355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элис Манро (Мунро) » Давно хотела тебе сказать (сборник) » Текст книги (страница 2)
Давно хотела тебе сказать (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:09

Текст книги "Давно хотела тебе сказать (сборник)"


Автор книги: Элис Манро (Мунро)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

В первый год брака у Чар случился выкидыш, и потом она долго болела. Больше беременностей не было. К тому времени Эт уже не жила в родительском доме; у нее было собственное жилье на площади, но она приходила к Чар раз в неделю в день стирки, чтобы помочь снимать с веревки постельное белье. Родители уже умерли – мать до свадьбы, а отец после, – но Эт всегда казалось, что Чар стирает белье с двух постелей.

– Так тебе приходится слишком много стирать.

– Что значит «так»?

– Когда без конца меняешь белье.

Эт часто бывала у них по вечерам. Она играла в карты с Артуром, а Чар в другой комнате в темноте перебирала клавиши пианино. Или они с Чар беседовали и читали библиотечные книги, а Артур проверял контрольные. Домой ее провожал Артур.

– Зачем тебе понадобилось съезжать и жить отдельно? – упрекал он ее. – Возвращайся и живи с нами.

– Третий лишний.

– Это же ненадолго. Скоро появится какой-нибудь молодой человек и по уши в тебя влюбится.

– Если он окажется настолько глуп, я никогда в него не влюблюсь, так что мы вернемся к тому, с чего начали.

– Посмотри на меня: я, как дурак, по уши влюбился в Чар, и в конце концов она за меня вышла.

По тому, как он произносил имя Чар, было ясно, что эта женщина выше любых рассуждений, за гранью всякой обыденности – чудо, тайна. Никто не смеет даже надеяться понять ее, и счастлив тот, кому позволено быть рядом. Эт чуть было не брякнула: «Однажды она выпила синьку из-за мужчины, которому оказалась не нужна», но подумала, какой с этого прок: Чар взойдет для него на новый пьедестал, вроде шекспировской героини. Артур чуть сжал талию Эт, словно желая подчеркнуть их общее товарищеское изумление, невольное преклонение перед ее сестрой. Потом она не раз вспоминала то ощущение, когда на кожу надавили бугорки его пальцев и как будто оставили вмятинки как раз над застежкой юбки. Словно кто-то рассеянно тронул клавиши пианино.

Эт занялась шитьем женской одежды. У нее была длинная узкая комната на площади, в бывшей лавочке, где она устраивала примерки, шила, кроила и утюжила, а за шторкой спала и готовила. Теперь она могла лежать в постели и разглядывать штампованные металлические квадратики на потолке, их цветочный узор – свою собственность. Артуру не нравилось, что Эт стала портнихой, потому что он считал ее для этого слишком умной. Она так старательно изучала историю, что у него сложилось преувеличенное мнение о ее способностях.

– И вообще, – сказала она ему, – чтобы платье было удачно скроено и хорошо сидело, требуется больше ума, чем для изложения школьникам истории войны 1812 года. Потому что про войну выучил один раз – и все, ничего ведь не изменится. А каждая сшитая тобой вещь – совершенно новая задача.

– И все же мне странно видеть, – ответил Артур, – как ты устроила свою жизнь.

Всем было странно, но только не самой Эт. Перемена произошла легко – от девочки, крутящей «колесо», до главной портнихи в городе. Других портних Эт вытеснила. Да что о них говорить: слабые, безропотные создания, ходили по домам и работали в темном углу за тарелку супа. За все годы у нее была только одна серьезная соперница – финка, называвшая себя «модным дизайнером». Некоторые клиентки переметнулись к ней, потому что люди никогда не бывают довольны тем, что имеют, но вскоре выяснилось, что ее платья, может, и стильные, но сидят безобразно. Эт о финке никогда не упоминала, она предоставила дамам самим разобраться, что к чему, но когда та уехала из Мок-Хилла в Торонто – где, судя по тому, что Эт наблюдала на улицах, никто не мог отличить хороший покрой от плохого, – Эт дала себе волю. Во время примерки она могла сказать заказчице:

– Вижу, вы все еще носите тот шеврон, который моя иностранная коллега сметала на живую нитку. Я давеча встретила вас на улице.

– Ах, знаю, знаю, – отвечала заказчица. – Но должна же я его сносить.

– Конечно. Да и какая вам разница – сзади-то себя не видно!

Клиентки терпели выходки Эт и даже привыкли к ним. Ужасная женщина, говорили о ней, Эт – ужасная женщина. Перед своей портнихой они представали в самом невыгодном свете, в сорочках и корсетах. Дамы, которые выглядели весьма уверенно и внушительно за стенами ее ателье, у Эт цепенели и стеснялись, демонстрируя затянутые в корсеты дрожащие хилые бедра, жалкие и отвислые груди, животы, раздутые или разодранные детьми и операциями.

Эт всегда плотно задергивала занавески на окнах и даже закалывала щель булавками.

– Чтобы мужчины не подглядывали.

Дамы нервно смеялись.

– И чтобы Джимми Сондерс не расшибся, когда споткнется, на вас заглядевшись.

Джимми Сондерс, ветеран Первой мировой, держал по соседству небольшую лавку, где продавалась упряжь и прочие кожевенные товары.

– Эт, ведь у Джимми Сондерса деревянная нога!

– Но глаза-то не деревянные. Да и все прочее тоже, насколько я знаю.

– Эт, вы ужасная женщина!

Эт следила за тем, чтобы Чар всегда была одета безупречно. Две неизменные претензии к Чар в Мок-Хилле касались ее слишком элегантных нарядов и курения. Она ведь была женой учителя, а потому ей надлежало воздерживаться и от того и от другого, но Артур, конечно, позволял ей делать все, что угодно, и даже купил мундштук, чтобы она стала похожей на даму из журнала. Она курила на танцевальном вечере в старшей школе, одетая в атласное вечернее платье с голой спиной. И танцевала с парнем, от которого забеременела одна из учениц, но Артуру было все равно. Он так и не выбился в директора. Дважды школьный совет отвергал его кандидатуру и приглашал кого-то со стороны, и директорский пост ему предоставили, да и то временно, лишь в 1942 году, потому что многих учителей забрали в армию.

Все эти годы Чар старалась сохранить фигуру. Только Эт и Артур знали, чего ей это стоило. И только Эт было известно все до мелочей. Их родители были грузные, и Чар унаследовала от них склонность к полноте. Эт же всегда оставалась худой как щепка. Чар занималась гимнастикой и каждый раз перед едой выпивала стакан теплой воды. Но иногда у нее отказывали тормоза. Эт своими глазами видела, как Чар за один присест уминала дюжину слоек со взбитыми сливками, полкило арахисовой карамели или целый лимонно-меренговый торт. Потом, бледная и испуганная, она принимала английскую соль в дозировке в три, в четыре, а то и в пять раз превышающей обычную. Два или три дня ей было совсем худо, организм обезвоживался, очищаясь от грехов, как говорила Эт. Тогда Чар вообще не могла смотреть на еду, и Эт должна была приходить и готовить Артуру ужин. Артур ничего не знал о торте, арахисовой карамели и прочем, как и об английской соли. Он думал, что жена набрала фунт-другой и теперь с непонятным фанатизмом истязает себя диетой. Это его беспокоило.

– Какая разница? Какое это имеет значение? – говорил он Эт. – Она все равно останется красавицей.

– Никакого вреда ей не будет, – успокаивала его Эт, с удовольствием уплетая ужин и радуясь, что беспокойство о жене не испортило аппетит и Артуру. Эт всегда кормила его вкусно и сытно.

На неделе перед выходными, пришедшимися на День труда, Блейки уехал в Торонто – на денек-другой, как он сказал.

– Без него как-то тихо, – заметил Артур.

– Никогда не замечала, чтобы он был большим любителем поговорить, – сказала Эт.

– Я просто хотел сказать, что к человеку привыкаешь.

– Может, неплохо бы от него и отвыкнуть, – сказала Эт.

Артур был расстроен. В школу он пока возвращаться не собирался. Ему дали отпуск до конца рождественских каникул, но никто не предполагал, что он вернется на работу к началу занятий.

– Возможно, у него свои планы на зиму, – предположил Артур.

– Возможно, у него свои планы уже на сегодняшний день. Знаете, у меня есть клиентки из гостиницы. И приятельницы тоже есть. Начиная с той экскурсии до меня все время доходят о Блейки разные слухи.

Эт не сумела бы объяснить, откуда у нее возникло желание сказать то, что она сказала. Заранее она ничего не планировала, однако слова лились легко и уверенно.

– Говорят, он сошелся с состоятельной женщиной из гостиницы.

Интерес проявил Артур, не Чар.

– Она вдова?

– Кажется, дважды вдова. Как и он сам. И оба мужа оставили ей приличные средства. Ходили слухи, что между ними что-то есть, а она так даже говорила об этом открыто. Хотя он помалкивал. Ведь он и тебе ничего не сказал, правда, Чар?

– Не сказал, – ответила Чар.

– А сегодня я слышала, что он уехал. И она следом. Уже не в первый раз Блейки выкидывает такой фортель. Мы-то с Чар помним.

Артуру стало интересно, что она имеет в виду, и Эт рассказала историю о даме-чревовещательнице, припомнив даже имена кукол, хотя, конечно, о Чар она не упомянула. Та стоически выслушала все до конца и даже добавила от себя кое-какие подробности.

– Может, они и вернутся, но, по-моему, им будет неловко. Ему, во всяком случае. Ему-то уж точно будет неловко сюда явиться.

– Почему? – спросил Артур, немного развеселившись после истории о чревовещательнице. – Кто из нас когда был против, если мужчина надумал жениться?

Чар встала и пошла в дом. Вскоре они услышали звуки фортепьяно.

В последующие годы Эт часто задавала себе вопрос: как бы она объяснила свою историю, если бы Блейки вернулся? Ибо у нее не было причин полагать, что он не вернется. Ответ прост: никаких планов у нее не было. Она ничего не продумывала заранее. Наверное, ей хотелось поссорить Блейки и Чар – подбросить Чар повод для недовольства, вызвать у нее подозрение, и неважно, что эти сплетни ничем не подтверждались. Следовало внушить Чар мысль, что Блейки способен снова повторить то, что уже сделал однажды. Эт не знала, чего именно она добивается. Наверное, смешать этим двоим все карты, поскольку ей тогда казалось, что кому-то непременно надо вмешаться, пока не поздно.

Артур поправлялся быстро, учитывая его возраст. Он вновь начал преподавать историю в старших классах, работал на полставки, пока не пришло время выйти на пенсию. Эт продолжала жить в швейной мастерской, на площади, но находила возможность приходить к Артуру готовить и убирать. Наконец, когда он стал пенсионером, она снова переехала в их старый дом, оставив свою мастерскую только для работы. «Пусть люди болтают что хотят, – сказала она. – В нашем-то возрасте».

Артур все скрипел, хотя стал слабее и медлительнее. Раз в день он прогуливался до площади, заглядывал к Эт, потом шел посидеть в парке. Гостиницу закрыли и опять продали. Одно время поговаривали, что скоро ее вновь откроют, превратят в реабилитационный центр для наркоманов, но город выступил с петицией против такой идеи, и эти планы реализованы не были. В итоге гостиницу снесли.

Зрение у Эт стало сдавать, и потому ей пришлось брать меньше работы. Она была вынуждена кому-то отказывать. Но все же трудилась каждый день. По вечерам Артур смотрел телевизор или читал. Эт в теплую погоду сидела на крыльце, а зимой – в столовой, в кресле-качалке, давая отдых глазам. Заходила к Артуру, смотрела с ним новости и делала ему горячее какао или чай.

Пузырька нигде не было. Эт сразу бросилась к буфету, примчавшись в дом, как только рано утром позвонил Артур. Доктор, старый Макклейн, пришел одновременно с ней. Она выскочила проверить мусорный бак, но и там отраву не нашла. Неужели Чар хватило времени закопать пузырек? Она лежала на кровати в красивом платье, с уложенными волосами. Никакого шума по поводу причины смерти не возникло, вопреки тому, как это обычно описывается в книгах. Накануне вечером, закрыв за Эт дверь, Чар пожаловалась Артуру на слабость, сказала, что, похоже, у нее начинается грипп. Старый доктор диагностировал сердечный приступ. На том и порешили. Эт так никогда и не узнала наверняка, что же произошло. Оставляет ли жидкость из бутылочки тело совершенно нетронутым – таким, каким оно было у Чар? Может, содержимое пузырька вовсе не соответствовало надписи на этикетке? Эт даже не была уверена, что он стоял на месте в тот последний вечер, она слишком увлеклась своим рассказом и забыла, как обычно, сходить и посмотреть, там ли он. Не исключено, что его выбросили раньше, а Чар приняла что-то другое, например таблетки. А может, причиной действительно стал сердечный приступ. Все эти бесконечные приемы слабительного подорвут чье угодно сердце.

Похороны состоялись в День труда, и на них, отменив свою автобусную экскурсию, пришел Блейки Нобл. Артур из-за переживаний забыл рассказанную Эт историю про вдову и, увидев его, ничуть не удивился. Блейки вернулся в Мок-Хилл в тот день, когда Чар обнаружили мертвой. Опоздал всего на считаные часы, как в книжке. Эт, естественно, была в растрепанных чувствах и не могла вспомнить, в какой именно книжке. Потом решила, что, наверное, про Ромео и Джульетту. Но Блейки, конечно, не покончил с собой, он вернулся в Торонто. Год или два он посылал Эт рождественские открытки, а потом пропал навсегда. Эт не удивилась бы, если бы ее история про женитьбу Блейки оказалась в конце концов правдой. Она только немного ошиблась во времени.

Иногда, обращаясь к Артуру, Эт уже почти готова была произнести: «Знаешь, давно хотела тебе сказать…» Она считала, что нельзя позволить ему умереть в неведении. Надо открыть ему глаза. На своем письменном столе он держал фотографию Чар, ту, на которой она в костюме девушки-статуи. Но Эт все медлила, и так проходил день за днем. Они с Артуром, как и прежде, играли в карты, ухаживали за огородиком и кустами малины. Если бы они были мужем и женой, люди сказали бы, что они совершенно счастливая пара.

Материал
Перевод Андрея Степанова

Не могу сказать, что я постоянно слежу за творчеством Хьюго. Его имя иногда попадается мне на глаза – в библиотеке, на обложке какого-нибудь литературного журнала, который я откладываю не раскрывая: слава богу, вот уже десять лет, если не больше, я не заглядываю в подобные журналы. Его фамилию можно встретить в газете или на афише – тоже в библиотеке или в книжном магазине; как правило, это приглашение посетить круглый стол в университете, где Хьюго в числе других будет обсуждать состояние современной прозы или отражение идей «нового национализма» в отечественной литературе. Читая подобные анонсы, я искренне удивляюсь: неужели кто-то действительно туда пойдет? Вместо того чтобы поплавать в бассейне, или сходить выпить с друзьями, или, наконец, просто прогуляться – тащиться в университетский кампус, отыскивать там нужную аудиторию, а потом сидеть за партой среди таких же простаков и слушать самовлюбленных склочных мужчин? Обрюзгших, надменных, неопрятных, донельзя избалованных академической и литературной жизнью, а также женщинами. От них только и слышишь, что такой-то исписался и читать его больше не стоит, зато такого-то, напротив, надо обязательно прочесть. Одних они сбрасывают с пьедесталов, других превозносят; без конца препираются, фыркают, пытаются кого-то эпатировать. А люди их слушают. Я говорю «люди», но подразумеваю женщин среднего возраста, таких как я сама, – с волнением внимающих каждому слову, мучительно придумывающих умный вопрос, чтобы не выставить себя полной дурой; и еще юных девушек с мягкими волосами, млеющих от восхищения, мечтающих встретиться взглядом с одним из этих вещающих с кафедры умников. Девушки, как и зрелые женщины, часто влюбляются в подобных мужчин – им чудится в них какая-то скрытая сила.

Жены этих мужчин в аудитории не сидят. Жены ходят по магазинам, занимаются уборкой или выпивают с подругами. В сферу их интересов входят еда, уборка, дом, машины, деньги. Им надо помнить, что пора сменить летнюю резину на зимнюю, съездить в банк или сдать пивные бутылки, поскольку их мужья столь блистательны, столь талантливы и непрактичны, что нуждаются в постоянной заботе – ради драгоценных слов, которые они иначе не смогут производить. Женщины, сидящие в аудитории, замужем за инженерами, врачами и бизнесменами. Я их знаю, это мои приятельницы. Кто-то из них относится к литературе легко, такие тоже изредка встречаются, но большинство – с трепетом и затаенной надеждой. И презрение рассуждающих о литературе мужчин эти женщины принимают так, словно заслужили его. Они сами почти верят, что заслужили, – из-за своих ухоженных домов, дорогих туфель, из-за мужей, которые читают Артура Хейли[8]8
  Хейли Артур (1920–2004) – канадский прозаик, автор бестселлеров в жанре производственного романа («Отель», «Аэропорт» и др.).


[Закрыть]
.

Я и сама замужем за инженером. Вообще-то его зовут Габриель, но в нашей стране он предпочитает имя Гейб. Он родился в Румынии и жил там до конца войны – ему тогда исполнилось шестнадцать. Теперь он забыл румынский язык. Разве такое бывает? Неужели можно забыть язык своего детства? Сначала я думала, что это притворство: по-видимому, родная речь связана у него с тяжелыми переживаниями, о которых хотелось поскорее забыть. Но когда я вслух высказала свою догадку, Габриель заявил, что война была не такой уж и страшной, и рассказал о том, какой веселый переполох поднимался у них в школе, когда вдруг начинали выть сирены воздушной тревоги. Я ему не поверила. Мне хотелось, чтобы он был посланником из страшных времен и дальних стран. А потом я стала думать, что никакой он не румын, а просто прикидывается.

Это было еще до того, как мы поженились. Он тогда приходил в квартиру на Кларк-роуд, где я жила с маленькой дочкой. Ее зовут Клеа, и она, разумеется, дочь Хьюго, хотя как отец он давно потерял с ней всякую связь. Хьюго получал гранты, ездил по миру, потом снова женился – на женщине с тремя детьми. Снова развелся и снова женился. Новая жена была его студенткой, и у них родились еще трое детей, причем старший появился на свет в то время, когда Хьюго еще жил со второй женой. В таких обстоятельствах мужчина не способен контролировать всех и всё. Габриель стал частенько оставаться у меня на ночь – спал со мной на раскладном диване, который служил мне постелью в этой крошечной обшарпанной квартирке. Я смотрела на него, спящего, и думала: а что я, в сущности, о нем знаю? Он может оказаться и немцем, и русским, и даже канадцем, который сочинил себе прошлое и научился говорить с акцентом, чтобы выглядеть поинтереснее. Загадка. Габриель стал моим любовником, потом мужем, прошло много лет, но он так и остался для меня загадкой. Несмотря на все, что я знаю о нем, включая интимные подробности и бытовые привычки. Гладкий овал лица, миндалевидные, неглубоко посаженные глаза под гладкими розоватыми веками. Все черты плавные, сглаженные, хотя на поверхности кожа иссечена мелкими морщинками, почти незаметными. Он крепко сбит, в движениях чувствуется спокойная уверенность. В прошлом Габриель был неплохим конькобежцем, хотя, наблюдая за ним со стороны, можно подумать, что он двигается как бы через силу. Мне трудно описать его, я заведомо знаю, что ничего не получится. Не могу – и все. А вот Хьюго, если кто-нибудь попросит, я запросто опишу во всех деталях. Хьюго, каким он был в восемнадцать, то есть двадцать лет назад, – коротко стриженный и страшно худой. Все его кости, даже кости черепа, казались соединенными ненадежно, на живую нитку. И в движениях, и даже в мимике было что-то опасно разболтанное, если иметь в виду его длинные, вечно ходившие ходуном руки и ноги. В нем все держится на одних только нервах, – так сказала моя подруга по колледжу, когда я ее с ним познакомила. Верно подмечено: я потом чуть ли не воочию видела раскаленные добела струны его каркаса.

С первых дней нашего знакомства Габриель говорил, что всегда радуется жизни. Именно так: не просто верит в возможность счастливой жизни, а счастлив, что живет. Мне делалось даже как-то неловко. Я всегда с подозрением относилась к тем, кто выражается так высокопарно. Этим обычно страдают люди примитивные, самовлюбленные и втайне закомплексованные. Но Габриель ничуть не кривил душой. Нет, он вовсе не с приветом, просто всегда всему радуется и часто улыбается. Иногда улыбнется и скажет негромко: «Ну не волнуйся ты так. Разве тебя это касается?» Человек, который забыл язык своего детства. Его манера заниматься любовью казалась мне поначалу странной – совершенно бесстрастной. Он как бы не придает сексу особого значения, для него в этом нет ничего соблазнительного или порочного. Он не думает о том, как выглядит в этот момент. Такой человек не напишет об этом стихов и уже через полчаса ни о чем даже не вспомнит. Наверное, таких мужчин на свете немало, просто мне они не встречались. Иногда я спрашиваю себя: влюбилась бы я в него, если бы не его акцент, не его забытое или полузабытое прошлое? Что если бы он был обыкновенным студентом-технарем и учился бы со мной в колледже на одном курсе, только на другом факультете? Не знаю, не могу ответить. Что поделать, нас заставляют влюбляться такие неосновательные поводы, как румынский акцент, или миндалевидные глаза, или какая-нибудь тайна, наполовину вымышленная.

У Хьюго подобной тайны не имелось. Но мне и не нужна была тайна, тогда я не осознавала ее притягательности и если бы от кого-то об этом услышала, то не поверила бы. Для меня в то время важнее было другое. Я не то чтобы знала Хьюго как облупленного, но все, что мне становилось о нем известно, как бы бродило у меня в крови и время от времени ее портило. С Габриелем ничего подобного у меня не происходит, он всегда спокоен, и его спокойствие передается мне.

Именно Габриель отыскал и показал мне рассказ Хьюго. Мы зашли в книжный магазин, и он вдруг притащил толстый, дорогой том в мягкой обложке – сборник рассказов. Среди прочих на нем красовалась фамилия Хьюго. Удивительное дело: где Габриель откопал эту книгу и зачем он вообще отправился в отдел художественной литературы, которую никогда не читает? По-видимому, он интересуется Хьюго, его успехами. Точно так же он мог бы заинтересоваться успехами фокусника, или поп-певца, или политика, с которым через меня его что-то связывало бы. Думаю, это происходит оттого, что его собственные достижения могут оценить только коллеги. Поэтому его завораживают те, за кем наблюдают тысячи глаз, кому не скрыться за специальными знаниями – именно так должно казаться инженеру, – те, кто, полагаясь только на себя, придумывает все новые и новые фокусы в надежде обрести известность.

– Купи для дочки, – предложил он.

– А не слишком дорого за книгу в мягкой обложке?

Он улыбнулся.

Клеа делала себе на кухне тост, когда я протянула ей сборник:

– Смотри, вот портрет твоего отца, твоего настоящего отца. Здесь напечатан его рассказ, возьми почитай, может, понравится.

Дочери семнадцать лет. Она питается тостами с медом и арахисовым маслом, печеньем с ванильной начинкой, сливочным сыром и сэндвичами с курицей. Попробуй скажи ей хоть что-нибудь про ее гастрономические привычки – тут же умчится к себе наверх и хлопнет дверью.

– Толстый какой, – сказала Клеа, откладывая книгу. – А ты говорила, что он худой.

Ее интерес к отцу ограничивается вопросами наследственности: какие гены могли ей передаться? У него был плохой цвет лица? А какой у него был ай-кью? А у женщин в его семье большие сиськи?

– Был худым в те годы, когда мы жили вместе, – ответила я. – Откуда мне знать, какой он теперь?

Честно говоря, Хьюго выглядел на фотографии так, как и должен был выглядеть, по моим представлениям. Когда мне попадалось его имя в газете или на афише, я мысленно видела Хьюго именно таким. Я догадывалась, каким образом время и образ жизни изменят его внешность. И меня не удивило, что он потолстел, хотя и не облысел, а напротив, отрастил буйную шевелюру и отпустил большую курчавую бороду. Мешки под глазами. Вид потасканный и замученный, даже когда смеется. Он на фотографии смеется в объектив. Зубы у него и раньше были плохие, а теперь стали просто страшными. Он боялся дантистов как огня: уверял, что его отец умер от сердечного приступа в зубоврачебном кресле. Врал, конечно, как всегда, в смысле – сильно преувеличивал. Раньше он на всех фотографиях улыбался криво, стараясь скрыть отсутствие правого верхнего резца, который ему выбили еще в школе, ткнув головой в фонтанчик с питьевой водой. Теперь ему все нипочем: смеется, выставляя на всеобщее обозрение свои гнилушки. Странное сочетание мрачности и веселья в выражении лица. Писатель-раблезианец. Шерстяная рубашка в клетку, верхние пуговицы расстегнуты, видна майка. Раньше он маек не носил. Ты хоть изредка моешься, Хьюго? И запах изо рта у тебя наверняка противный, с такими-то зубами. Интересно, ты называешь студенток ласково-непристойными словами? Наверняка называешь, а потом в университет звонят возмущенные родители, и декану или кому-нибудь из администрации приходится объяснять, что ты ничего обидного не имел в виду, просто писатели – люди особенные. Может быть, и особенные, может быть, никто на них и не обижается. Писатели в наше время спокойно позволяют себе любые выходки при всеобщем попустительстве, словно избалованные, распущенные дети, которым слишком многое сходит с рук.

Все это мои домыслы, и мне нечем их подтвердить. Я пытаюсь воссоздать образ человека по одной-единственной размытой фотографии и потому довольствуюсь набором штампов. У меня недостаточно развито воображение и нет большого желания придумывать альтернативные варианты. Но я замечаю – да и любой в моем возрасте замечает, – до чего банальны и примитивны те маски, или «идентичности», если угодно, которые цепляют на себя люди. В художественной литературе – области интересов Хьюго – такие клише совершенно не работают, а вот в жизни нам большего, похоже, и не надо, на большее мы не способны. Достаточно посмотреть на фотографию Хьюго, на эту его майку, достаточно почитать, что он пишет о себе:

Хьюго Джонсон родился и получил кое-какое образование в лесном краю, в городках шахтеров и лесорубов Северного Онтарио. Работал дровосеком, барменом в пивной, продавцом, телефонным мастером, бригадиром на лесопилке и время от времени имел отношение к разным академическим кругам. Теперь вместе с женой и шестерыми детьми живет по большей части на склоне горы высоко над Ванкувером.

Жене-студентке, судя по всему, пришлось взять к себе всех детей. А что же случилось с Мэри Фрэнсис? Умерла? Бросила их? Или он довел ее до сумасшедшего дома? Но сколько же в этой коротенькой биографической справке вранья, полуправды и несуразностей! Живет на склоне горы над Ванкувером… Прочтешь – и подумаешь, будто Хьюго обитает в хижине посреди леса. А на самом деле, готова поспорить, он живет в обыкновенном комфортабельном доме в Северном или Западном Ванкувере: город теперь так разросся, что стал взбираться на горы. Время от времени имел отношение к разным академическим кругам. Ну и бред! Почему бы не сказать прямо, что много лет, большую часть сознательной жизни, он преподавал в университетах и что преподавание было для него единственной постоянной и хорошо оплачиваемой работой? А так можно подумать, наш дорогой Хьюго время от времени выходит из лесной чащи, дабы изречь пару мудрых слов и показать этим ученым, что такое настоящий мужик и писатель, истинный художник слова. Никак не угадаешь, что за этой фразой скрывается обычный препод. Не знаю, работал ли он дровосеком, барменом или продавцом, но точно знаю, что телефонным мастером он не был. Как-то раз он подрядился красить телефонные столбы – и бросил через неделю: карабкаться на них в жару ему оказалось не по силам. Тогда выдался очень знойный июнь, это было сразу после нашего выпуска. И правильно сделал, что бросил. Его мутило от жары, дважды он едва доходил до дому и тут же шел блевать. Я и сама не раз бросала работу, которая была мне не по нутру. Тем же летом я устроилась в больницу Виктории и очень скоро уволилась. Сматывать бинты невыносимо скучно, я чуть не свихнулась. Но если бы я стала писательницей и мне понадобилось бы перечислить свои занятия, разве написала бы я – «мотальщица бинтов»? Думаю, это было бы не совсем честно.

Хьюго вскоре нашел другую работу: он проверял экзаменационные работы старшеклассников. Что же он не написал – «проверяльщик экзаменационных работ»? Это нравилось ему куда больше, чем карабкаться на телефонные столбы, и, по всей вероятности, больше, чем рубить лес, разливать пиво и прочее, чем он якобы занимался. Почему же не написал – «проверяльщик экзаменационных работ»?

Не был он, насколько мне известно, и бригадиром на лесопилке. Он подрабатывал на лесопилке у своего дядюшки летом – за год до того, как мы встретились. Там он таскал бревна и выслушивал ругань в свой адрес от настоящего бригадира, который его на дух не выносил, как племянника хозяина. По вечерам Хьюго, если еще мог волочить ноги, отправлялся на берег ручейка и играл там на блок-флейте. Его донимала мошкара, но он все равно сидел и играл. Мог исполнить «Утро» из «Пер-Гюнта», а также несколько старинных елизаветинских мелодий, названия которых я забыла. Помню только одно: «Уолси-уайлд». Я разучила аккомпанемент на пианино, и мы играли дуэтом. Откуда такое название? Может, в память о кардинале Уолси[9]9
  Уолси (Вулси) Томас (1473–1530) – кардинал, архиепископ Йоркский, канцлер Англии в 1515–1529 гг.


[Закрыть]
, а «уайлд» – название танца? Упомянул бы ты и это, Хьюго, – «на дуде игрец». Это было бы очень кстати, вполне в духе нашего времени. Насколько я понимаю, дудение на блок-флейте и другие чудаковатые занятия не только не вышли из моды, скорее наоборот. А что? Это было бы поэффектнее, чем все твои «дровосеки» и «бармены». Так-то, Хьюго: имидж, который ты себе создал, не только фальшив, но и архаичен. Надо было написать, что ты в течение года медитировал в горах штата Уттар-Прадеш в Индии или преподавал искусство драмы детям-аутистам. Надо было побрить голову налысо, сбрить бороду, нацепить монашескую рясу с капюшоном. А лучше всего бы тебе заткнуться, Хьюго.

Когда я была беременна, мы жили в доме на Арджил-стрит в Ванкувере. Стоявший на отшибе старый дом с серой штукатуркой так жалко смотрелся в дождливые зимние дни, что мы выкрасили все комнаты в живенькие, нарочито безвкусно подобранные цвета. Три стены в спальне стали нежно-голубыми, как веджвудский фарфор, а четвертая – красно-фиолетовой. Мы объявили, что проводим эксперимент: можно ли свести человека с ума с помощью одних только красок? Ванна оказалась оранжево-желтой.

– Сюда входишь, как мышь в сыр, – заметил Хьюго, закончив красить.

– Точно! – ответила я. – Отлично сказано, о великий мастер слова!

Он был польщен, хотя и меньше, чем когда слышал похвалы своим сочинениям. С тех пор каждый раз, показывая кому-нибудь из гостей ванную, он спрашивал:

– Как тебе цвет? Сюда входишь, как мышь в сыр.

Или так:

– Тут писаешь, как мышь в сыре.

Я, конечно, иногда делаю то же самое: отмечаю удачно сказанную фразу, а потом повторяю ее многократно. Кстати, может быть, про «писать в сыре» придумал не он, а я. У нас было много общих словечек. Например, мы прозвали нашу квартирную хозяйку «зеленая оса», потому что в тот единственный раз, когда мы ее видели, на ней было ядовито-зеленое платье с отделкой из какого-то крысиного меха, украшенное букетиком фиалок, а звук, который она издавала, напоминал угрожающее жужжание. Ей было за семьдесят, и она держала в центре города пансионат для мужчин. Ее дочь Дотти мы прозвали «распутница-надомница». Странно, почему мы выбрали такое манерное слово – «распутница», оно ведь сейчас совсем не в ходу? Наверное, нам понравилось, как оно звучит: высокий стиль вступал в иронический контраст (а мы только и делали, что иронизировали) со всем обликом Дотти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю