Текст книги "Им привиделся сон"
Автор книги: Елена Вельтман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
IX. Предательство
Через несколько минут Сарра сидела на дамасковой кушетке у ног развалившегося по ней сатрапа в пестром сверкающем халате. Пунсовая на золоте цапочка, которую привыкла видеть Жидовка на милой, прекрасной голове, безобразила в глазах её еще пуще худощавый, нервный лик молодого человека, закутанного в покинутые хозяином доспехи.
Она смотрела из подлобья на юношу, который вкушал сладострастное чувство, примеряя к себе окружавшую его роскоши о которой скорбела больная душа его. И улыбка нелепого самодовольствия озаряла его глаз, устремленный на красавицу – живую принадлежность обстановки.
– Скажи же мне, Ляликов, сказала в раздумье Сарра: кто у вас самая лучшая барыня в свете?
– Ни одной нет лучше тебя! отвечал он, обхватив гибкий стан Жидовки.
– Скажи мне правду, продолжала глядя на него с кокетством Сарра.
– Зачем приходят тебе в голову эти куклы? сказал вопрошаемый, прижимая тонкие синие губы свои к мраморному лбу Еврейки.
– Скажи мне, настойчиво твердила она: кто самая хорошая красавица?
– Ты, ты, поверь мне, что ты самая хорошая, говорил воспламеняясь юноша, в глазах которого в самом деле красота Сарры озарялась новою, невиданною прелестью.
– Дай мне покой, сказала вырываясь Еврейка: и скажи, о чем я тебя спрашиваю.
– Как же мне сказать это тебе, отвечал оправляясь, слишком уполномочивший себя в роли хозяина, гость. Каких тебе нужно красавиц? У нас есть всякие. Есть красавицы денные, которые хороши ори солнце: для них необходим яркий дневной свет, чтобы осветить все очаровательные подробности их прелестей; они теряются вечером. Эти красавицы линяют перед пышными ночными красавицами, которых пламенные очи могут отражать только восковые светила наших гостиных. Все наши паркетные рыцаря предпочитают этих последних. Есть еще красавицы настоящие и поддельные. Красавицы, которые в самом деле хороши и которые только кажутся красавицами по какому-то оптическому заблуждению….. Есть даже вовсе не красивые.
– Я не понимаю, что ты такое наговорил мне, сказала с приметною досадою Сарра. Назови мне ту красавицу, которая и днем хороша и ночью, которая лучше всех.
– Видишь ты какую захотела! Да где ж ее взять к твоим услугам? Хороша белокурая княгиня, что живет на бульваре. Ты видпла ее?
– Видала, да разве нет её лучше.
– Хороша и смуглая княгиня, которая вовсе никогда не живет в своей золоченой клеточке у Нового Моста. Хороша её приятельница, вдова, на Италиянской Улице, хороши обе Гречнки, которыми ты любовалась с хор купеческого клуба. Хороша, ух, как хороша приезжая красавица.
– Я не видала ее, сказала вздохнув Сарра: но, верно, есть лучше её.
– Уж ничего не может быть лучше соседки.
– Соседки! вскрикнула Сарра, а ей только того и надобно было, чтобы достигнуть косвенным путем своей цели. Так соседка самая прекрасная? напиши же мне, как зовут соседку, вот на этой записочке, сказала Жидовка, глядя так умильно, так неотступно на молодого человека, что не было возможности от неё отвязаться.
– Это зачем? спросил Ляликов.
– Мне надо, как Бога люблю, мне надо, продолжала она с самым восточным одушевлением. Вот перо и чернила, прибавила она с живостью, схватил бронзовый necessaire со стола графа.
– Ты с ужа сошла, Сарра! зачем мне адресовать это письмо? от кого оно?
– Тебе нужды нет знать это, напиши, только напиши – это мое дело.
– Уж не один ли из туманных поэтов, который посещают вас, и которому вздумалось написать послание к прекраснейшей, просил тебя доставить его по твоему выбору?
– Не просил никто, убедительно молила Сарра: только напиши, как зовут соседку.
Ляликов расхохотался от всего сердца, и невозможно было равнодушно слышать этой смешной просьбы, в которой, однако ж, звучало что-то вовсе не смешное и очень серьозное, и даже болезненное. Он задумался. Неясно мелькнула в голове его догадка, весьма близкая истине. Лицо его оживилось; этот страдалец извращенных, исковерканных понятий, как все страдальцы, обладал тонким сочувствием всякому страданию; но в желчной природе его это сочувствие проявлялось неприязненно – он находил какое-то дикое, жестокое удовлетворение топить свое страдание в страдания другого, – он лакомился зрелищем досады, гнева и даже несчастья. Ради злобной проказы, не рассуждая о последствиях, он написал адрес Марианны на английском атласном пакете, завезенном из чужих краев прекрасной путешественницей, там еще недавно бывшей одним из миловиднейших кумиров обожаний избалованного графа Анатолия.
– Однако ж не даром трудился я, сказал, подмахнув последний раскидистый крючок и обняв еще раз не заснурованую талию Жидовки.
Она жарко поцеловала его и быстро исчезла с своим трофеем в темном корридоре дома.
X
Mais quand, bonheur suprême!
Ma vois tremblante te dit: je t'aime –
Crois-moi!
Было очень поздно. Марианна сидела одна в своей комнате и чуяствовала несказанное удовольствие остаться наедине с заветной, тайной думой своей. Она заперла двери своей комнаты и открыла окно.
Полураздетая, погруженная в неотступное мечтание, сидела она, опершись на мраморную плиту оконницы. Жаркая летняя ночь дышала с надворья душною теплотою, и только изредка дремлющий ветерок неприметным колебанием шевелил распущенные легкия пряди волос молодой женщины и скользил по открытым плечам её нечувствительными поцелуями.
Марианна сидела недвижно, развивая жаркия грезы свои. Неверное мерцание звезд трепетало на бледном лице её, и эти неуловимые переливы света и тени давали ей вид бесплотной прозрачности.
Если бы возможно было в этом сомнительном свете разглядеть черты её, в них бы заметна была видимая происшедшая перемена, которая как новый наряд красавицы придавал ей только новое очарование: любовь осенила этот младенческий лик томлением неги. Страсть означилась на нем тонкими чертами, сквозь которые светился целый мир роскошной, блестящей жизни. Взгляд её принял сосредоточенное, сознательное выражение. Все существо её как-будто обновилось.
Она устремила недвижный взор в туманную перспективу. Отдаленный плеск моря, как ровное дыхание спящего великана, долетал до слуху её монотонною, печальною гармонией, прерываемый повременам визгом парохода, который размахивая громадными колесами, как ночной дух моря, пробегал, оставляя за собою длинный, кудрявый хвост черного дыму.
Но взоры молодой женщины скользили, не осязая предметов. Она смотрела на темный залив, на южное звездное небо, на утопающий в цветущих рощах белой, благоуханной акации берег, с тем же отсутствием, с которым случается пробегать листы читаемой книги без всякого сознания, ни сочувствия – и будто пламенный сон поэта или глубокомысленный вывод мудреца – все-равно остается для нас пустой страницей. Но, в замен, очами души Марианна видела то, чего не снилось никакой философии.
Она любила и по временам ей казалось, будто бедное сердце её разрывалось от любви. Она прижимала к груди трепещущие руки как-будто силясь смирить волнение. Милый человек наполнял все способности души её. Желание видеть его томило бедняжку – и какой-то почти бред представлял ей несбыточным возможность свидания.
«Как звать, думала она, нетерпеливый друг, может-быть близко. Быть-может, с тоскою и бешенством смотрит он с берега на матовый свет моей лампы» – и напряженный, очарованный взор её искал его силуэта на гладкой поверхности залива, но искал тщетно. И снова еще безумнее, еще не возможнее волновали ее грезы:
«Для чего, мечтала она, не осмелится он войти в решетку сада и пробраться сюда по маленькой лестнице. Он бы мог никого не встретить, и если б встретил, и если бы повлекла эта встреча все страшные последствия, они все не были бы страшнее разлуки».
– Какая душная ночь, Боже мой! произносила она почти громко: нет ни малейшего колебания в воздухе. Атмосфера так густа, что дневная пыль до сих-пор не может упасть на землю…. Какая ночь! повторила она. Нет сил вздохнуть… Что со мною, Боже!
Она подняла тяжелый взор и остановила его на портрете матери – прекрасной, в глубоком трауре женщины. Черный креп осенял лицо красавицы, на котором горе и святое самоотвержение положили строгую печать свою.
Это изображение, как знамение креста, было до сих пор для бедной Марианны поощрением на высокий подвиг терпения. Она боготворила прекрасную память этой матери. Жизнь её была для неё утешительною верою во все совершенства сердца. Каждое об ней воспоминание, каждый взгляд на драгоценный образ её воспламенялись в душе живою молитвою.
И теперь, обуреваемая страстью, околдованная, влюбленная бедняжка, по всесильной привычке сердца, с восторженным умилением смотрела на милые черты, и в первый раз этот прекрасный, кроткий лик взглянул на нее укором. Молодая женщина в младенческом суеверии, скрестила руки и упала на колена перед портретом.
– Прости, прости! воскликнула она в страшном смущения души своей. Ты все прощала на земле, моя святая! Добрая, ты все благословляла; да не возмутится же дух твой оскорблением твоей материнской гордости!.. Ты видишь растерзанное мое сердце – его уже исцелить нет средства. О, не пролей над ним драгоценного мѵра слез твоих, они канут в него пламенною нефтью!
И она сама залилась слезами.
Но как Элова арфа, которой коснулось тихое дуновение набежавшего ветерка, в самую минуту тяжкого над собою рыдания, в сердце её дрогнул звучный, сладкий аккорд – немолчная любовь отозвалась в огорченной душе её.
– Я люблю его! вскричала она: милый, милый друг! Мысль о нем неразлучна уже в душе моей, ни с какою мыслю, или, вернее, у меня нет уже другой мысли. Эта мысль пробуждает меня, и с нею, как с последней молитвой, я засыпаю. Думать о нем, видеть его, его любить, об нем молиться! Он, и всегда он, и всюду он. Эта любовь проникла все существо мое – я вся поражена….
– Взгляни, взгляни на меня, снова взывала она к неизменно спокойному изображению. Этот тонкий яд вселился в кровь мою и для меня уже нет спасения. Лик небесный, пойми мои страдания! Ангел бесплотный! на светлых крылах твоих вознеси к себе мою душу, а сердце оставь ему…. оно – его, навек его, и твой бесстрастный дух не заболит от того ревнивым негодованием…. Но если ты не простишь меня – твое проклятие уже не поможет – я уже не перестану любить его и в безумном восторге принесу ему, может-быть, в дар любви это страшное ослушание.
Эти раздражительные молитвы привели бедную женщину в какое-то фанатическое опьянение. Как хмель, который воспламеняя воображение, разнуздывает разгоряченные мысля, и они кипят потоками безумных слов, сердце нежного ребенка извергало поругания. Бедняжка трепетала как в лихорадке, щоки её горели, глаза сверкали; она была вне себя.
Она закрыла пылающее лицо руками и долго плакала, пока измученное сердце не истощилось… и опять любовь, как утро после бури, засияла светлее и благотворнее.
Она перечла с новым очарованием последнее письмо Анатолия, то самое, в котором он излил до дна свое влюбленное сердце, в котором он звал ее, расторгнув оковы, бежать на край света, туда где ждал их вечный, неувядаемый рай любви и беспрерывных восторгов. Этот обольстительный бред привился к очарованному сердцу молодой женщины. Любящие души их слились, в эту минуту, в один прекрасный сон, в котором пробегали они свой легкий путь, не касаясь нежного праху.
Над ними вечно безоблачное, светлое небо.
Для них приютные сени вечно-цветущих дерев и нежные, ласково сквозящие лучи солнца.
Для них неизсякаемый аромат роз и нескончаемая песнь соловья.
Для них журчание хрустальных ручьев и любовный шепот листьев.
Для них и нега ночей, и сияние бледного месяца.
Для них и радость любви и восторг молитвы.
Для них полный, звучный, гармонический аккорд жизни.
– Ты благословляешь меня, ты обручаешь ему мою душу, сказала опять, взывая к образу матери, в полном упоении, Марианна.
Прекрасное лицо её приняло выражение торжественной решимости. Она взялась за перо, которое не успевало следовать за кипящими мыслями.
«Какой рай ты сулишь мне, и я верю в его возможность! Но что за дело, ад или рай, горе или радость, разве не все равно с тобой? Что бы ни предстояло мне – пусть я услышу из уст твоих, что это блаженство, и я верю тебе! И в самом деле, всякий жребий из рук твоих становится мне блаженством. Я твоя, мой друг, навек твоя. Располагай мною – я послушная и счастливая раба твоя…. О всемогущая прелесть прекрасной души твое! Какая любовь постигнет все непостижимые высоты её!»
В эту минуту Марианна подучила адресованную на ее имя синюю атласную записочку.
Она развернула ее и читала начертание французского незнакомого ей почерка:
«Я жду тебя завтра к себе в ложу, мой прекрасный Анатолий: не забудь, что ты обещал мне приехать, посмеяться над моею ревностью, и над всеми прелестными и кроткими, над всеми возвышенными и безумными бедными женщинами, которых ты обманываешь. Если хочешь, мы посмеемся даже и над тем днем, когда ты и меня, в мою очередь, обманешь. Мы будем смеяться над всем на свете, если тебе угодно.»
– Что это такое? спрашивала себя в недоумении Марианна, перечитывая несколько раз это странное послание: – Для чего эта записка была в руках её? По какому случаю на ней написан был её адрес? Кто обладал её тайной? чья рука начертала её имя и с каким намерением?… Переходя из соображения с соображение, она терялась в хаосе догадок.
По временам инстинкт женского сердца указывал ей точки, на которых основывалась целая узорная ткань, развитая её воображением; но любовь защищала виновного и желание не верить разрушало сплетенное.
Целые рои догадок, как стаи зловещих птиц, носились в тумане её мыслей. Иногда случайно налетали на истину и, снова рассеянные, терялись в заблуждениях.
Бедная женщина, которая боялась призраков, и болезненным недоверием накликала беду, теперь при очевидном доказательстве отказывается верить тому, что осязают её чувства. Она останавливается на предположении, что это последнее замирающее эхо одной из непогашенных еще связей графа и вопль прозревшей ревности – и она не ошибается, быть-может…. Но почему не слышит чуткое ухо женского сердца, что в этом отголоске звучит давняя, закоренелая привычка не сосредоточивать любви в одном, нескончаемом, грандиозном аккорде, а дробить ее на прерываемые, несвязные, всюду разбросанные звуки? Бедняжке необходимо это убеждение, чтобы защитить сердце от готовых в него хлынуть всех ядов жизни.
Было что-то горько-смешное в эту минуту в её положении. После минувшей, торжественной, сцены, это недоумение имело в себе что-то насмешливое. Сердце бедной Марианны застрадало оскорблением самолюбия.
XI. Пробуждение
В театре давали одну из любимых опер публики. Ложи цвели тремя ярусами великолепных гирлянд. Кресла не могли вместить всех дилеттантов музыкального города. Партер, как муравейник, кипел черными ермолками меркантильных детей Израиля. После долгого торгового дня, и они сползлись из грязных переулков своих на сладкие звуки доброго, старого Беллини.
Бессмертное его создание, так вдохновенно, с начала до конца выполненное, разливало очаровательные звуки, которые вторгались по степени восприимчивости в сердца слушателей. Единодушные bravo и рукоплескания, от которых стены здания готовы были рушиться, несколько раз вызывали певцов, и, сливаясь страшным гамом, казнили разнеженный слух за непродолжительное наслаждение.
В один из тех периодов, когда общий восторг немного отдыхает и начинаются по ложам визиты и болтовни, несколько лорнетов, как-будто одним движением, обратились на молодую женщину, одиноко сидевшую с толстым мужем.
– Как она сегодня бледна, говорила, наводя на нее костяной бинокль, пожилая дама в пунсовом берете.
– Бледна, потому что нельзя же надеть на красные шеки эту греческую прическу с зеленой диадимой, отвечала сидевшая с нею приятельница. Посмотрите, как интересно ваше божество, продолжала она, обращаясь к входящему в её ложу мужчине.
– Она нездорова, отвечал он: бедняжка простудилась в вечер того праздника, которым были мы обязаны вашему замысловатому пари.
– Говорят, она оступилась, выходя из шлюпки, чтобы доставить одному из вас удовольствие быть её спасителем.
– Не думаю, чтобы для того. Она давно должна быть уверена, что мы готовы за все в огонь и в воду.
– Всё же не худо испытать такую готовность.
– Женский каприз, без-сомнения, вещь, до сих пор не решенная; но стоило ли для такого испытания мочить хорошенькие ножки и подвергаться лихорадке.
– Сделайте одолжение, сознайтесь, что вы все преглупо влюблены в нее и составляете вокруг вся пресмешную дружелюбную секту.
– His great admirers club. Каюсь, принадлежу к нему. Но почему, позвольте спросить, члены этого клуба кажутся вам так смешны и глупы?
– Потому что она, гордая молодая кокетка, вскружила все ваши головы и никого не любит.
– А простили ли бы вы ей прихоть любить кого-нибудь?
– Я вам говорю, что никого, никогда любить она не в-состоянии. Она со всеми кокетничает, всех морочит и ничего не чувствует.
– Уж если жаловаться на нечувствительность женщины, то по всему это право принадлежит вам. Мы страдаем от её жестокости – и, признаюсь, никогда меня так не удивляло, как это бескорыстное ходатайство по чужому делу.
– Такая женщина, как она, не любит ни отца, ни матери, ни детей, ни сестер, ни братьев, сказала решительным тоном подписанной и скрепленной сентенции княгиня.
– Есть приговоры, после которых не может уже последовать никакой апелляции, сказал с комическою важностью заступник. Кланяюсь вам, княгиня, и уступаю место новому поколению, прибавил он выходя и впуская в ложу трех студентов, неизменных спутников сиятельной планеты.
Иврин вышел успокоенный. Преданный сердечною дружбою молодой женщине, он один знал истину, и рад был нелепой клевете, выпряденной в безтолковой голове, имевшей некоторый авторитет сплетницы. В этом случае зло лечилось злом – клевета покрывала страшную правду. Он пошел в ложу Марианны, где видел уже Ройнова, Ляликова и оживленных разговором двух приятельниц. Инстинктивно чувствовал он, что бедняжке нужна была в этот вечер дружественная помощь.
Обе дамы звучным журчаньем милой французской болтовни, подобной катящемуся по камешкам ручейку, оглушили бедную женщину допросами подробностей случившегося с ней происшествия, о котором ни от кого не могли добиться никаких сведений; смутили ее неожиданными замечаниями, обременяли участием и растерзали состраданием.
Нужны были, для спасения её, вся супружеская беспечность мужа, такт и самообладание влюбленных, умная преданность друга и драгоценное самолюбие Ляликова, который не мог долго сносить разговора, не касавшегося его милой особы.
Ему понадобилось высказать какое-то еще не обнародованное открытие, обратить на себя негодование хозяина и насмешливое бичевание Иврина, которого меткие удары возбудили ребяческий хохот молодых женщин и увлекли их в соблазнительный грех посмеяться над тем, что бы могло быть в самом деле смешно, когда бы не было так грустно.
Блестящий morceau d'ensemble, религиозно выслушиваемый публикой, разогнал говоривших по своим местам. Один Анатолий остался, против приличия, в ложе. Он отдал бы в эту минуту полжизни, чтобы сказать несколько слов любимой женщине. Он видел ее после рокового вечера в первый раз и впродолжении этого времени любовь его дошла до исступленной страсти.
Но Марианна, казалось, вся сосредоточилась в музыке. Она держала свой лорнет прикованным к сцене, и напрасно молодой человек ловил скользившие взгляды, в которых прочесть ничего было невозможно. Под этою равнодушною оболочкою она притаила свое взволнованное сердце и как из-под одноцветного, герметически закрытого домино, наблюдала она за поступками друга.
Молодой человек просидел против нее до окончания акта, в глупом положении, которого даже не заметил, и вышел, возмущенный до глубины недоумением.
Какое-то невольное негодование закралось в душу его. Тысячи сомнений и предположений стеснились в голове его и приводили его в отчаяние. Невозможно было подозревать в этой женщине легкомысленной известности. Каприз – это болезнь балованного ребенка, также не вмещалась в её прекрасную душу…. а как могло ему прийти на мысль, что попечительное желание его отвлечь от милой головы ревнивое внимание женщины, влюбленным инстинктом почуявшей опасность, соберет над собственной его головою эту повисшую, готовую разразиться грозу.
Необходимость заставила его несколько дней тому назад притворною ласкою успокоить оскорбленное, неотвязчивое сердце; он должен был заслонить возопявшие уста поцелуем, и хоть этот поцелуй на коралловые губки не был слишком трудным самопожертвованием, во всё же намерение его было блого и совесть оставалась чиста.
Как же мог он подозревать, что от этого ничтожного зерна разветвилось такое дерево, что эта брошенная ласка повлечет такие последствия, подобно оторвавшейся на хребте горы снеговой глыбе, которая, принимая на лету огромные размеры, засыпает целые поселения.
«Не проснулось ли дремлющее внимание мужа?» спросил он себя, в простоте и невинности сердца, идя по корридору и не зная что начать с собою до окончания спектакля, после которого надеялся встретить еще раз молодую женщину у разъезда. Он пошел в ложу, где ожидала его безвинная виновница, в недобрый час вспыхнувшего между любовниками недоверия – виновница роковой милой записочки.
Красавица была прекраснее обыкновенного. Торжество обладать снова потерянным сокровищем озаряло ее и придавало еще живости и огня резвому её уму. Под ореолом удовольствия очаровательное создание становилось неотразимым, и закравшееся в сердце юноши огорчение рассеялось от благотворного её влияния.
Он забылся невольно; долгий, закоренелый навык не уметь вести с женщиной другого разговора, кроме любовной электризующей болтовни, вошел нечувствительно в свои права. Потухший пламень так еще недавно занимавшей его интриги, вспыхнул, на мгновение, из пепла догорающим блеском, который сократил для молодого человека долготу двух последних актов. С последним ударом смычка, он бросился к дверям разъезда.
Бледная, озаренная светом лампы, стояла прислонясь к колонне Марианна, в ожидании кареты. Муж попечительно поправлял её распахнувшийся небрежно накинутый бурнус, долженствующий хранить дорогое здоровье от влияния сырого воздуху; но молодая женщина не чувствовала ни чьего внимания и ни чьих попечений. В душе её происходил страшный кризис. Она пробуждалась от чудного, волшебного сна в горькую действительность. Перед глазами её распадалось очарование. Она погружалась в безобразный мрак, в котором пугал ее звук собственного голосу.
– Ravissante, chère belle! сказала подходя и взяв ее за руку княгиня, приближение которой ознаменовывалось всегда какою-то предшествующею бурею громких вокруг неё голосов. – Пожалуй, матушка, говорят, ты утонула, ты больна, а ты всё только хорошеешь – непозволительно. Я жду тебя завтра непременно с нами в немецкую деревню, куда все наездницы отправлялись верхом. Мужья ваши могут приехать, но они не приглашаются, и тебе без их позволения назначается кавалером граф Анатолий – c'est donc la fleur de pois, le coq du village. Надеюсь, что ты будешь довольна, прибавяла она.
Марианна почувствовала злой намек в этом, быть-может, случайном, а может быть и несколько коварном назначения.
Муж рассыпался перед сиятельною деспоткой в послушных обещаниях.
– То-то же, продолжала княгиня: я знать не хочу никакого нездоровья и невозможности. – Подите, подите! закричала она подходившему Иврину: бегите, догоните вашу красавицу-путешественницу, как бишь ее зовут; скажите ей, что княгиня Кремская просит ее участвовать верхом в завтрашней прогулке и что вы будете её кавалером. – Надо же было застраховать эти две хорошенькие приманки, на которые слетится весь непочатый край их обожателей, говорила она кому-то, вовсе не смягчая звонкой ноты своего контральта, который умолк только тогда, как стеклянные двери театральных сеней проглотили ее.
– Я перейду пешком через площадь, сказал муж Марианны, подсаживая ее в карету. – Пошел, проворней, на дачу! крикнул он кучерам.
Лихая, хорошо наезженная четверка старого кавалериста, двинула дружно с подъезда и сделав несколько оборотов на недальних расстояниях города, несла стрелою легкую карету к заставе порто-франко. Шлагь-баум, который грозил опуститься вместе с последним угасающим в море лучом дня.
Молодая женщина прислонила голову к шелковой подушке экипажа. В этой прекрасной головке только-что рушилось дивное идеальное здание и обломки его давили сердце.
Не мерою времени, не долготою дней обретается опыт – умный, строгий наставник жизни, целые годы пронесутся незаметною струею, и новое сердце клокочет, бушует, как горный поток. В нем молодая сила, как хмель в блестящей, искрометной влаге жизни бьет в голову и туманит рассудок. Нетерпеливое, оно не дожидается определений рока, а само создает себе чудный, вечно-ликующий мир, какого не выдумать скупому Провидению, и громко и повелительно требует исполнения своих жарких мечтаний; а непреклонная судьба, как старая няня, равнодушно выслушивает приказание неразумного детища, то забавляя его гремушками, то лаская пустыми обещаниями то прогневляя упорным отказом.
Роковая минута прозрения внезапно просвещает разум и старит сердце…. Это бедное сердце возмущается в глубине, болит нестерпимо, и пока созреет в нем заветный плод страдания, каким тоскующим призраком витает оно, бесприютное, отрешенное от золотого мира очарования и непринятое небом истины!
В этом переходном состоянии находилась Марианна с её старческою осторожностью, с которою стало ей невозможно то юношеское, безразсудное самозабвение, с которым великодушная молодость бросается в огонь и воду – она всё же обманулась. Любовь – страшная чародейка: она помрачает все рассчеты, сокрушает всякие системы, низвергает всякие ограждения…. Она полюбила со всем безумием молодого сердца, поверила самому лживому, несбыточному сну и пробуждение от этого сна язвило ее так же больно, как поражает неопытное сердце первый нежданный удар…. Но бедняжка обманывалась вдвойне…. Этот сон мог осуществиться, верный друг любит ее так же пламенно и только заблуждение создавало обман её.
Но что же истина в этом мире? Где она? Где искать ее? Везде и всюду, и от нас зависит видеть ее. Каждому из нас дано на столько зрения, чтобы видеть истину, которая истина в отношении нас и по разумению нашему. Чтобы объяснить это осязательным сравнением, можно взять тот фокус совершенной ясности, на которой подзорная труба приходится по глазам нашим; отодвигая или придвигая, мы только затьмеваем взор.