355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элис Манро (Мунро) » Плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет, своей назовет (сборник) » Текст книги (страница 7)
Плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет, своей назовет (сборник)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:49

Текст книги "Плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет, своей назовет (сборник)"


Автор книги: Элис Манро (Мунро)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Фамильные мебеля

Эльфрида. Мой папа называл ее Фредди. Они были двоюродными братом и сестрой и жили сперва на примыкающих одна к другой фермах, а потом какое-то время и вовсе в одном доме. Однажды они бегали по жнивью, играя с песиком отца, которого звали Мэк. День был солнечный, но в бороздах уже укрепился лед. Они забавлялись, топчась на нем и слушая его треск.

Как она может помнить такие вещи? – удивлялся отец. Все это она придумала, говорил он.

– И вовсе нет, – упиралась она.

– Ну, придумала ведь, сознайся.

– Вовсе нет.

Вдруг они услышали колокольный перезвон, гудки паровозов. Одновременно зазвонили колокола и на ратуше, и на церковной колокольне. В трех милях от них был город, и там тоже засвистали, запели фабричные гудки. Мир от радости слетел с катушек, а Мэк во весь опор ринулся к дороге, уверенный, что по ней сейчас пойдет какой-нибудь парад. В тот день закончилась Первая мировая война.

Три раза в неделю мы видели имя Эльфриды в газете. Одно имя, без фамилии: Эльфрида. Его печатали так, будто оно написано от руки, – беглый росчерк, сделанный вечной ручкой. «По городу с Эльфридой». Под городом имелся в виду не тот городок, что был от нас неподалеку, а большой, подальше к югу, где Эльфрида жила и куда мои родители наведывались раз примерно в два или три года.

Всем вам, дорогие июньские невесты, рано или поздно придется решать, каким фарфором заполнить горку, и должна я вам по совести сказать, что, если бы невестой была я (увы, пока я ею не являюсь), я бы воздержалась от всяких этих узорчатых обеденных сервизов, как бы ни были они красочно расписаны, а отдала бы предпочтение жемчужно-белому суперсовременному фарфору «Розенталя»…

Косметические процедуры бывают такие и косметические процедуры бывают этакие, но маски, которые накладывают на вашу кожу в салоне «У Фантины», – это гарантия (я говорю сейчас опять-таки о невестах) того, что ваши лица расцветут, как флердоранж. А уж мамы невест, а также их тетушки и их – не побоюсь этого слова – бабушки почувствуют себя так, будто только что выкупались в Фонтане Юности…

А ведь когда послушаешь, как Эльфрида говорит, трудно даже представить, что она способна писать этаким штилем.

Она была также одним из авторов, что публиковались под общим псевдонимом Флора Симпсон на «Страничке домохозяек Флоры Симпсон». Женщины со всей округи свято верили, что пишут письма полненькой старушке с завитыми седыми кудельками и улыбкой всепрощения на устах: портрет такой дамы стоял вверху газетной полосы. Однако истина (которую я не должна была разглашать) состояла в том, что ответы, печатавшиеся ниже текста каждого письма, придумывались Эльфридой на пару с человеком, которого она называла Конягой Генри; этот Генри, помимо всего прочего, сочинял некрологи. Свои письма женщины подписывали такими именами, как Утренняя Звезда, Лилия Долин и Сиротка Энни Руни; среди них также встречались Мастерицы Сада и Королевы Посудного Полотенца. Некоторые псевдонимы были так популярны, что приходилось снабжать их порядковыми номерами: Златовласка-1, Златовласка-2, Златовласка-3 и так далее.

Дорогая Утренняя Звезда, писал им в ответ Коняга Генри или Эльфрида. Экзема – вещь ужасно неприятная, особенно в такую жаркую погоду, как сейчас, и я надеюсь, что сода вам действительно помогает. Нельзя сбрасывать со счетов простые домашние средства, но никогда не вредно сходить и к врачу. Рада слышать, что ваш муженек выздоровел и вполне оправился. Было бы куда хуже, если бы в такую погоду вы с ним оба…

Домохозяйки, причисляющие себя к клубу поклонниц Флоры Симпсон, собирались из всех городков и поселков этой части Онтарио и устраивали совместный ежегодный пикник. Флора Симпсон неизменно присылала им особое поздравление, но объясняла, что ее присутствия требуют слишком многие мероприятия, на все она не поспевает и не хотела бы кому-то отдавать предпочтение.

Эльфрида рассказывала, что между собой они вовсю муссировали идею послать туда Конягу Генри в парике и с накладными грудями или чтобы ей самой туда явиться с ухмылкой вавилонской ведьмы (за столом у моих родителей даже Эльфриде не позволялось употребить слово «блудница», пусть это и цитата из Библии) и с цигаркой, приставшей к губной помаде. Да ну, говорила она, нет, в редакции газеты нас бы убили. Да и вообще это было бы слишком жестоко.

Сигареты она всегда называла цигарками. Однажды, когда мне было лет пятнадцать или шестнадцать, она наклонилась через стол ко мне и спрашивает: «А ты не хочешь тоже цигарку?» С едой на тот момент было покончено, а младшие брат с сестрой уже ушли из-за стола. Отец сидит, качает головой. Он в это время как раз начал сворачивать свою.

Я сказала спасибо, Эльфрида поднесла мне спичку, и я впервые закурила при родителях.

Те сделали вид, будто это очень смешная шутка.

– Нет, ты только глянь на свою дочь! – обращаясь к отцу, воскликнула моя мать. После этого она закатила глаза, всплеснула руками и проговорила нарочито слабеющим голосом: – Ах, я падаю в обморок!

– Пора, пожалуй, сходить за плеткой, – сказал на это отец, делая вид, что встает со стула.

То был удивительный момент: Эльфрида как будто превратила нас в совсем других людей. В нормальном состоянии моя мать сказала бы, что вид курящей женщины ей не нравится. Она бы не сказала, что это неприлично или неженственно, – просто что ей это не нравится. А когда она определенным тоном говорила, что ей что-то не нравится, это следовало понимать не так, что она признается в каком-то своем неразумии, а так, что она приоткрывает доступ к ведомому только ей источнику мудрости, непререкаемому и почти священному. В те минуты, когда она прибегала к этому тону, вдобавок напуская на себя такой вид, будто прислушивается к внутренним голосам, я ее особенно ненавидела.

Что до отца, то когда-то в этой же комнате он меня действительно высек – правда, не плеткой, а ремнем – за то, что я нарушила установленные матерью правила и оскорбила ее в лучших чувствах, а кроме того, посмела перечить. Теперь такая порка, казалось, могла произойти разве что в другой вселенной.

Эльфрида загнала моих родителей в угол (в чем я немало ей поспособствовала), но они реагировали так правильно и непринужденно, что все это и впрямь выглядело так, будто нас всех троих – отца, мать и меня – подняли на новый уровень взаимопонимания и уверенности в себе. В тот миг я видела их (особенно мать) способными на такую добрую беззаботность, какой прежде не намечалось и близко.

А все благодаря Эльфриде.

Эльфриду считали женщиной, строящей карьеру. Это делало ее как бы моложе моих родителей, хотя все знали, что они примерно одного возраста. Еще о ней говорили, что она человек городской. Город, принадлежность к которому этим словом обозначалась, в первую очередь имелся в виду тот, в котором живет и работает Эльфрида. Но также и город вообще, то есть не просто определенная совокупность зданий, тротуаров и трамвайных линий и даже не толпа собравшихся вместе индивидуумов. А нечто куда более абстрактное, обобщенное и повторяющееся, что-то вроде пчелиного улья, неистового, но организованного, что-то не то чтобы бесполезное или обманное, но тревожащее и иногда опасное. В такое место люди отправляются лишь по необходимости и всегда рады оттуда вырваться. Впрочем, некоторых город завлекает, как когда-то давно он завлек Эльфриду и как влечет теперь меня – вот прямо сейчас, когда я попыхиваю сигареткой, пытаясь держать ее небрежно, хотя самой кажется, будто у меня между пальцев она выросла до размеров бейсбольной биты.

Никакой светской жизни мои родители не вели, то есть люди не приходили к нам на званые обеды, не говоря уже о вечеринках. Мы, видимо, не удались классом. А вот родители парня, за которого я вышла замуж (лет этак через пять после воскурения за обеденным столом), приглашали на обеды людей, никакими родственными узами с ними не связанных, да и сами хаживали в гости на «вечеринки с коктейлями», как не без пафоса именовались у них вечерние посиделки. То была черта жизни, о которой прежде я только читала в журналах, и в моем представлении уже она одна относила семейство моего мужа к миру почти небожителей.

Что же до моих мамы с папой, то они лишь раздвигали два или три раза в год обеденный стол, чтобы развлечь мою бабушку и теток (старших сестер отца) с их мужьями. Мы это затевали на Рождество и День благодарения, да и то когда была наша очередь; еще, может быть, когда приезжал с визитом какой-нибудь родственник из другой части провинции. Приехавший всегда весьма походил и на тетушек, и на их мужей одновременно и никогда ни в малейшей мере на Эльфриду.

Мы с мамой начинали готовиться к таким обедам загодя, дня за два. Гладили хорошую скатерть, тяжелую, как одеяло, перемывали парадный сервиз, который остальное время собирал пыль в застекленной горке, и протирали ножки стульев в обеденной зале; затем, конечно, делали фруктовое заливное, пекли пироги и кексы – все то, чем должно было сопровождаться главное блюдо – жареная индейка или запеченная ветчина с овощами. Главное, еды должно было быть очень много, и разговоры за столом по большей части велись вокруг нее: требовалось, чтобы собравшиеся без конца ее хвалили, а мы бы их уговаривали съесть еще; они твердили, что больше не могут, просто не лезет, но потом мужья тетушек сдавались, накладывали еще, после чего тетушки тоже накладывали себе еще чуточку, при этом приговаривая, что им столько не осилить, вот-вот лопнут.

И это еще до десерта.

Никакой общей беседы за столом обычно не бывало в заводе – более того, явственно ощущалось, что всякая попытка начать разговор, выходящий за определенные и всем понятные рамки, была бы расценена как подрыв устоев и позерство. Мою мать понимание этих рамок иногда подводило, подчас она не выдерживала и после паузы все-таки пыталась подхватить и развить тему. Например, когда кто-нибудь сообщал, что он вчера встретил на улице какого-нибудь их общего знакомого Харли, она могла сказать что-нибудь вроде: «А как вы думаете, похож Харли на убежденного холостяка? Или он пока просто не встретил суженую?»

Как будто, упомянув о встреченном на улице знакомом, человек обязан был сказать о нем что-то еще, сообщить что-нибудь интересное.

После этого могла наступить тишина: не потому, что люди за столом хотели выказать ей грубое неприятие, нет, просто это их сбивало с толку. Сидят, молчат, пока мой отец смущенно и со скрытым упреком не скажет: «Да он вроде неплохо живет и сам собой».

Если бы при этом не было его близкой родни, отец, вероятнее, сказал бы «сам по себе».

И все опять режут, черпают ложками, жуют и глотают, облитые сиянием свежей скатерти, отражающей яркий свет из только что вымытых окон. Такие обеды у нас происходили всегда в середине дня.

Нет, люди за столом вовсе не были лишены дара речи. На кухне за мытьем и вытиранием тарелок тетушки живо обсуждали, у кого какая опухоль, фолликулярная ангина или жуткая напасть в виде фурункулов. Рассказывали друг дружке о собственных проблемах с пищеварением, почками и нервами. Упоминание интимных телесных функций никогда у них не считалось столь же неуместным или сомнительным, как любая реплика на тему, вычитанную в журнале или связанную с последними известиями; зато явным неприличием было каким-либо образом привлекать внимание к чему-то, что нельзя было бы тут же пощупать рукой. Тем временем тетушкины мужья, сидя на крылечке или отправившись на краткую прогулку в поля смотреть посевы, делились информацией о том, как кто-то сел в галошу с банком, или до сих пор не может выплатить кредит за дорогую технику, или вложился в племенного быка, а тот не оправдывает возлагавшихся на него надежд.

Возможно, торжественная обстановка, празднично накрытый стол и всякие блюдечки и ложечки на нем заставляли их замкнуться, ведь в другое время они привычно положили бы кусок пирога прямо на суповую тарелку, подчищенную корочкой хлеба. (Однако им нанесли бы обиду, не накрыв стол правильным, надлежащим образом. И, устраивая подобные приемы у себя дома, они проводили гостей сквозь точно такие же ритуалы.) Что ж, может, и впрямь: еда – это одно дело, а разговоры – совсем другое.

Но когда приходила Эльфрида, все бывало совершенно по-другому. Нет, скатерть, конечно, расстилали ту же, хорошую, и сервиз выставляли тот же. Помню, мать массу сил и времени тратила на готовку и нервничала по поводу результатов: готовясь к визитам Эльфриды, она отступала от обычной схемы (индюшка, фаршированная яблоками, и картофельное пюре на гарнир) и готовила даже другие кушанья: что-нибудь вроде салата с курицей, окруженного аккуратно отформованными волнами из риса с нарезанными перцами пимиенто, а на десерт взбитые яичные белки с желатином и сливками – блюдо, требующее долгого, все нервы выматывающего времени на то, чтобы оно застыло, тем более что у нас не было холодильника и студить приходилось в погребе на полу. Но напряженности, тягостного молчания за столом как не бывало. Эльфрида не только не протестовала против добавки, а сама за нею обращалась. Причем делала это почти машинально и комплименты хозяйке отпускала точно так же, словно еда и процесс ее поглощения – это штука хотя и приятная, но вторичная, а пришла она главным образом поговорить и дать поговорить другим, так что, о чем бы ни затеяли беседу, любая тема (ну, почти любая) по ней будет хороша.

Приезжала она всегда летом, как правило, в полосатом шелковистом платье без рукавов и с открытой спиной. Из-за множества мелких темных родинок ее спина особо красивой не была, плечи у нее были костлявые и грудь почти плоской. Отец, помню, поражался тому, как много она может есть, оставаясь тощей. А иногда шутил, переворачивая все с ног на голову, – дескать, при ее-то девичьем аппетите, вона какие она жирные бока наела. (В нашей семье не считалось неуместным невзначай пройтись по поводу чьей-то толщины или костлявости, бледности, красного лица или лысины.)

Ее темные волосы были уложены валиками надо лбом и с боков по тогдашней моде. Смуглое лицо в сеточке мелких морщинок, а рот большой, с довольно толстой нижней губой, почти отвисающей и намазанной яркой помадой, которая оставляла следы на чашках и стаканах. Когда ее рот бывал широко открыт (а он бывал открыт почти все время, так как она непрерывно либо что-нибудь говорила, либо смеялась), было видно, что нескольких задних зубов у нее не хватает. Никто не говорит, что она была красавицей (хотя тут надо учесть, что, на мой тогдашний взгляд, любая женщина старше двадцати пяти давно миновала рубеж, за которым быть красивой она уже не может никак, утратила на это право, а возможно, даже и желание), но она тем не менее была яркой и эффектной. Мой отец в связи с этим задумчиво отмечал, что жизнь в ней бьет через край.

Отца Эльфрида просвещала насчет событий в мире, насчет политики. Отец читал газету, слушал радио, имел о таких вещах свое мнение, но возможность поговорить о них ему выдавалась редко. Мужья тетушек тоже имели мнения, но таковые у них были куцыми и застывшими, а выражались в неизбывном недоверии ко всем публичным фигурам и особенно к иностранцам, так что, за редчайшими исключениями, добиться от них можно было лишь хмыканья и попытки скомкать остатки разговора. Бабушка у меня была глухая, поэтому никому не дано было понять, много ли она знает и что по данному поводу думает, а у тетушек, казалось, предметом гордости было то, насколько они ничего не знают и не обязаны обращать ни на что внимание. Мама у меня была школьной учительницей, она запросто могла показать на карте все страны Европы, но видела все сквозь свой особый увеличительный туман, в котором Британская империя и королевская семья выглядели громадой, на фоне которой все остальное представлялось крошечным и спутанным в один клубок, от которого легко отмахнуться.

Взгляды Эльфриды мало чем отличались от взглядов тетушкиных мужей. Или мне так казалось. Но вместо того чтобы хмыкнуть и перевести разговор на другое, она сперва смеялась ухающим смехом, а потом начинала рассказывать анекдоты о премьер-министрах и американском президенте, о Джоне Л. Льюисе и мэре Монреаля, и в этих анекдотах всем их персонажам здорово доставалось. О членах королевской семьи она тоже много чего рассказывала, но к ним она подходила индивидуально, делала разницу между людьми хорошими, вроде короля, королевы и красавицы герцогини Кентской, и ужасными – такими, как Виндзоры и старый король Эдди, страдавший, как она утверждала, нехорошей болезнью и пытавшийся задушить жену, оставив на ее шее отметины, которые она вынуждена теперь всегда прикрывать жемчугами. Это разграничение хорошо совпадало с тем, которого придерживалась и моя мать (редко, правда, говорившая об этом), так что мать не возражала, хотя намек на сифилис заставлял ее вздрагивать.

Я же при этом, отчаянно храня спокойствие, понимающе усмехалась.

Русских Эльфрида называла всякими странными кличками – Микоянски, Дядяджоски. Она была уверена, что они всем пудрят мозги и что ООН – это фарс, который реально никогда работать не будет, а Япония вновь поднимется, так что, пока имелась возможность, надо было ее прикончить. Квебеку она тоже не верила. Как и папе римскому. С сенатором Маккарти у нее была нестыковка: ей вроде и хотелось быть с ним заодно, но то, что он католик, являлось для нее непреодолимым препятствием. Папу она называла придурочным попом. Придерживалась мысли, что жуликов и мерзавцев следует наказывать на этом свете.

Иногда мне начинало казаться, что она выделывается нарочно, на публику – может быть, чтобы подразнить отца. Чтобы взбесить его или, как он сам сказал бы, пробудить в нем зверя. Но это не потому, что она его не любила или хотела ему досадить. Как раз наоборот. Не исключено, что она мучила его, как девчонки мучат в школе мальчиков, когда взаимные попреки для обеих сторон становятся этаким странным наслаждением, а обидные выпады воспринимаются как похвалы. Отец спорил с ней, причем всегда спокойным ровным голосом, но было ясно, что на самом деле он нарочно ее подначивает. Иногда он вдруг шел на попятную, признавал, что, может быть, она и права: работая в газете, она, вероятно, черпает информацию из источников, которых у него нет. Ну, ты меня просветила, говорил он. Если я что и начал соображать, так только благодаря тебе. А она в ответ: Не мели чепухи, пожалуйста.

– Ну хватит вам! – встревала моя мать в шутливом отчаянии, а может быть, и впрямь доведенная до изнеможения.

Эльфрида же отвечала ей предложением пойти прилечь: дескать, после такого умопомрачительного обеда она этого заслуживает, а посуду помоем мы с Эльфридой. Моя мать страдала тремором правой руки и онемением пальцев и была уверена, что это у нее происходит от переутомления.

Пока мы вместе работали на кухне, Эльфрида рассказывала о знаменитостях – актерах, которые выступали у них в городе, а выступали у них иногда даже кинозвезды, пусть и не первой величины. Понизив голос, еще сиплый после приступа дерзкого хулиганистого хохота, она рассказывала мне о том, как они нехорошо себя ведут, передавала толки о скандалах в их личной жизни, которые еще не выплеснулись на страницы журналов. Упоминала о гомосексуалах, искусственных грудях и о том, как под одной крышей умудряются жить втроем; намеки на такие вещи мне, конечно, попадались в прессе, но слышать об этом впрямую, пусть даже из третьих или четвертых уст, было совершенно ошеломительно.

Что отвлекало мое внимание, так это зубы Эльфриды, причем настолько, что даже во время этих доверительных излияний иногда я теряла нить. Каждый из оставшихся у нее зубов (во всяком случае, передних) был своего, чуть-чуть особенного цвета, двух одинаковых не наблюдалось. Одни, эмаль которых крепче, цветом приближались к темной слоновой кости, другие были то с молочным отливом, то какие-то лиловатые и время от времени поблескивали серебряными ободками, а иногда и чем-то золотым. Зубы у людей в те времена редко бывали столь однородны и презентабельны, как ныне, – если, конечно, это не вставная челюсть. Но у Эльфриды зубы были необычайны именно их индивидуальностью, явственной разобщенностью и внушительными размерами. Когда Эльфрида выдавала очередную колкость – на сей раз заведомо и чрезмерно язвительную, – они, казалось, так вперед и выпрыгивали: этакая дворцовая стража, разномастные лихие копьеносцы.

– Да, с зубами у нее всегда были проблемы, – вздыхали тетушки. – Помните, у нее был даже флюс, и яд от него чуть не привел к заражению крови.

Как это на них похоже, думала я: оставляя без внимания блеск ума Эльфриды, ее вкус и оригинальность, видеть в ней одну только жалкую проблему с зубами!

– Почему она не удалит их? Выдергала бы все, да и дело с концом! – удивлялись они.

– Наверное, не может себе позволить, – проговорила вдруг моя бабушка, в очередной раз удивив собравшихся тем, что все это время она, оказывается, была вполне в курсе разговора.

А меня удивив этим новым, приземленным взглядом на жизнь Эльфриды. Я-то думала, что Эльфрида богата – по крайней мере, в сравнении с остальными родственниками. Она жила в квартире (которую я, правда, никогда не видела, но сам этот факт служил в моих глазах показателем цивилизованности и культуры), одежду покупала, а не шила сама и носила не полуботинки на шнуровке, как почти все знакомые мне взрослые женщины, а сандалии на высоком каблуке, сплетенные из ярких полосок новейшего пластика. И вот поди пойми – то ли бабушка просто отстала от жизни, думая, что приобретение вставной челюсти, как в далеком прошлом, представляет собой финансовую ношу, чтобы поднять которую надо собираться с силами всю жизнь, то ли она действительно знает о жизни Эльфриды такое, о чем я бы никогда не догадалась.

Когда Эльфрида обедала у нас дома, других родственников за столом не бывало никогда. Зато сама она непременно навещала мою бабушку – та приходилась ей теткой, сестрой ее матери. Бабушка в то время жила уже не в собственном доме, а по очереди то у одной, то у другой из моих теть, так что Эльфрида ходила ее навещать в тот дом, где она в тот момент пребывала, а к другим моим теткам не ходила, хотя они доводились ей такими же двоюродными сестрами, как отец двоюродным братом. И обедать ни с кем из них никогда не садилась. Приехав, она обычно сразу шла к нам и какое-то время с нами общалась, а потом, как бы нехотя, собиралась с силами и шла навещать бабку. Когда ближе к вечеру возвращалась и мы садились есть, ничего уничижительного по отношению к теткам и их мужьям она не говорила и, конечно же, никоим образом не выказывала неуважения к бабушке. Вообще, когда речь заходила о бабушке, тон Эльфриды бывал всегда одним и тем же: этакая внезапно вернувшаяся серьезность и забота, даже с призвуком страха (как у нее с давлением? давно ли была у врача? что он сказал?), и по контрасту это делало еще заметнее ту холодную сдержанность, а возможно, и неприязнь, с которой она спрашивала об остальных. Подобная сдержанность звучала и в тоне ответа моей матери, отец же отвечал с преувеличенной степенностью (можно сказать, карикатурой на степенность), и это показывало, что в чем-то невысказанном, неудобь сказуемом они все заодно.

В тот день, когда я курила цигарку, Эльфрида решила зайти чуть дальше и тоном светской серьезности спросила:

– А как у нас поживает Эйза? Он по-прежнему такой же мастер завладевать беседой?

Отец на это печально покачал головой, словно одна лишь мысль о словоохотливости этого родственника должна нас всех ужасно угнетать.

– Это да! – сказал он. – Это уж конечно.

Тут не преминула воспользоваться случаем и я.

– Такое впечатление, что у свиней завелись круглые черви, – сказала я. – Вона как!

За исключением этого «вона как», я повторила в точности то, что сказал дядя Эйза, причем за этим же самым столом, когда ему в кои-то веки невмоготу стало воцарившееся за столом молчание, а может, просто захотелось поделиться этой вдруг пришедшей в голову важной мыслью. А произнесла я это всегда присущим ему величавым, полным достоинства тоном и с его же простодушной серьезностью.

Эльфрида разразилась громким одобрительным хохотом, показав все свои развеселые зубы.

– Ну, молодец! Прямо один к одному!

Отец склонился над своей тарелкой, словно пытаясь скрыть то, что он тоже смеется, но, конечно же, скрыть это у него не выходило, а мать, качая головой, кусала губы и улыбалась. Я была на седьмом небе. Никто не поставил меня на место, не было даже намека на какую-то укоризну за мой иногда наказуемый сарказм, за мою дерзость. За то, что я шибко умная. Вообще, слово «умная» по отношению ко мне в нашей семье могло применяться как в смысле разумности, так и не совсем одобрительно: «Ох, ну уж больно ты стала умная!» А производные от того же слова могли означать и прямое порицание за нахальство и вызывающую развязность. Хватит умничать!

Иногда мама печально говорила:

– Что-то уж слишком острый у тебя язычок.

А иногда – и это бывало куда хуже – недовольство мной выказывал отец:

– С чего это ты взяла, что имеешь право походя смешивать с грязью порядочных людей?

Но в тот день ничего подобного не случилось, и я была, казалось, так же свободна, как наша гостья за столом, чуть ли не как сама Эльфрида, и я сияла и была светла, как солнце.

Но вскоре сам собой наметился разрыв, и я не исключаю, что это оказался последний, самый последний раз, когда Эльфрида сидела за нашим столом. Открытками на Рождество мы по-прежнему обменивались, может быть, даже письмами (до тех пор, пока мать не перестала справляться с авторучкой), мы по-прежнему замечали имя Эльфриды в газете, но что-то я не припомню, чтобы в те последние два года, что я жила дома, она хоть раз к нам приехала.

Возможно, Эльфрида спросила, не разрешат ли ей взять к нам с собой ее друга, а ей отказали. Причиной могло быть то, что она уже жила с ним; а если это был тот же человек, что жил у нее позднее, причина могла быть и в другом: он был женат. В этом мои родители были едины. Мать испытывала отвращение к незаконному сексу, так же как и к сексу, который афишируют (да, собственно, вполне можно сказать, что и к любому сексу вообще, потому что и секс правильный, происходящий в браке, равным образом нисколько не приветствовался), а у отца в тот период его жизни взгляды на сей счет были тоже очень и очень строгие. Кроме того, у него могли быть и свои, особые причины не принять мужчину, посмевшего завладеть Эльфридой.

В их глазах она тем самым могла уронить себя. Мне теперь довольно легко себе представить, как один из них говорит другому: Как же могла она так себя уронить!

Но, может быть, она и вообще не спрашивала, может, сама догадалась. Во времена тех прежних, радостных гостеваний никакого мужчины в ее жизни, возможно, не было, а затем, когда он появился, не исключено, что все ее внимание полностью переключилось. Она могла стать совершенно другим человеком, как это позже и оказалось.

А может быть, ей просто стала неприятна атмосфера, царящая в доме, где есть больная, которой все время становится только хуже, и нет никаких надежд. Это я говорю о своей матери, чья болезнь, проявлявшаяся сперва отдельными симптомами, объединила их, перевалила некий рубеж и из беспокоящего неудобства превратилась в роковую неизбежность.

– Ах, бедняжечка, – говорили тетки.

По мере того как моя мать из хозяйки дома делалась призрачной тенью, эти родственницы, прежде имевшие весьма малое влияние в нашей семье, приободрились и стали наращивать свою значимость в окружающем нас мирке. Бабушка и та завела себе слуховой аппарат, а ведь ей никто ничего подобного вроде бы даже не советовал. У одной из тетушек умер муж (не Эйза, другой, которого звали Ирвин), она научилась водить машину и устроилась на работу в магазин одежды помогать с подгонкой по фигуре; с тех пор сеточки у нее на волосах никто больше не видел.

Они заходили, навещали мою мать и видели всегда одно и то же – что та из них, которая всегда превосходила их лицом и статью, не позволяя, кстати, забывать и о том, что она преподаватель, из месяца в месяц становится все медлительнее, двигаться ей все труднее, вот уже и речь у нее сделалась невнятной и спутанной, и никто ей ничем помочь не может.

Меня просили получше о ней заботиться.

– Она твоя мать! – напоминали мне.

– Бедняжечка…

Эльфрида говорить такие вещи была бы неспособна; на месте этих теток она, скорее всего, вообще не нашла бы что сказать.

То, что она не приходила, не навещала нас, меня не беспокоило. Я не хотела в доме посторонних. У меня не было на них времени, я сделалась завзятой хозяйкой: натирала мастикой полы, гладила все вплоть до кухонных полотенец, этим как бы удерживая дом от какого-то непонятного бесчестья: угасание матери казалось мне источником некоего бесчестья, которое могло заразить нас всех. Этим я как бы создавала видимость того, что мы с родителями, с сестрой и братом живем нормальной семьей в обычном доме, но стоило кому-то, переступив порог, увидеть мать, как ему сразу становилось ясно, что это не так, и он начинал нас жалеть. А этого я не выносила.

Я заработала стипендию. И не осталась дома ни для того, чтобы заботиться о матери, ни для чего-либо еще. Уехала, поступила в колледж. Колледж был в том городе, где жила Эльфрида. Через несколько месяцев она пригласила меня на ужин, но прийти я не смогла, потому что вечерами работала – каждый вечер, кроме воскресенья. Работала я в городской библиотеке в центре города и в библиотеке колледжа, и обе были открыты до девяти. Спустя еще какое-то время, уже зимой, Эльфрида пригласила меня снова, и на сей раз я приглашена была в воскресенье. Я сказала ей, что прийти не смогу, так как иду на концерт.

– А, с мальчиком? – спросила она, и я сказала «да», но в тот раз это было не так; на бесплатный воскресный концерт, который устраивали в одной из учебных аудиторий колледжа, я тогда договорилась сходить с одной девочкой, или с двумя, или с тремя девочками, чтобы как-то убить время и чтобы – вряд ли, конечно, но мало ли? а вдруг? – там-то как раз и познакомиться с какими-нибудь мальчиками. – Что ж, приходи тогда как-нибудь с ним вместе, – сказала Эльфрида. – Мне уже не терпится на него посмотреть.

К концу того года мне уже было с кем к ней прийти, и встретила я его действительно на концерте. Во всяком случае, меня он увидел на концерте, позвонил и пригласил куда-то там с ним сходить. Но я никогда бы не повела его знакомить с Эльфридой. Никого из моих новых друзей я бы не стала с ней знакомить. Мои новые друзья были из тех, кто первым делом спрашивает: «А вы читали „Взгляни на дом свой, ангел“? О, вам обязательно надо прочитать. А „Будденброков“?» Это были те, с кем я ходила смотреть «Запрещенные игры» и «Детей райка», когда благодаря киноклубу эти фильмы у нас наконец показали. Мальчик, с которым я встречалась, а позже была помолвлена, водил меня также на факультет музыки, где во время обеда можно было слушать пластинки. Он познакомил меня с Гуно, благодаря Гуно я полюбила оперу, а благодаря опере – Моцарта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю