, сахаром и крупами. Все это он менял на шкуры, дичь и копченую рыбу – денег в Наттмюрберге сроду не водилось. К заготовке дров Кновель был непригоден. Расти в Хохае сосны, он смастерил бы смолокурню и гнал деготь, но во всем Хохае не сыскать ни одной сосны.
Летом ему приходилось ходить в лавку два и даже три раза, чтобы продать сыр и масло или выменять их на кофе, но в то лето Инна внезапно заявила, что в деревню пойдет она. В деревню, в которой не была с тех пор, как умерла Хильма. Она сказала, что пойдет сама продавать приготовленные ею сыр с маслом.
Ей, наверно, уже исполнилось двадцать лет. Кновель не трудился считать годы. Однако на стенке ящика, в горке, были вырезаны дни, годы и имена всех детей, которые родились у Хильмы. Это Хильма сама их вырезала. И Инна их видела. Инна знала. Она знала, в каком году родилась, и посчитала. На пальцах. Два раза по десять. Двадцать лет. И она не спрашивала позволения пойти, она сказала, что хочет, что должна, что пойдет, вот что она сказала.
Инна сама не знала, что на нее нашло. Словно новый голос появился у нее в голове и заглушил Инну и Кновеля. И этот голос теперь говорил ей, что надо делать.
Кновель запретил ей. Приказал принести Лагу, но Инна отказалась.
– На этот раз я сама пойду продавать мой сыр и мое масло, что бы ты ни говорил, – заявила она Кновелю.
Кновель не мог сам пойти за Лагой. Просто не мог. При одной мысли о том, чтобы выйти в сени и взять розгу, его охватывал невообразимый ужас. И голос у дочери был такой, что лучше ее не трогать.
– Я тебе вот что скажу... – гаркнул он, – я тебе вот что скажу! В этом доме я и только я хожу в лавку за продуктами.
Мое масло, думал он. Мой сыр. С какой такой стати это ее масло и ее сыр? Откуда она этого набралась?
– Вся скотина в Наттмюрберге... это я ее купил. И молоко, которое она дает, оно мое. И кто бы ее ни доил – пусть даже сам Всевышний, – молоко все равно мое. Вбей это себе в башку, дурная девчонка! А ну пошла за Лагой, дура! Сейчас увидишь, кто в доме хозяин!
Только не показывать, что тебе страшно, думала Инна. Не давать волкам почуять запах крови.
– Тебе надо, ты за ней и иди, – процедила Инна сквозь зубы, чувствуя на плечах теплые руки Хильмы. – А если не пустишь в деревню, то в доме больше не будет ни сыра, ни масла. Ни единого кусочка.
Кновель мерил шагами комнату. От окна к печи, от печи к двери, взад-вперед. Инна сидела, опершись локтями о стол, и молчала.
– Убери руки со стола! – завопил Кновель, выведенный из себя ее упрямством.
Инна убрала руки.
– Не годится девице ходить в лавку, – продолжил он, ободренный ее покорным жестом. – И у меня в деревне есть дела! Дела с Улофссоном. Нам с ним о многом надо потолковать.
Инна подняла глаза. Внутри нее все ликовало. Она видела его насквозь. Все было очень просто. Кновель был Кновель. И ничего больше. Теперь он притворялся. Хотел придать себе значительности. Говорил о делах. Он боялся. Так же, как и я. Но я его перехитрила, думала Инна. Я вижу его насквозь.
Кновель уставился на дочь. Оперся на стол, скрипнувший под его весом, и заглянул ей в глаза.
– Что тебя, черт возьми, так веселит? – прошипел Кновель, обнажив немногие оставшиеся зубы. Набрав в грудь воздуха, он заорал: – Думаешь, я тебя боюсь?
Инна боролась со страхом, поднимавшимся от пяток к коленям, чреслам и позвоночнику. От страха у нее потемнело в глазах, и она уже не видела Кновеля, а только улавливала перед собой что-то большое и бесформенное. Оно заполнило собой все пространство в доме, и даже за его пределами – до самого Крокмюра простиралась его власть. И пока оно перед ней, она не сможет заглянуть в глаза ни одному живому человеку, даже себе самой.
– Нет! – вырвалось у Инны. – Нет, я не боюсь тебя, ты, уродливый, старый, колченогий.
Пощечина была такой силы, что Инна опрокинулась вместе со стулом на пол. Кновель сразу набросился на нее. Начав бить, он уже не мог остановиться. Но Инна молниеносно вскочила и отпихнула его от себя.
– Не смей меня трогать! – крикнула она.
Не отрывая от него взгляда, девушка села на полу. Лицо у Кновеля раскраснелось, глаза сверкали от ярости. И она снова видела его. Видела насквозь. Он был такой же, как она.
По-прежнему глядя ему прямо в глаза, Инна поднялась на ноги и попятилась прочь из дома в белую летнюю ночь. Полная новой незнакомой решимости, она пошла в хлев, собрала сыр и масло, завернула в ткань и перетянула узел ремнями. Пройдя задами, чтобы не попасться на глаза Кновелю, Инна вышла на тропинку, ведущую в деревню. Через пару километров гнев – или это был страх – ушел, а вместе с ними и силы. В изнеможении Инна опустилась на траву. Она сидела, уставившись в ночь и позволяя муравьям ползать по ее лицу. Внутри нее была пустота. Слышен был только один звук, протяжный, монотонный звук, словно зовущий ее куда-то. Инна почувствовала, что дрожит. Внутри нее происходило невидимое землетрясение, ударные волны которого накрывали ее одна за другой.
Под конец Инна заснула. Когда она проснулась, солнце ярко светило из-за деревьев. Инна села, пытаясь вспомнить, что случилось вчера. С закрытыми глазами девушка покачивалась взад-вперед, вслушиваясь в монотонный звук у себя внутри. Потом Инна открыла глаза, сняла платок и привела в порядок волосы. Серебристые волосы. Снова надела платок и тщательно завязала его, чтобы не было видно седых волос. Вытерла руки о траву и встала. Воздух успел прогреться, мухи жужжали вокруг, мошки лезли в глаза и уши. Закинув узел на плечо, Инна отправилась в путь. Ей нужно в Крокмюр, в лавку, туда, где есть люди. И нужно успеть до того, как масло расплавится.
В разгар дня Инна вышла на дорогу, натянутую как струна над болотами. Морошка еще не поспела, но отдельные ягодки мигали желтыми и красными глазками у обочины. Инна торопилась. Нужно избавиться от Кновеля до того, как начнутся жилые дома, решила она. Стать только Инной. Инной, впервые покинувшей хутор с тех пор, как умерла Хильма. Ей не верилось, что она действительно идет по дороге в деревню одна. Идет продавать свежесбитое масло и безупречно круглые головки сыра. Пусть они все видят. Пусть этот Улофссон видит. Тяжелое желтое масло. Ароматный сыр с узором из звездочек. На хуторах редко делали из молока что-то еще, кроме простокваши. Обычно дети выпивали его все без остатка. В Наттмюрберге молоко никто не пил. Разве что добавляли сливок в кашу. Кроме коровьего молока, в Наттмюрберге больше нечем было торговать, и им особенно дорожили. Зато все козье молоко шло на изготовление мягкого сыра, рецепт которого достался Инне от Хильмы. Козий сыр они с Кновелем ели со всем, что придется: с маслом, рыбой и кашей. Покупатели все равно предпочитали сыр из коровьего молока.
Инна шла по дороге, погруженная в мысли о сыре и масле. И о Кновеле, которого нужно было забыть до первого хутора. Кновель, думала она. Нужно только захотеть, и Кновеля больше не будет – ни в ней, ни на ней, ни на дороге в деревню. Кновель останется в Наттмюрберге. С Лагой, зажатой в кулаке, он будет ждать ее возвращения, чтобы вернуть себе власть над дочерью. Но здесь и сейчас его нет. И Инна знала, что такое Кновель. Кновель – это его тело, на нем все заканчивалось, оно было его границей. Кновель был заперт в своем теле.
У Улофссона глаза на лоб полезли от удивления, когда в лавку вошла Инна. Он завертел головой, как любопытная птица, улыбнулся и, не глядя на девушку, сказал:
– Гляньте-ка, кто к нам пожаловал. Это же девица из Наттмюрберга. Как там ее звать? Господи, да она выросла, совсем взрослая стала.
Лавочник снова широко улыбнулся. На лице было написано любопытство. Он хочет знать, как ее зовут? Что сделать? Сказать?
– Он что, занемог, папаша твой, Кновель? Или тебе захотелось деревню посмотреть? А как тебя звать?
– Инна, – ответила она, не отрывая взгляда от узла, который положила на прилавок.
– Ах да, точно Инна!
Дверь скрипнула, и вошел Соломон.
– День добрый, – поприветствовал он хозяина.
– И тебе день добрый, Соломон, – отозвался Улофссон. – Ты глянь, какие у нас важные гости. Девица из Наттмюрберга в лавку пожаловала.
Он усмехнулся. Инна покраснела. Ее смутило такое внимание. И почему он не спрашивает, что в узле.
– Вот оно как, – протянул Соломон. – А старик, он еще жив?
– Да, – ответила Инна.
– Он тут бывает временами, я его видел.
Инна начала неуверенно развязывать узел.
– Ага, что ты с собой принесла?
Инна выложила в ряд бруски масла и головки сыра, украшенные звездочками.
Улофссон вздохнул:
– Я уже говорил твоему отцу много раз. С этими товарами нужно в Ракселе. Здесь люди сами делают сыр с маслом. Ну, может, пару и удастся продать.
Инна растерянно уставилась на него, не зная, что сказать.
– Вы не хотите.
– Ну. – Он почесал подбородок, бросив взгляд в сторону Соломона. – Я завтра собираюсь в Ракселе, могу прихватить их с собой и продать, но это будет уже другая цена, понимаешь? Тебе продукты нужны?
– Да, – шепнула Инна.
– Сейчас поглядим.
– Не жадничай, Улофссон, – сказал Соломон, улыбаясь девушке.
Улофссон сердито посмотрел на него, но ничего не ответил.
– Можно мне без очереди купить цепь? – осведомился Соломон.
– Спроси у девушки.
Инна робко кивнула. Все было совсем не так, как она себе представляла. Она понятия не имела, о чем они говорили и что она делала не так. А что, если он заговорит о «делах», которые там у них были с Кновелем?
– Я куплю еще головку этого сыра, – добавил Соломон, забирая цепь. – Сколько возьмешь за этот? – спросил он, показывая на понравившуюся ему головку и улыбаясь Инне.
– Это сыр для кофе, – пояснила она.
– Вот оно как! Порадую домашних новым сыром. Здесь мало кто знает, как делать настоящий сыр. Так что не продешеви с ним.
Инна снова покраснела.
– Конечно, – засуетился Улофссон, – ты прав. Сыры из Наттмюрберга самые лучшие. Это за масло я переживаю. В Крокмюре масло никому не нужно. Итак, что у нас получилось. Девять твердых сыров, пять мягких козьих, десять из коровьего молока... и масло.
Соломон ушел. Улоффсон все записал в книгу, а Инна стала рассматривать товары.
– Итак, – протянул Улофссон, – я списал вам двадцать две кроны и восемьдесят пять эре с вашего долга в сорок четыре кроны и три эре. Так что ты сполна получила за сыр и масло. Без обмана. Можешь передать Кновелю, что все в порядке.
– Я хотела купить продуктов, – сказала Инна.
– Пожалуйста.
– Два кило гороха, три кило сахара.
Улофссон все взвесил и поставил перед ней пакеты.
– Два кило пшенной крупы, кило бекона.
В лавку зашли люди. Они бросали на Инну удивленные взгляды.
– Кофе для Наттмюрберга? – поинтересовался Улофссон так, чтобы всем было понятно, кто к нему пришел.
– Кило. Самого дешевого, – ответила Инна.
– Хорошо.
Улофссон насыпал кофе и еще завернул несколько карамелек в кулек.
Только сейчас Инна почувствовала, как голодна. При виде еды в животе у нее заурчало, да так громко, что слышно было на всю лавку. Она робко подняла глаза на лавочника.
– И кружочек колбасы, – выдавила из себя Инна.
Он отрезал кусочек.
– Это подарок, – сказал Улофссон. – Давно мы не виделись. И карамельки на обратную дорогу.
– Большое спасибо, – пробормотала Инна. – Спасибо!
Она сложила покупки в узел и, опустив глаза, пошла прочь из лавки. Все равно она никого тут не знала. Ни одного знакомого по школе лица. Да и было это так давно, что Инна уже все успела позабыть. Выйдя на улицу, девушка глубоко вздохнула. Она стояла на солнце и думала о том, что здесь совсем чужая.
Перед домом была скамья, на которую Инна опустилась, подставив лицо солнечному свету. Солнце согревало лицо, мимо шли люди, в отдалении слышались стук молотков, лай собак и визг пилы. Инна зажмурилась и внезапно остро – острее, чем за все эти годы, – ощутила тоску по Хильме. И там, за зажмуренными веками, на красном фоне она увидела мамино лицо. Оно как вода колебалось между памятью и забытьем. Инна скорее чувствовала присутствие Хильмы, чем видела ее. Взгляд, которым мать на нее смотрела, ее лицо, проворные движения рук. Наверно, от потери этого взгляда ей было тяжелее всего. Чувство утраты человека, который тебя видел, ни с чем не сравнится. Это все равно что лишиться себя самого. Стереть свое изображение с общей картины мира. Инна искала глазами мамин взгляд, взгляд, который ее оберегал и успокаивал. Внутри у нее все скрутило от голода и от тоски по матери. Вся ее жизнь, казалось, свернулась в тугой узел размером с кулак.
И тут ее красный мир заслонила тень. Приоткрыв полуслепые от солнца глаза, Инна прищурилась и увидела, что перед ней кто-то стоит. Женщина, поняла Инна по худым рукам и юбке.
Та склонилась к ней, разглядывая лицо девушки, у которой из-под платка выбивались серебристые пряди.
– Это ведь дочка Хильмы, Серебряная Инна, не так ли? – Женщина опустилась на скамью рядом с ней. – Ты меня узнаешь, девочка? Нильс-Мари меня все тут зовут.
Инна кивнула. Удивительно, но она ее узнала. Одна из тех женщин, что навещали Хильму при жизни и помогали ей с домашними делами. Это было в другое время и в другом мире, мире, в котором Инна была совсем маленькой и которого больше нет. Но этот мир только что стоял у нее перед закрытыми глазами. Теперь он метался внутри нее как крик. Узел в животе начал расти, разбухать, подниматься, увеличиваться до невероятных размеров. Инна опустила голову женщине на плечо. Ее сотрясали сдерживаемые рыдания.
Женщина по имени Нильс-Мари обняла ее за плечи.
– Не плачь, – сказала она.
Приподняв лицо девушки, она заглянула ей в глаза.
– Вот и хорошо, – сказала женщина. – Посиди здесь немножко, пока я схожу за мукой. А потом вместе пойдем. Нам по дороге.
И Инна осталась сидеть на скамье перед лавкой. Как можно было забыть то, что произошло? Как можно было потерять эти воспоминания? Выйдя из магазина с пакетом муки под мышкой, Мари нашла Инну все в той же позе.
– Ты ведь домой идешь, да? – спросила она.
Инна поднялась, прижимая к груди узел.
– Лавочник дал мне немного колбасы. Я хотела ее съесть.
– Можешь съесть у меня дома. Я тебя угощу кофе и хлебом.
Мари жила на хуторе в полутора километрах от Крокмюра на пути в Наттмюрберг. Они с Хильмой бывали там раньше, когда возвращались из лавки или по церковным праздникам.
Говорили они мало.
– Выходит, старик еще жив... – пробормотала Мари, – значит, это тебя не корова хвостом по щеке так хлестнула.
Инна дернулась. У нее что, остались следы на лице?
– Господь дал ему время, чтобы он исправился, – продолжала Мари. – Говорят, самые худшие люди живут дольше других, чтобы у них было время раскаяться и исправиться. – Она усмехнулась и ткнула Инну в бок. – Но Кновель – это не тот случай. Горбатого могила исправит.
Инна молча шла за ней. Ей нечего было сказать: мысли и воспоминания путались в голове. Но ей нравилось просто идти рядом и слышать человеческий голос.
Когда они потом, поев колбасы с хлебом, пили горячий кофе, Мари сказала:
– Можешь мне не рассказывать, как тебе живется на хуторе. Я все прекрасно представляю. Но ты должна знать, что ты уже взрослая. У него нет на тебя никаких прав. Ты можешь уйти, Инна. Можешь наняться в служанки или найти себе мужа.
Инна перевела взгляд на блюдце и осторожно поднесла его к губам. Выпив последние капли кофе, она опустила блюдце на стол. За окном росла рябина, на ветке которой сидел дрозд. Какое-то время Инна следила за ним взглядом, потом снова посмотрела на Мари.
– У меня там всё, – сказала она. – Скотина, всё.
Мари вздохнула:
– Да, но в Писании сказано, что дети должны покинуть родительское гнездо, когда придет время. Это как закон, понимаешь?
– Нас в Наттмюрберге эти законы не касаются.
– Это тебе Кновель сказал?
– Нет, я сама это сегодня поняла, когда была в лавке. Но я и раньше об этом размышляла.
– Размышляла? Ты говоришь совсем как Хильма. – Она наморщила лоб и передразнила: – «Я и раньше размышляла.»
Инна засмеялась:
– Совсем как мама. Она так же морщила лоб!
Мари подлила Инне кофе.
– Мне пора, – сказала Инна.
– Можешь остаться переночевать.
– Нет, пойду, все равно на улице светло. И Кновель коров не подоит.
– Приходи в деревню почаще. Я тебя навестить не могу. Ноги уже не те. И этот старый черт... боюсь, не выдержу и прибью его со злости. Хильма тоже так говорила.
– Главное не показывать страха, – ответила Инна, стараясь, чтобы голос звучал уверенно. – Да-да, но это нелегко.
От Мари Инна вышла уже затемно. Однако Инна не боялась ходить по ночам. Она вообразила, что идет не одна, а рядом с ней Хильма. Но самое удивительное, что в ее фантазиях мама была маленькой девочкой в коротком грязном платьице. И она крепко держалась за Иннину руку. Нет ничего странного или страшного в том, что мама такая маленькая, подумала Инна. И они вместе пошли в Наттмюрберг.