Текст книги "Цветочный крест. Роман-катавасия"
Автор книги: Елена Колядина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Мечтаю?.. – скоморох усмехнулся в потьме.
Нет, не так он был глуп, чтоб излагать Феодосье свои мечты. Навряд ли, оне ей понравились бы…
По ночам с мучительным наслаждением скоморох грезил про два коротких лета – ослепительных и горячих, как взмах ножа… Снова и снова воссоздавал он в мыслях картины – яркие, вскипающие от пронзительных звуков, густых запахов, жара, чтобы вновь ощутить сладострастие, равное которому навряд ли уже придется пережить наяву… Он, скоморох, внове и внове догонял какую-нибудь черноволосую девицу, срывал с ея головы увешанный монетами убор… Это обнажение головы всегда действовало на несчастных парализующее, словно позор непокрытых волос был столь силен, что после него ничто уже не могло быть ужаснее. И девчонка переставала кричать, падала на землю и лишь извивалась змеей, пытаясь уползти, дабы умереть никем не видимой. Скоморох и сейчас явственно видел рыжие перси, коричневые соски, измазанные пылью, ощущал мускусный запах каурых ляжек. Он возбужденно зрел селища, в которых стонала, кажется, сама земля – столько несчастных подвешено было его ватагой и атаманом на частоколы, задавлено между венцами бревен, привалено камнями, сброшено в колодцы… Кажется, навеки его шапка и охабень впитали запах горящего мяса. И, каждую ночь, стоило Истоме смежить веки, вновь качало его в устеленной коврами барке со смуглой блудищей, водившей бражным языком по его чреслам. Пережить все это внове – вот о чем мечтал Истома.
– О чем, говоришь, мечтаю? – бодро переспросил скоморох. – Есть в иных землях такая замечательная вещь – комедиальная хоромина, сиречь – театр. Баяли люди, что и в Москве царь Алексей Михайлович открыл эдакие хоромины. Вот бы начальствовать в них! Али собственные открыть. Разыгрывать позоры об римских пирах и житиях допотопных царей. Бают, зело увлекательно оне жили!
– Истомушка, да как же такое возможно, чтоб государь дал хоромину под глумы?! Ведь грех это – позоры со свистоплясками. Зело срамны оне… Вон, щурбан-то ваш с персями подъемными – срам ведь!
– Царь наш батюшка оттого грешит, что знает: сорок раскаявшихся грешников Богу милее одного праведника. Алексей Михайлович, может, нарочно, против своего желания грешит, дабы потом покаяться! Позрит он театральные глумы, а потом всю ночь на коленях перед киотом простоит да еще двоицу-троицу бояр прибьет до смерти за лицезрение представления. Богу-то как приятно будет!
– Чудно! И как же эти хоромы выглядят?
– Зело огромны! Выстроены возле одной стены какие-либо виды: море либо скалы с дворцами. Море волнуется и лодки по волнам плывут…
– Да как же это возможно – море в избе?
– Из-под низу откуда-то поднимается… А потом вновь уходит. Рыбы огромные плывут по волнам, такие великие, что на них девицы и парни сидят.
– Нешто стерляди? На щуке-то не больно усидишь. Али сом? Так он и сожрать может.
– Да нет, скорее, это кит из Сиверского моря.
– Что за кит?
– Рыбина такая, чудо-юдо рыба кит. Размером с часовню.
– Господи прости! Нешто и крест на главе у кита стоит? Нешто и колокол?
– Нет, креста на ем нет. А с небес спускаются облака, на них сидят в колесницах римские боги.
– Да разве на облаке усидеть можно? А, ежели, на молнию наткнешься? Сгоришь ведь?
– Облака не истинные, а сварганены из чего-то.
– Прости Господи! Из чего же? Али из соли?
– Мыслю, что из овчин.
– Ишь, ты!
– И солнце выплывает, и гром небесный грохочет! И все – в избе!
– Ох, не бесовская ли та изба? Гром! Да, ежели бы сейчас здесь гром вдарил, так я бы умерла на одре прямо. У тебя в охапке…
Феодосья прикрыла глаза и кошкой потерлась скулой об Истомино плечо.
– Что же мешает вашей ватаге возвести комедиальную хоромину?
– Да все доля не выпадает. К нашему берегу не плывет бревно, а все говно да щепки… А отчего так – не ведаю.
Истома задумался.
Феодосья принялась зевать, потряхивая головой, как телушка, морду которой облепила мошка.
– Ой, не могу, глаза прямо закрываются…
– Спи, любушка моя.
Истома положил на поставец Феодосьино рукоделие и, уложив главу на длань, тоже смежил вежи. И тут же ровно задышал.
…Феодосья проснулась от беготни в сенях. Что-то загрохотало. Зашумела Василиса.
Феодосья так резко открыла глаза и села на одре, что сердце прыгнуло, как заяц.
На одре, там, где лежал Истома, было пусто. Пуста была и горница. Феодосья, не поверив глазам, откинула зачем-то перину, словно Истома мог, в шутку, спрятаться. Под периной возле взголовья лежала маленькая граненая скляница в форме колокольчика с вытянутым горлышком, закрытая стеклянной же пробкой. В склянице лежал неровный, словно морщинистый оранжево-красный шарик, величиной с голубиное яйцо.
– Что за чудо? – пробормотала Феодосья. – Как сей шар ввергнули в скляницу через такое узкое горлышко?
Улыбаясь от удивления, Феодосья принялась крутить и трясти скляницу да рассматривать дно и бока бутылочки. Но нигде не было видно швов или склееных частей.
– Какую презабавную вещь ты мне подарил, Истомушка.
Феодосья извергнула из скляницы затычку и понюхала в горлышке. Из нутра шла, едва уловимая, сладко-пряная воня. Феодосья вперила глаз внутрь скляницы, но так и не смогла понять, что за вещица побрякивает внутрях?
Но, подарок был чудным! Ах, Истома! Знал, что преподнести Феодосье! Не коралловые бусы, не золотой канители на шитье, не бисера. А восточную игрушку – мандарин, выращенный и высущенный внутри хрустальной скляницы. С первой встречи понял скоморох, что пуще всего Феодосья любила удивляться и разгадывать чудесные загадки, что задавало ей мироздание.
Феодосья заткнула пробочку и прижала скляницу к груди.
– Как же мне прожить без тебя день, Истомушка?..
Глава седьмая
ВСТРЕЧАЛЬНАЯ
– Феодосьюшка, – позвала из-за дверей Матрена.
– Чего, баба Матрена? – уж слишком быстро и послушно отозвалась Феодосья. Так чадо, наваракозившее в сундуках али сунувшее нос в горшки с вареньями, ясным голосом откликается на вопрос матери, внезапу заглянувшей в горницу: «Ты чего деешь, золотце?» – «Ничего!»
Лишь неожиданно охрипший глас выдал самой Феодосье ея же волнение. Все, что произошло ночью, сейчас, в утреннем свете, предстало другой своей стороной. Феодосья вспыхнула, лицо ея пошло пятнами, словно бежала она, не разбирая дороги, через ельник, и колючие ветви хлестали ея, грешницу, по щекам.
– О-о-ой! Чего аз надеяла-то!.. – простонала Феодосья.
Матрена пошарила в потемках и, отыскав, наконец, скобу, распахнула дверь и втиснулась в горницу.
– Нагрешила уж с утра, а? – насупив брови, с грозной шутливостью вопросила Матрена.
– Аз?.. – неуверенно – не достало простодушной Феодосьюшке сил отнекаться с уверенностью в голосе – промолвила Феодосья и заперебирала портище, заразглаживала перину…
– Ты, кто же еще? Не баба же Матрена, – заколыхалась повитуха. – Заутреню кто проспал? Али не ты?
– Аз… – с облегчением произнесла Феодосья. – Грешна… Ох, грешна-а-а!
– Чего-то ты разоспалась, девушка. Али Юдушка присонился?
– Вот еще! – сильнее, чем следовало, возмутилась Феодосья, пряча глаза, и украдом подпихнула дивную скляницу с мандарином под взголовье. – Юды с его солью мне только во сонме не хватало!
Проснувшись поутру, вернее, уже днем, и обнаружив чудный подарок любимого, Феодосья сперва, было, с наслаждением охватилась воспоминаниями ночи – Истома, его дроченье, томление, которое она при этом испытывала, сладострастье во всем теле, которое хотелось почувствовать вновь… Феодосья улыбалась то блаженно, то горделиво: вот, какая она великокрасная девица! Самый лепый актер Московии восторгнулся ея красотой и умом! Нет, она, Феодосья, в перестарках не осталась! Но еще через мгновенье глас разума брал верх над томлением тела, и Феодосья в ужасе зажмуривала зеницы и дышала, как загнанный лешаками ночной путник.
– Что аз содеяла?! Бог меня накажет!
«Накажет!» – страдальчески восклицала Феодосья, рассчитывая, что выражаемое голосом мучение даст понять Господу, что она, девица, девство растлившая, раскаивается. И Он, Господь, отменит наказание. А кары приходили в главу самые страшные! Феодосья даже боялась додумывать до конца, дабы не накликать, не сглазить! Как и все тотьмичи, Феодосья простодушно совмещала в своей голове веру в Бога и древнее языческое верование в сглаз. Если бы осмелилась Феодосья высказать свои опасения до конца и вслух, то можно было бы разобрать словеса «браточадо» и «матерь», «Зотеюшка» и «Истома», потому что пуще всего Феодосья боялась, что Божья десница в наказание ей, грешнице поганой, обрушится на близких и дорогих людей: новорожденного племянника, мать, братика или любимого мужа.
– Господи! Братня Мария только разродилась, а я в ту же ночь грешить принялась! Господи, вырви мне глаза, напусти на меня бешеных псов, наведи мор, только браточадо Любимушку не торогай! – качаясь на одре из стороны в сторону, подвывала Феодосья.
Но затем, как это бывает, не то что с легковесной Феодосьей, а с самым тяжелым неповоротливым колоколом, чувства ея, уже не выдерживая лавины обвинений и укоров, столь же стремительно отливали к другому берегу и принимали вид нежный, плескалися со взволнованной радостью и желанной прохладой.
– Нищему не подай, а солдату дай! – привела Феодосья аргумент грозному Боженьке. – А скомороху разве легче воина? Так же живет под открытым небом, в любой миг терзаемый диким зверем! Ест толокно с ледяной водой, лакомится горькой можжевеловой ягодой, грызет хвою… И скитается по чужим краям по воле Божьей. Разве грех был дать радость Истоме, что всю жизнь принимал одне лишь страдания? Али Юде теплобокому мое жаление было б нужнее? Юде, что как сыр в масле катается, значит, девство, а гонимому юдолью Истоме – клеймо и ночлег в снегу?!
Собственные доводы убеждали было ея в невеликости содеянного. Но еще через миг Феодосья вновь принималась причитать о своем грехе. Именно в этот час втиснулась к ней в горницу повитуха Матрена.
– Проспала заутреню? – клекотала Матрена. – Мы уж с Василисой и будить не стали, наволновалась, небось, пока Мария рожала? Сами, двоицей, сходили в церковь да призвали отца Логгина посетить Марию с младенцем Любимом, бо ей, роженице нечистой, сорок дней теперь в храм Божий нельзя.
Матрена баяла, на ходу приводя в порядок горницу. Сундуком отставив зад, одергала половики, покряхтев, взлезла за лампадой и подлила масла, вновь ея затеплив. Оттащила заволоку с окна.
Наконец она повернулась к Феодосье.
– А ты чего бруснелая эдакая, как веником банным тебя по роже отхлестали? Чего забагрянилась-то? Уж не заболела ли?
– Безстыдие аз совершила, – вдруг торопливо промолвила Феодосья.
– Какое безстыдие? Али портища у тебя длятся? Так то не грех. Сейчас рубаху отмоем, перину отполощем…
– Нет, не крови у меня. Нет уж ничего.
– А с первыми нечистотами так и бывает. Другой раз через месяц будут. Месяц на убыли был, так жди, когда сызнова убывать будет. Значит, со дня на день нечистая и будешь.
Бормоча и размышляя о своем, Матрена тут же позабыла про слова Феодосьи и, бая скорее из удовольствия поговорить, перешла к другому вопросу – состоянию чадца Любимушки.
– Доил уж доилицу, спит сейчас. Ни пискнул ни разу! Хороший парень! Тьфу-тьфу, чтоб не оговорить! С гуся вода, с Любима – хвороба! Спаси его и сохрани, Господи. Сей час его особо оберегать надобно. Сей час, пока Любимушка не крещен, бес так и норовит подобраться. Уж мы с Василисой и не спали толком, а сразу утром – в церковь! К отцу Логгину зашли, доложились, потом в Спасо-Суморин собор поехали. Едем, да в потемках вдруг как вой да шум адский на нас обрушился! Мы так и повалились в санях! Кресты целуем, в голос молимся! А Ванька лошадь подхлестнул да нам кричит, мол, не бойтесь, хозяйки дорогие, это скоморохи поганые своим обозом из города выезжают, медведей на цепях волокут, жен венчанных и невенчанных тащат! Сей час последняя ихняя говняная повозка завернет на тракт, и мы тогда проедем. А и слава тебе, молвим мы с Василисой, Господи! Домна со двора, и говна за ней. Один грех от ихних скоморошьих позоров! Нет, все ж – таки занедужила ты, Феодосья, рожа аж пятнами!
– Не приболела аз, тетя Матрена! – отчаянно закричала Феодосья и повалилсь на одр, рыдая. – Чего ты ко мне привязалася?!
– Бысть у тебя кровям сегодня али завтра, бо, вишь какая умовредная ты нынче! Орешь на сродницу, как дьяк приказной, – обиженно сообщила Матрена и вышла из горницы, пробормотав напоследок про дрисливое гузно, на которое не упаришь сусла, что в ея, повитухиной, интерпретации означало: на всех не угодишь!
Олей! О! И подумать еще толком не успела Феодосья про Божье наказание, а оно уж вершится! Одна осталась Феодосья, одна со своим грехом! Ушел, вор… Бросил ея… Переломил жизнь в одночасье…
Феодосья то выла, заткнувши рот взголовьем, от горя, что бросил ея Истома за ненадобностью, как оставляют гнить на берегу рыбу, забрав у нея икру. Когда от слез чернело в глазах и давило пестом в ушах, Феодосьино горе вдруг принимало другой вид: теперь страдала она не от подлого проступка скомороха, а от мысли, что никогда она больше с ним не увидится. И тогда Феодосья с тем же неистовым обрушением чувства принималась жалеть Истомушку, что не успел даже попрощаться со своею любушкой. Не виноват Истомушка, что пришлось уйти ему с ватагой – то Бог, углядев поутру ночные грехи, наказал Истому, погнал в лютый мороз по ледяной дороге, навстречу волчьим стаям!.. Она, Феодосья, в тепле и неге, а Истомушка за их общий грех расплачивается!.. То внезапу приходила ей счастливая мысль, что ея скоморох не покинул Тотьму, а схоронился в укромном месте и ввечеру вновь прокрадется к ней, Феодосье. Но, как только принималась она размышлять об уходе ватаги, так осой ввергалась мысль, что ночью Истома уж знал, что поутру покинет Тотьму и, стало быть, лгал он кривду про любы и нежные чувства. Ох, горе-горе!
Так пролежала Феодосья, гоня прочь холопку, звавшую к столу, до самого вечера. Василиса не тревожила ея, занятая заботами об разродившейся снохе и внучке Любиме, которого до крестин всеми способами нужно было оберегать от пронырливых бесов. А Матрена обижена была на Феодосьину грубость, да к тому же именно на ней лежала основная роль в распределении и возведении всяческих оберегов в горенке Любима. То она клала полено в люльку, дабы черти забрали его, спутав с чадцем, то подсовывала соль под пеленку, дабы чадце меньше плакало, то бормотала над пупорезиной, то клала краюху на завалинку, то… Ой, да мало ли дел с оберегом родовитого младенца?! Матрена от забот – аж упрела! Да не евши-то целый день! В брюхе у Матрены булькало, как в кадушке с квашеной редькой. Так что, когда семейство наконец уселось за стол, и Феодосье неволей пришлось спуститься в обиталище, сродницы от устатку на девку и не глянули. Феодосья села, было, в темноватый угол стола да пониже склонила главу к миске в размышлении укрытия опухших зенок, но тут поднялся такой переполох, что и вовсе всем стало не до Феодосьиного вида.
В воротах так загрохотало, что Матрена, басом охнув, констатировала захват Тотьмы басурманами. Но, когда жены в ужасе заорали, а отец, Извара Иванович, вскочил, своротив лавку, с ножом в пясти, в обиталище вбежала радостная челядь:
– Господин Путила Изваров приехавши! – кланяясь и ломая шапки, хором возопили холопы. – Встречайте!
Глава семейства Строгановых, Извара Иванович, размашисто перекрестился и поднялся из-за стола с нарочито приуменьшенной радостью, – чай не баба, чтоб верещать да охать. Однако ж разморщил, возведя к вороту сохатые пясти, рубаху до кожаного пояса, одернул вышитый цветной шерстью подол, стогом уметав его сзаду под расстегнутую меховую безрукавку, крытую сукном, и солидным шагом пошел к дверям. Среди женской же части поднялся такой переполох, какой был последний раз с приездом в Тотьму, неизвестно каким ветром занесенного, персиянского гостя, торговавшего тканью и всяким женским украшением. «От, же, бабы-дуры!» – мотал тогда главой Извара Иванов, разглядывая вечером гривны и усерязи, купленные женами. Снисхождение его снизошло на «дур», лишь когда в горницу, пританцовывая, вошла Феодосья и повела руками, припевая, демонстрируя височные кольца с бирюзой и браслеты. Через плечо Феодосья перекинула отрез шелка, мерцавшего лазурью, золотом и изумрудом чисто павлиньим хвостом! Лицо Феодосьи светилось эдаким счастьем, что Извара Иванов усмехнулся и приказал несть вечерять. Впрочем, на этот раз вящее всех переполоху поддавала золовка Мария, которая в короткий момент трижды возопила противоречивые распоряжения насчет новорожденного сына Любима.
– Любима Путиловича несите! – гаркнула она впервой. И дала по шее подвернувшейся Парашке. – Да не ты, щурбан кривоглазый! Обронишь еще наследника! Доилица пущай несет!
Затем посетила Марию мысль сидеть на лавке смирно, потупившись, как засватанной, но сразу повесть мужа Путилу в горенку к Любиму, дабы показать всему семейству, что пуп Строгановских хоромов теперича – не Зотейкина, а Любимушкина люлька.
Но тут же вновь вернулась она мыслью к идее со смирением и даже как бы постным видом сидеть на лавке, не кидаясь под ноги али на шею взошедшему супругу, дабы он сам радостно ринулся в первую очередь к ней, матери его сына, и прилюдно усадил за самое почетное место стола. Но, пока Мария щипала себя за ланиты в расчете на румянец и скоро вздевала еще одну душегрею для лепоты телесов, в сенях уж зашумели, и в проеме дверей показался Путила Изварович, старший и первый сын Извары Иванова Строгонова. К одному его плечу, вернее, из-за разницы в росте, к локтю, припала Василиса, беспрерывно причитавшая, за другой рукав держалась Феодосья.
– Ишь, вцепилась и тянет, как рак, – ревниво пробормотала Мария, но, тут же лебедушкой сложила рукава на груди и повалилась на пол, под ноги мужу. Упавши на колени, Мария громко охнула и схватилась за бок.
– Поднимай жену-то, Путила Изварович, – верно смекнув задумку Марии, озабоченно поторопила из-за плеча Матрена. – Только родила она, слабая еще, как бы чего не повредила.
Путила отринул длани Василисы и Феодосии и кинулся в наклонку к жене. Мария задрала главу и глядела на супруга исподволь, искусно подвывая. Все сразу засуетились вкруг нея вещно и словесно.
– Разродилась, ведь, жена-то! – ликующим басом рекши Матрена. – Наследника тебе произвела!
– Любимушку! – пританцовывая, звонко сообщила Феодосия.
– Поздравляем с сыном! Сделали нас с отцом бабкой да дедом! – дробила Василиса.
– Ну, здравствуй, Марьюшка, – промолвил Путила, засияв. – Сына, значит, мне родила?
Мария еще чуток поприманала, но самую малость, поскольку супруг ведь не успел снять шапки и перекреститься на красный угол и в любой момент должен был сделать сие, само собой, оставив жену. Поэтому Мария встала, уцепившись за холодный рукава мужниного, крытого сукном тулупа, и больше уж его не отпускала. Держа прилепившуюся жену левой дланью за чресло, Путила правой сунул шапку под мышцу, перекрестился, боком поклонился, боком же охапкой обнял отца, мать, сестру и прошел к столу. Лишь, когда он самолично усадил Марию на лавку, она выпустила мужнин рукав и расположилась именинницей.
Вереницей побежала челядь, сбивая лаптями половики, метая на стол дополнительную меру пищного, посуды, добавляя праздничных питий и угощений. Приняли холопки у Путилушки шапку и шубу – все новехонькое, не то, в чем уехал он обозом в Москву. И стали идолами, держа на вытянутых дланях одежу да взирая выпученными зенками на молодого хозяина. Василиса огрела дур рушником, наготовленным утереться Путиле. Стянули с Путилушки сапоги – не те, в каких топтали мостовые тотьмичи: из коровьей шкуры со вложенной в задник берестой. Нет, сапоги были московскими, червлеными, с голенищем, кокошником поднимающимся к колену, с копытцем под пятой. «Ох, ты мне! – занедужила Мария. – Это – перед каким ж блудями столичными Путилушка в эдаких сапожках хаживал? А я-то сижу в онучах, дура дурой!» И, дабы возвыситься и внове обратить на себя внимание мужа, Мария срочно переменила сценарий и гаркнула несть чадце, Любима Путиловича. Порывалась любящая жена и сапоги самолично стягивать, и онучи с ноженек Путилушки разматывать, и рушник подавать, дабы каждый раз елейными словесами Матрены: «да что ты, Мария, али без тебя не управимся? Тебе скакать нельзя, бо, ты рожение днями свершила» – напомнить о плодородии своем.
– Чего мне сидеть, баба Матрена? – не двигаясь с места, громко вещала Мария и ногой все глубже запихивала под лавку деревянного коня на колесиках и лыкового медведя – игрушки Зотейки. – Я хоть завтра еще одного сына Путиле рожу! Мне это запросто!
Наконец, принесли Любимушку. Задержка заключалась в том, что доилица срочно переменяла на чадце рубашонку на вышитую да перевивала в чистое пеленание. Впрочем, Матрена живо выхватила Любима из рук доилицы и развернула пеленки, дабы продемонстрировать мужеские уды чадца.
– За такого богатыря жену земчугом да агамантами осыпать надо! – басила повитуха в расчете и на свою долю. За одним воздавала Матрена должное и будущему дарителю земчугов. – Вот какого сына ты, Путила Изварович, изладил! Как золотой елдой деланный! Чую, строгоновскому роду не быть переводу!
Когда в десятый раз Мария смиренно отперлась от агамантов и призвала отметить, что чадце – вылитый Путила, дитя понесли прочь.
Но перед тем Любим ударил прозрачной сцой в потолок, что было констатировано Матреной как несомненный признак будущего любозлостия.
– Уж, обижайся на меня, Путилушка, не обижайся, – кланяясь, заливалась Матрена, – а только аз правду скажу, не побоюся, аз и Марии рекши: бысть Любиму изрядным баболюбом!
Известие о будущей мужеской мощи чада Путилой было принято благосклонно.
– Ети, сынок, всех девок, что батька твой не доетил, – с хохотом приказал он.
– Уж заломает мой Любимушка берез да калиновых кустов! – визгливо смеялась Мария.
Как только сына унесли, Путила Изварович, хоть и устал с дороги, и, не евши ищо бысть, крикнул внести мешок и короб из сеней.
«Дары да подарки!» – смекнула Мария и заерзала в томлении по лавке.
– Гостинцы! – козой запрыгала Феодосия, которую прибытие брата отвлекло от давешних страданий.
Сперва гостинцы вручены были матушке, Василисе: иконка, писанная аж в Афоне и уложенная в деревянное влагалище с толстой склянкой, похожей на рыбий пузырь, наполненной святой водой из реки Иордан; шерстяной платок и теплая понева из клетчатой ткани, непривычно, не по-тотемски, вышитая кубовой и свекольной нитью; иголки. За иголки Василиса подала сыну плату – чарку меду, бо иглы дарить вещь опасная. Марии достались нарядный шушун из византийской ткани на лямках, ушитых толстым стеклянным бисером, домашние сапожки вишневой кожи, височные кольца с зернью и филигранью, такой же работы ожерелье и застегивающиеся створчатые браслеты-наручи на рукава. Но сперва Путила подал жене резное веретено из рыбьего зуба с янтарным шариком на грузе да серебряные иголки в чехольчике, чем насупил Марию. «А то мало аз за прялкой да кроснами сижу! Косу б еще да серп жене любимой дарствовал», – сердито подумала Мария. Но тут-то и пришел черед шушуна!.. А до чего же забавный подарок вручил Путила сестрице Федосьюшке! Шелковый пояс, ушитый завитыми спиралью серебряными нитями с подвесками на цепочках: крошечными, как для мышиной норки, ковшичком, гребенкой, ключиком, прялочкой, веретенцем, бубенчиком, уточкой-солонкой и другими вещицами.
– Девка уж, почитай, просватана, а ты ей все игрушки на куны меняешь, – ревниво изрекши в бок мужу Мария. – Поберег бы куны-то, чай у тебя сын теперь!
– Олей! Олей! – прыгала Феодосья, то прикладывая пояс к стегнам, то разглядывая малюсенькие причиндалы. – Ну и утварь мала! Как же ея выковали? Али серебряным же молоточком на золотой наковаленке? А гребешок как истинный! Таким гребешком только мышат и причесывать! Али ресно да брови приглаживать?
Свиток шелку, багряного, с золотистыми перьями, и оплечье, расшитое кораллами и бирюзой, и те Феодосью оставили более равнодушной, чем серебряные фитюльки.
– А тебе, батя… – Путила порылся в коробе. – Где же? Либо еще короб в сенях остался? Сейчас принесу.
– Али челяди нет, чтоб короба таскать? – возмутилась Мария.
– Сам хочу! Там у меня отцу вещьные гостинцы припасены.
Путила поднялся и пошел к дверям.
– Сынок, – тревожно вопросила Василиса. – Али ты ногу повредил? Вроде косит тебя на левое стегно?
– Безделица! Это аз кистенем маленько помахал.
– Да когда же, Господи? Али в Москве?
– Нет, уж на пути домой, – пояснил Путила уже из сеней. – Вот короб-то, стоит-дожидается, никуда не убег.
– Надо, Путилушка, коли рана есть, скоро ея изврачевати, – встряла Матрена.
– Мелочь! – отмахнулся Путила. – Ну, задел один зуб рыбий по стегну, аз уж и забыл. А он-то надолго запомнит! Аз ему синие-то зенки кровью залил. Черт с ним! Он уж одной ногой в земле. Батя, погляди, какой нож!
– Ну-у, мужики за ратное взялись, – протянула Мария. Разродившись сыном, она заметно осмелела в речах. – Теперь до утра про булаты баять будут.
– О-о, скрамосакс так скрамосакс, – оценил Извара Иванович большой боевой нож явно иноземной работы. – Таким искрамосает на начинку в пирог!
Глава семейства нарочно назвал нож, преподнесенный сыном, старинным словесом, только и оставшимся от некогда грозного оружия, что подвешивали к чреслам, как выразился бы отец Логгин, оризонтально к земле.
После ножа извлечена была невероятная булава: шишка ея, или, другими словесами, набалдашник в углублениях между ребер имел серебряные гвоздочки.
– Уж, изгваздаю аз в другой случай пса на говно! Сей-то раз пожалел булаву, в коробе держал, бо – на гостинец вез. Что ж, думаю, поднесу отцу кий, а он уж кровавыми соплями увешан? А другой раз – не-е-т! Держитесь, скоморохи поганые!
– Какие скоморохи?.. – тихо вопросила Феодосья.
– Мы обозом уж к Тотьме подъезжали, а тут навстречу ватага, медведями да псами злосмрадно воняющая. Ну, и помяли мы с товарищами им бока маленько. Так помяли, что на том свете лечиться придется!
Феодосья стала возле стола. Задрожали в длани, зазвенели мелко друг о друга забавные ковшичек, прялочкиа, веретенце да уточка-солонка, забренчал бубенчик.
– Феодосья! – отчаянно гаркнула Мария. И вскочила с лавки, метя рукавами миски со стола. – Пойдем, позрим Любимушку! Али он плачет, а проклятая доилица дрыхнет?
Она схватила сродственницу за рукава и потащила вон.
– Али мы басни слушать будем, али потчевать дорогого нашего Путилушку? – подхватилась Матрена. – Наливай, Василиса, сыну чарку меду!