Текст книги "Зарево"
Автор книги: Елена Старыгина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Старыгина Елена
Зарево
Елена Старыгина
Зарево
Моим дорогим друзьям Михайловым
и Селивановским – посвящаю...
ПРЕДИСЛОВИЕ
Крупные капли дождя упали на сверкающие лаком крышки гробов, и небо, которое знает все о смерти и бессмертии, разразилось громом. После долгих беспутых десятилетий прах Николая II обрел, наконец, покой. Земля приняла в свое лоно зверски убиенного.
Лето после горбачевской оттепели...
Тысячи некогда отверженных, родившихся, выросших и состарившихся вдали от настоящей родины, впервые ступили на землю, которая вдохнула жизнь в их отцов и дедов – они уже не чаяли узнать что есть русская земля.
"Мы очень идеализировали Россию, – говорит один из них. – Наши родители обожали ее и передали всю любовь нам, детям, не знавшим настоящего дома. Нет, родители не были обижены на свою родину, напротив, всю свою жизнь они мечтали вернуться домой!
Для нас же, впервые приехавших сюда, все оказалось достаточно сложно. С одной стороны, трогательно было всюду слышать русскую речь, видеть русское, ни с чем не сравнимое, гостеприимство. С другой – постоянно чувствовались недоверчивые взгляды и не покидало ощущение, что мы здесь чужие. Мы русские, но мы – не свои. Люди собирались посмотреть на нас, как на некое чудо, как на "белых ворон", и порою зависть, злоба и недоверие пронизывали насквозь.
Грязь на улицах, не очень чисто одетые люди – все это удручало и совсем не вписывалось в те каноны, которые существовали в наших фантазиях о России.
Великая страна ... Что сталось с ней?!
Две проблемы: экономика и психология россиян тормозят движение вперед.
Страна, обладающая колоссальными богатствами должна научиться превращать их в то, что было бы интересно и необходимо западному миру для приумножения своих же богаств; должна научиться видеть свои недостатки и бороться с ними, а не кричать о том, что "я другой такой страны не знаю..."
Императорская семья обрела покой, обретут ли покой и найдут ли свой дом те, кто стремился к этому всю жизнь?...
История России сплошь покрыта кровоточащими, трудно рубцующимися ранами. Ран много, одна из них – русские священники, их семьи, их дети и внуки – боль, которая растянулась на годы.
История России – это, в частности, и то, о чем говорится в повести "Зарево". История России – история одной семьи. Лишения и слезы, боль и утраты – все переплелось воедино.
Факты, описанные здесь, достоверны, или почти достоверны, да и кто теперь знает наверняка, как оно там было, десятилетия назад. Герои, за исключением некоторых, лица не вымышленные. И пусть читатель найдет некоторые расхождения и несоглосования, автор не ставил перед собой цели придерживаться точной хронологии и полной достоверности событий, а пытался еще раз воссоздать страшную картину лихолетья, которая захлестнула многие и многие сердца.
Русские священнослужители – особая глава. Почему так редко вспоминаем мы тех, кто верил в могущество России, кто до конца был предан Богу, кто не смог вынести унижений, убийств, предательства? Они покинули родину на год, обернувшийся в долгие трудные десятилетия. Они верили и ждали... Им верили, их ждали, и слезы детей снились им, быть может, в далеких заморских снах...
"Блаженны непорочные в пути, ходящие в законе
Господнем. Блаженны хранящие откровения
Его, всем сердцем ищущие Его. Они не делают
беззакония, ходят путями Его. Ты заповедо
вал повеления Твои хранить твердо".
Псалом 118
И сказал он сыну своему: "Неси крест достойно и возлюби Бога нашего как отца свово. И служи верно-праведно Богу нашему, как служил ему пращур твой. И сыну своему, Якову, наказ дай, чтоб бросал семя любви к всевышнему в сердца людские, чтоб сам с именем Бога жил, и чтоб церковь стала дщерью ему, как Христу нашему".
И вырос сын Яков, приняв сан диаческий...
И вырос Андрей, Яковлев сын, и детям наказ прадедов передал.
Ушел пономарь Андрей за штаты в 66 лет век доживать к сыну младшему, Михаилу, пономарю Покровской церкви, села Ломовского, уезда Яранского.
И старшие сыновья его – Александр, Василий, Николай по стопам отца пошли и несли крест свой достойно.
Из веков далеких, теперь недосягаемых, доносится стройный глас потомков Селивановских, и присоединяется к нему глас живущих ныне и сливается в единый звонкий хор, и звучит нетленное: "Во имя отца и сына, и Святаго Духа...".
Глава 1
Стоял конец декабря 1869 года, когда в семье священника Николая Андреева Селивановского, пономарского сына, родился мальчуган. И нарекли младенца Константином. У Елизаветы Ивановны это был шестой ребенок, правда, трое померли еще в младенчестве, не прожив и полугода. Крепкая, видно, была женщина, коль рожала одних мужиков. Жаль, троим Бог не дал жизни, зато росли и радовали глаз Николка и Санька, да и этот, последний, родился крепким и здоровым. Хорошие наследники будут у отца Николая.
На роду у них написано, судьбою предсказано, что все мужчины их рода, начиная с шестнадцатого века, отдают свою жизнь служению церкви и несут они людям, в сердца их и души, веру нескончаемую и любовь светлую и к Богу, и к солнцу, и к братьям-сестрам своим.
Скрипит под валенками белый снег, голубизной улыбается небо, выглядывают из лоскутного одеяла маленькие глазенки, впервые взирающие на заснеженный мир. Прижав к груди крохотный неразумный комочек, гордо шагает молодая Елизавета, вдыхая прозрачный морозный воздух, и так счастлива она, что после недавней горькой утраты, после смерти малюточки ее, Евлампушки, Бог дал ей такого богатыря. Услышал он скорбные ее молитвы, увидел нескончаемые слезы и наградил за страдания ее.
А позади бегут вприпрыжку Николка и Санька. Ура! Маленького крестить будут.
И появилась в церковной книге еще одна запись: "Принял таинство крещения раб Божий Константин. Родители его – священник сей Зосимо-Савватиевской церкви, села Красного, Яранского уезда, Вятской губернии
Николай Селивановский и его законная жена Елизавета Ивановна. Оба православного вероисповедания".
Отшумели рождественские праздники, оттрещали Крещенские морозы потекли деревенские будни. За нескончаемой чередой дел незаметно подрастал маленький Константин.
Так и катились дни. И все бы ничего, но беспокоило Елизавету Ивановну здоровье отца Николая. Часто простужался он и долго болел, и не раз случалось так, что не мог учинять подписи по местам по причине тяжелой болезни. Но молодой организм не сдавался, снова поднимался на ноги ее батюшка и снова спешил на божью службу свою.
Отморозила еще одна зимушка, отцвело лето красное, и, как гром среди ясного неба, постучала вдруг беда в окошко. В очередной раз заболел отец Николай, долго лежал в бреду на широкой лавке под образами, укрытый жарким овчинным тулупом. Ни на час не отходила от него уставшая матушка. Как-то вечером показалось ей, что болезнь начала сдаваться. Повеселел ее Николай, приободрился и даже шутить немного начал:
– Что, мать, устала, небось? Все со мной, все рядом. Помнишь, как в девках, бывало, подле меня сиживала?... А мне полегчало, вроде. Ты ступай, отдохни. Зачерпни только водички ковшик, во рту сохнет.
– Сейчас, сейчас, болезный мой, – захлопотала Елизавета.
Полными слез глазами посмотрела она на образа, осенила себя крестом и поспешила исполнять волю батюшки. "Слава тебе, Господи, – думала она. – Бог даст, выкарабкается. Столько дней в бреду пролежал, впервые глаза открыл, значит на поправку пошел".
Поставив рядом наполненный водой ковш, поправив на больном тулуп, сказала:
– Пойду прилягу. Устала маненько.
– Поди, поди, полегчало мне. Еще день-другой, и вставать пора, – чуть слышно прошептал Николай.
Забравшись на теплую печку, Елизавета закрыла глаза, и мигом забылась тревожным сном. Едва лишь забрезжил рассвет, сон растаял, как небывало. Женщина очнулась в холодном липком поту, – что-то ужасное привиделось ей. Испугавшись, что долго спала, быстро, но осторожно,чтобы не разбудить спящих сыновей, слезла с печи. Ей почему-то было страшно глядеть в сторону мужа, сердце странно щемило в груди. Елизавета осторожно скосила глаза: овчинный тулуп валялся возле лавки, а под образами лежало с пожелтевшим исстрадавшимся лицом, вытянувшись во весь рост и сложив на груди руки, бездыханное тело отца Николая.
– Гос-по-ди! – воем разорвалась безмолвная тишина избы.
– Гос-по-ди! – запричитала обезумевшая Елизавета. – За что ты караешь меня, Господи? Зачем покинул ты нас, кормилец наш родимый? На кого сиротинушек своих оставил? Как жить нам теперь, на чье плечо опереться?...
Разбуженные громкими причитаниями, на печи зашевелились дети.
Старшие смутно догадывались, что случилось непоправимое. Размазывая по щекам слезы, шмыгая носом, торопясь, слазили они с печи.
И только маленький Константин лежал, тараща глаза и подвывая в тон матери на всю избу, не понимая еще всей страшной трагедии, случившейся в семье. Где понять было двухлетнему мальчонке, что не придет больше его тятька, не поднимет сильными руками под потолок, не защекочет окладистой бородой бархатистые румяные щечки маленького сорванца...
Он смотрел с печи на тихо лежащего отца, на мать, трясущимися руками гладившую всклокоченные волосы покойного, и, громко плача, тянул к отцу свои худенькие ручонки:
– Тять-каа, тятень-каа, – звал он, – иди ко мне-е.
– Тише ты, – шипели на него Николка и Санька. – Нет больше тятьки, – и поняв сказанные ими слова, сами разразились громким плачем.
Октябрь 1871 года выдался довольно холодным и промозглым. По небу плыли низкие серые тучи, время от времени низвергая на раскисшую землю потоки ледяного дождя вперемежку со снегом. Порывы сильного ветра клонили к земле почерневшие голые стволы деревьев.
Накануне похорон погода присмирела. Перестал лить надоевший всем дождь, ветер разогнал рваные тучи, и, впервые за много-много дней, выглянуло скудное, почти зимнее, солнце. Выяснило. За ночь лужи затянулись тонким ледком, а утром пошел первый снег, укрывая землю белым саваном.
Гроб с телом покойного выставили в Зосимо-Савватиевской церкви, последнем обиталище отца Николая. Недолог был его путь. После окончания высшего отделения Яранского духовного училища и Вятской духовной семинарии, Преосвященнейшим Агафангелом, епископом Вятским и Слободским, был произведен он в сан священника на место в село Красное. В двадцать четыре года женился, взяв в жены молоденькую девятнадцатилетнюю Лизу, дочку священника. Через два года Лиза родила своего первенца Иоанна, но Богу было угодно забрать его. Потом родился Николай, вот он стоит, восьмилетний мальчишка, оглушенный горем. Потом был Агафангел, которого Господь тоже забрал к себе. Вслед за Агафангелом в страшных муках родился Санька. Он был таким слабеньким, и не надеялись уже, что малец выживет, но сын рос и радовал отца. Еще был Евлампушка, но и его схоронила Лиза совсем крохотным. А вот и самый последний, маленький Константин, стоит перед гробом, смотрит непонимающе и гладит своей теплой ручонкой холодные неласковые руки отца.
Вся жизнь пронеслась перед Лизиными глазами, вся ее недолгая еще жизнь. Почему, ну почему так угодно Богу, что он забирает у нее самое дорогое? Как жить ей дальше?
Она уронила на грудь повязанную черным платком голову, и слезы нескончаемым потоком полились по ее щекам.
Стояли, склонив головы, прихожане, – кто смахивал рукавом слезу, кто хранил скорбное молчание. Не в силах больше сдерживать свою боль, с громким рыданием бросилась к гробу молодая женщина и в прощальном объятии сжала плечи неподвижного мужа.
Последний мерзлый ком земли упал на могильный холмик. Медленно расходились по домам крестьяне, тихим шепотом вспоминая батюшку. Спотыкаясь, не видя и не слыша ничего, шла Лиза в опустевший свой дом. Всхлипывая и цепляясь за длинную юбку, семенил за матерью маленький Константин. Следом за ними, понурив головы и держа друг друга за руки, шли старшие сыновья.
Ватными негнущимися ногами переступила Елизавета порог холодного дома, – жизнь потеряла для нее всякий смысл. Подойдя к лавке, где еще недавно лежал ее муж, Лизавета бессознательно провела по ней рукой, будто желая поправить тулуп, как это делала совсем недавно, укрывая больного, но лавка была пуста, как пуста и холодна ее душа. Она присела на краешек скамьи, устремив взор, полный тоски и горя, к образам, и никакая сила не могла остановить поток слез, беспрестанно катившихся из глаз.
Она просидела так несколько часов. Дети, доев оставшуюся после поминок стряпню, залезли на остывшую печь и легли, плотнее прижавшись друг к другу, чтобы не зябнуть.
– Спите, – шепнул Николка братьям, заботливо укрывая их. – Когда спишь, есть не хочется. Спите, а мамку не троньте, мамке и так плохо.
Над деревней кружилось черное воронье. Птицы громко кричали, то опускаясь на землю и выискивая в вылитых прямо на улицу помоях что-то вкусное для себя, то вновь взмывали в небо, поднимая ужасный гвалт и навевая на округу скорбь и уныние.
Лизин дом стоял печален и тих. Над крышами сельчан струились сизоватые дымки, и только изба батюшки Николая словно умерла вместе со своим хозяином.
– Настасья? – окликнула дородную молодую девку, шедшую с коромыслом наперевес, Лизаветина соседка. – Настась, Лизавету не видала? Я сегодня с утра от окошка не отхожу – не видно бабы. К колодцу пошла, вдруг, думаю, встречу.
– Спит, небось, уханькалась вчерась, – больно она давеча, у гроба-то, убивалась. И чего так выть! Реви не реви – не вернешь теперь.
– Ну, Наська, язык бы тебе оборвать за такие слова! Ты сначала замуж выйди, поживи с мужиком, детей от него нарожай, а потом посмотрим, будешь выть или нет.
– Вот привязалась... Не подумала я, – дернула плечом Настасья. – А может, Лизавета к кому из соседей ушла?
– О чем судачите, бабы? – раздался позади голос пономаря Дмитрия Фокина.
– Да вот, говорим, где-то матушки давно не видать, кабы чо худого не случилось.
– Чем разговоры говорить, давно б зайти к ней могли, – и он быстрым шагом направился к дому покойного отца Николая.
Дверь была не заперта. Стукнув для прилику пару раз, Дмитрий, нагнувшись, чтобы не задеть головой низкий дверной косяк, вошел в холодную избу. Дети сидели на печи и грызли черствые корки.
–Здрасьте, дядя Дмитрий, – уныло поздоровались они.
– Здорово, орлы. Мать-то где?
– Там она, – кивнул Николка за загородку, – со вчерашнего дня не выходит.
Лиза сидела тихо. Слезы ее давно высохли, а на посиневших губах блуждала какая-то странная улыбка.
– Кх-кх... Доброго здоровьица, матушка, – неуверенно проговорил Дмитрий. – Лизавета! – безмолвная тишина.
Он подошел к Елизавете и с силой тряхнул ее за плечи.
– Лиза! Да ты что, едрит твою, в самом деле. Очнись! Ей-бо, с ума сошла баба...
Елизавета вздрогнула, поежилась и подняла выплаканные глаза на Дмитрия.
– А-а, Дмитрий, – произнесла она бесцветным голосом. – А я, вроде, задремала малость. Зябко-то как, – поежилась Лизавета и улыбнулась жалкой беспомощной улыбкой.
Сердце у Дмитрия сжалось от боли – вот оно, горе-то, что делает.
– Ты это, вот что, – сказал он, переминаясь с ноги на ногу. – Ты это брось, так изводить себя. Батюшка был хорошим человеком, да на все воля Божья. Ты не плачь, ты Богу за него молись, да еще о парнях своих подумай, тебе на ноги их поставить надо. Давай-ка, вот что, – сказал он, почесав затылок, – хватит тут слезы лить, собирайся, у нас пока поживешь. Маруська моя быстро в чувство приведет, самой, похоже, тебе не справиться.
– Давай, давай, собирайся, – оборвал он засопротивлявшуюся было Елизавету, – а я на улице подожду, – и, нахлобучив шапку, Дмитрий поспешно вышел на морозный воздух.
Воронье все так же кружилось над притихшей деревней. Падал и падал снег.
Прошел девятый после похорон день, прошел поминальный сорокоуст. Постепенно оттаивала душа Елизаветы Ивановны, постепенно выходила она из своего забытья. Мир, который вдруг померк для неe, снова начал расцвечиваться красками.
Зима давно заявила свои права. Снегу навалило по самые окна, а перед новым годом ударили такие морозы, что нос за дверь было высунуть страшно. Елизавета помогала Марии, жене Дмитрия, по дому, а ее пострелы днями пропадали на улице. Придут с морозу веселые, румяные, посмотрит на них Лизавета, и сердце защемит – ведь чуть сиротами мальцов не оставила.
Уходил старый 1871-й год, уходили вместе с ним все беды и несчастья, свалившиеся на семью Селивановских. Заметало вьюгою деревенские улицы, заносило снегом крыши домов деревенских, засыпало могилы на кладбище. Торопилось, бежало время. Уходило в небытие все сегодняшнее, и только память, людская память, была неподвластна ни снегам, ни ветрам, ни времени. Воскрешала она морозными вечерами и веселые капели, и цветастое лето, и наряд подвенечный, и первый крик младенца, и скорбный горький панихидный звон.
Уходил старый год. Что-то ждет впереди, какие печали-радости?
Глава 2
Было то время суток, когда природа, утомившись за день, наслаждалась ею же созданною тишиной.
Солнце, нырнув в лохматое пурпурное облако, прощальным лучом коснулось верхушек колючих елей, поиграло кудрявой зеленью берез и, запутавшись в благоухающем многоцветье ржи, робко дотронулось до темных ресниц Константина. От нежного прикосновения Константин открыл глаза. Он лежал на теплой земле, слушая, как в траве стрекочет кузнечик.
Костя любил это время, любил поле, любил лес, что невдалеке, любил тишину и уединение. Давно, еще в детстве, он часто приходил сюда и, бросившись ничком в густые травы, мог часами лежать так, думая о бытие своем, о смысле жизни, о своих радостях – больших и малых.
Дядя Дмитрий, их благодетель, как называла его матушка, подшучивал над Костей, мол, больно серьезен не по годам, мол, другие-то парни давно за девками бегают, а Константин все птах в лесу слушает.
Дмитрий был прав. Константину не любы были забавы его сверстников, ему больше нравилось проводить время за чтением книг или пропадать в церкви, где просвирницей служила мать, слушая светлые молитвенные пения и разглядывая написанные маслом лики святых, наблюдая, как пляшут веселые огненные язычки на восковых свечах.
Для себя он давно решил, что пойдет по пути, которым шел его отец. Ему казалось, что быть с Богом – его предназначение, и когда в церкви Костя глядел на любимую икону святого Кирилла, он будто слышал, что губы старца шепчут ему: "Живи в молитве".
Достигнув того возраста, когда можно было начинать учебу в духовном училище, Константин сказал матери: "Это мое. Я буду учиться там".
Вятское духовное училище, куда поступил Костя, представляло собой
большое трехэтажное каменное здание. Располагалось оно на крутом берегу реки Вятки, а лицевым фасадом было обращено на городскую площадь Александро-Невского собора. Рядом с училищем стояли каменный двухэтажный дом для смотрителя и его помощника и деревянный – помещение для училищной больницы.
Местоположение училища было весьма удачно – с одной стороны площадь Александро-Невского собора открывала вид на самую красивую часть города, с другой – крутой берег реки давал возможность окинуть взором всю обширную, покрытую хвойными лесами заречную часть Вятки.
В нижнем этаже училищного корпуса помещались раздевальная, поварская, хлебная; в среднем и верхнем этажах – спальные комнаты.
В лютые стужи из-за обилия окон и неаккуратных топок голландских
печей училище было похоже на холодный чулан, куда сердитый отец закрывает нашкодившего ребенка. Ученики, чтобы разогреться немного, в свободные от занятий часы любили сиживать в поварской или пекарне.
Правда, хлебнику Мокею Афанасьевичу совсем не нравились нежданные гости,и, разогняя их, он, для острастки, замахивался мучным мешком, а иной раз, хватал какого-нибудь зазевавшегося по спине, оставляя на ней белый след.
Костиным излюбленным местом был светлый училищный храм. Он охотно посещал его и в праздники, и во время богослужений, и во время вечерней молитвы перед сном.
В училищном храме служили иеромонахи из Трифонова монастыря, которые часто менялись. Одного из них, с грубым, громким голосом, отца Павлиния, Костя недолюбливал и побаивался. Его седая голова и огромная шевелюра внушала страх не только Константину. О Павлинии шла молва, что силою своей молитвы он мог изгонять бесов из бесноватых, привозимых к нему в Вятку с разных сторон для исцеления перед ракою преподобного Трифона.
Время, проведенное в училище, было дорого Константину. Позднее, учась в духовной семинарии и получая от учебы там не меньшее удовольствие, Константин все же с особою теплотой вспоминал и холодные зимние училищные вечера, и сердитого Мокея, и училищный хор, который пользовался большой популярностью у городской публики.
Костя потянулся, пора идти. Мать заждалась, наверное, да и братья, должно быть, приехали. Редко теперь доводилось собираться им всем вместе в родном доме. Николай и Александр имели свои приходы, и времени на разъезды у них не оставалось. Сегодня же особый случай – окончание Константином духовной семинарии.
Извилистая тропинка, тянувшаяся средь поля, выходила прямо к дому Селивановских. Старый и неказистый, он давно покосился, но смотрел на деревню всегда чистыми веселыми оконцами, в которых костерками пылали красные пышные герани.
Лизавета хлопотала на кухне: она доставала из печи румяные, вздувшиеся посередке блины и кидала их на огромное блюдо.
– Костюшка, наконец-то, – улыбнулась мать, намазывая шипящую сковороду маслом.
– Братьев еще нет? – обжигаясь и пытаясь засунуть в рот горячий блин, спросил Костя.
– Проснулся, милый... Давно приехали, дождаться тебя не могут. Иди, в бане они парятся. Да кваску не забудь захватить, – прокричала уже вслед сыну.
"Взрослый какой", – подумала Лиза, глядя на закрывшуюся за сыном дверь. Она склонилась над пылающей печью, наливая на чугунную раскаленную сковороду очередной блин. Лицо осветилось ярким пламенем огня, весело заплясавшим в темных Лизиных зрачках и высветившим морщинки, маленькими лучиками собравшиеся вокруг глаз. Мысли, как языки пламени, заметались в Лизаветиной голове: "Взрослые... Совсем взрослыми стали сыновья, – вздохнула она. – И когда выросли? И когда я успела состариться? Давно ль была молоденькой хохотушкой, давно ль шила подвенечное платье, а вот, поди ж ты, и косточки мужнины в могилке сгнили, и сыны вон какие – Николай с Александром сами уже приходы имеют и деток воспитывают. Костя скоро к службе приступит. Мы стареем – дети взрослеют", – вновь вздохнула она.
В этот вечер мать с сыновьями сидели долго. Лиза вспоминала, как поднимала их на ноги одна, без мужа, как порою не доедала, отдавая последний кусок своим мальчикам... Вспомнили Марию с Дмитрием, о нынешнем житье-бытье поговорили... Легли спать, когда луна начала бледнеть и сонно зачивкали первые пичуги.
Лизавета провожала сыновей, утирая слезы:
– Когда теперь-то ждать, неужели опять надолго расстаемся?
– А когда, кто знает когда. Да не плачь ты, мать, не навсегда прощаемся, – обнял ее за плечи Костя и, поцеловав в мягкую щеку, прыгнул в телегу, где уже сидели Николай с Александром.
С Яранска до Вятки Константин добрался быстро. В Вятке же ему пришлось остановиться на ночлег. В доме Ивана Куклина, что в центре города, близ Царевоградского моста по Набережной Монастырской улице, он снял номер за двадцать копеек. И хотя здесь всегда было полно народу, – приезжие на своих подводах пользовались двором, а ямщики любили съезжаться сюда, потому что имели бесплатную кухню, – Костя решил заночевать именно тут – чтоб к народу поближе.
Встал он чуть свет – дорога предстояла дальняя. По направлению Вятской духовной семинарии Константин ехал в Котельнич, куда его определили на место псаломщика в Котельничский Троицкий собор.
Добирался долго. Жара стояла несносная. В знойном воздухе жужжали жирные приставучие пауты.
– Лико, распогодилось как, – прошамкал бородатый мужик с гнилыми зубами, который вызвался довезти Константина. – Думали, уж не будет погодки. Всю весну, почитай, лило да морозило. Луговья-то, вона как, затоплены были. Озимь, говорят, наполовину червем истреблена. Теперь, по приметам, тепло долго будет. Дай-то Бог, без хлебушка бы не остаться.
– Дай-то Бог, – поддакнул Константин.
– А ты откеда, родимый? – спросил мужик.
– С Яранска еду. Село Красное слышал?
– У-у, далече. Живешь, что-ли, тамока?
– Жил. К матери повидаться ездил.
– Ты не серчай, что я такой надоедливый: скучно всю дорогу-то молчком ехать, я и привык лясы точить.
– Ничего, говори, мне веселей будет, – улыбнулся Константин.
– А в Котельниче у тебя никак зазноба живет?
– В Котельнич я на службу еду, после духовной семинарии.
– Во как? – присвистнул мужик. – Стал быть, святое лицо?
– Ну-у, – Костя развел руками, – называй, как знаешь.
– Пшла, родимая, вот кляча старая, плетется еле-еле. И ей, видно, жарко, – мужик затряс лохматой головой, отгоняя от себя паутов.
Костя засмеялся:
– Уж больно ты на одного иеромонаха похож. Был у нас такой, отец Павлиний. Боялись мы его ужасно. Бородатый, с седой огромной шевелюрой, он, бывало, гаркнет своим голосищем, у нас, семинаристов, аж мурашки по коже. Говорят, он силою своей молитвы бесов изгонял.
– Бесов я тоже изгонять могу, – хохотнул мужик. – Из своей клячи только. Заартачится, я стегну ее пару раз – все бесы к чертовой бабушке улетучатся, – заржал он, словно подражая своей кобыле, и с силой стегнул ее по впалым бокам.
– А еще я, родимый, во какое средство знаю для изгнания бесов, бородач достал обхватанную бутылку, встряхнул ее и смачно приложился губами к узкому горлышку. – Эх, хороша. Будешь? – протянул он грязный сосуд с мутноватой жидкостью Константину.
– Нет, спасибо. Не боишься, по такой-то жаре? Разморит, не доедем.
– Кого, меня разморит? Эт ты зря. Я до нее привычный. В нашем деле без сулейки нельзя. Зимой отхлебнешь из нее – душа сугреется и мороз не страшен, а летом приложишься – и птахи, кажется, веселее чирикать начинают. А ты говоришь – раз-мо-рит.
Дорога была ухабистая и пыльная. У Быстрицы, неширокой речушки, остановились передохнуть и освежиться. Костя не единожды предлагал Проньке, так звали бородача, отправляться обратно, но тот упрямо шумел:
– Нет, родимый. Я такой – взялся за дело, так до конца. Довезу – не боись. Щас в Быстрице остановимся, заночуем. Во-он, видишь, на той стороне реки домишки и церквушка – это и есть село Быстрица. Лошаденка моя отдохнет тем временем. Ты не гляди, что она у меня ребриста, она дюжая. Доберемся. Думаешь, я в Котельниче не найду желающих прокатиться до Вятки? Да не буду я Пронькой после этого.
Попутчиков Пронька и впрямь нашел быстро. Рассчитавшись со своим говорливым бородачом, Костя прямиком направился к Троицкому Собору.
Ночь перед первой в его жизни службой была неспокойной. Константин ворочался с боку на бок, пытаясь заснуть, но сон не шел к нему. Лишь на какое-то время Костя впадал в забытье, и ему почему-то виделся малыш, кричащий у него на руках. Он был малюсеньким, розовеньким. Костя кропил его головку, плечики, животик святой водой и произносил трубным голосом, какой был у отца Павлиния: "Верую во Единого Бога Отца, Вседержителя, Творца неба и земли, видимым же всем и невидимым. И во Единого Господа Иисуса Христа Сына Божия Единородного". "Верую", – разносилось по безмолвному храму, младенец переставал плакать и улыбался. С улыбкою на устах Константин пробуждался, думая, что сон этот, должно быть, к добру, и снова ворочался в ожидании утра.
Ночь показалась ему бесконечно длинной, и когда в окна заглянул первый луч, он, облегченно вздохнув и устало потянувшись, сел на кровати.
Где-то в соседнем дворе тихо позвякивало ведро, пробовал свой голос первый петух. Привалившись к прохладной стене, растирая затекшие конечности, Костя уставился в неровный, побеленный известкой, дощатый потолок, улыбаясь своим мыслям. Было еще довольно рано, но спать совсем не хотелось. Константин протянул руку к столу, стоявшему рядом с кроватью, взял старую газету и, прочитав пару строк, вдруг почувствовал, что буквы начинают скакать перед глазами, и сладкий долгожданный сон разливается по его телу.
"Мамка, мамка, а чего меня Евлашка, дяди Дмитрия, сиротой называет?". "Да какая ж ты сирота? У тебя я есть". " А тятька, почему умер тятька?". "Болел он часто, сынок". "Мамка, я знаю, кем буду, когда вырасту. Я, как тятька, в церкви, в рясе ходить буду. И буду у-умный".
Костины волосы прилипли к вспотевшему лбу. Он так ясно видел свое далекое детство, что его расслабленный в эту минуту мозг не мог сообразить во сне все происходит или наяву.
"Мамка, о деде Андрее расскажи". "А чего рассказывать. Пономарем он был, служил в Орловской округе, пятерых детей имел. Постой, я тебе вот что показать хочу". Мать достала из сундука затертый на сгибах листок бумаги и начала читать: "Если не окажется препятствий, то предоставить за симя просителя причетническое место, до обучения его в твердости и до совершеннолетия. Января, двадцать третьего дня, 1800 года, – мать читала плохо, спотыкаясь о каждую букву и напрягая зрение. – Великому, Преосвященнейшему Амвросию, Епископу Вятскому и Слободскому, Яранской округи, села Ижевского, Спасской церкви, умершего пономаря Александра Селивановского от сына его, праздно живущего Андрея. Покорнейшее прошение: по умершим отца моего нахожусь я, нижайший, при Спасской церкви в праздности, и не имея себе пропитания, с оставшимся от родителя моего семейством и испытывая крайнюю скудность. Того ради, вашего Высокопреосвященства, милостивого отца Архипастыря, покорнейше прошу меня, нижайшего, на праздное пономарское место к Христорождественской церкви с получением доходов, как нечто единое"... "Вот откуда только этот документ, сворачивая листок и пряча его обратно в сундук, сказала мать, – я и сама, сынок, не знаю. Кто-то из наших, должно быть, писал. Давно эта бумажка у нас, мне ее еще твой дед казывал. Лежит без дела, а выбросить жаль. Да пусть себе лежит. Зато точно могу сказать тебе, сынок, что на деда своего, Андрея, – не того Андрея, о котором я тебе только что читала, – ты очень похож. Он такой же был: ростом невысок, коренаст, волосы волнами, а глаза, что тебе небо. Чего говорить – весь в деда. Это ты правильно сделал, что традиции семейной не нарушил, по отцовской и дедовской линии пошел. Ты этот день запомни, сынок, – семнадцатое июня 1892 года. Это твой день. Это начало большого пути. А теперь вставай, не гоже опаздывать в первый-то день. Вставай, пора уже", – и мать легонько прикоснулась к спутанным волосам Константина.
Костя, встрепенувшись, открыл глаза. Присутствие матери было настолько явным, что он почувствовал даже легкое шевеление воздуха в его комнате. Обшарив вокруг себя взглядом, Костя засмеялся – откуда ж ей здесь взяться.