Текст книги "Трио для квартета"
Автор книги: Елена Холмогорова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
– Да вот расчертить расчертила до самого конца, а что писать хотела, теперь, боюсь, и не узнаем.
Зинаида Петровна приличествующим образом вздохнула, предложила Маше эклеров, "свежайших", и отправилась отдыхать.
Вернувшись в комнату, Маша еще раз перелистала тетрадь – абсолютно пуста, голубоватое пространство страниц, таинственно разделенное синими границами. Непонятно почему, эта дурацкая тетрадь манила ее к себе. Отчего-то волнуясь, Маша вынула из сумки ручку и написала наверху первой страницы: "7 декабря 2000 года" . И, переведя дух, добавила: "Четверг". У нее был нарочито разборчивый почерк, профессиональные корректоры пишут мелко, но понятно – много чего, бывает, надо уместить на полях. Балюня дремала, и Маша, успокоившись, продолжила. "Недавно узнала, что Балюня хотела назвать меня Ариадной, но мама категорически отказалась".
Дневники Маша вела классе в восьмом, что ли. Все девочки считали это совершенно необходимым и даже иногда приносили в школу свои жалкие советские тетрадки, в меру вкуса и умения украшенные вырезанными из журнала "Огонек" или "Советский экран" красавицами (высшим шиком были картинки из малодоступного журнала "Америка" – краски яркие, сочные, бумага глянцевая, толще, чем у "Огонька", с трудом приклеивается). Кто умел, рисовал всякие цветочки-букетики или пышногрудых принцесс в кринолинах с непременными локонами до плеч. Приходя с дневником в класс, полагалось "только из моих рук" демонстрировать наиболее удачные страницы и потом целый день носить заветную тетрадь с собой, не пряча в портфель и не оставляя в классе на переменах. У Маши тоже был дневник, похожий на прочие. Единственное, пожалуй, принципиальное отличие было в том, что она никогда не переписывала в дневник песен и стихов. Подружки заполняли страницы бардовскими песнями, стихами Есенина и почему-то невероятно популярного слепого Эдуарда Асадова. Маша иногда записывала какие-то понравившиеся афоризмы – это было. До сих пор помнит, как Сережа принес журнал "Польша", почти такой же раритет, как "Америка", с афоризмами Ежи Леца. Она тогда переписала в дневник: "Ничто не строится так фундаментально, как воздушные замки". В основном, дневник и полон был воздушными замками – мечтами о грядущей взрослой жизни, которая, конечно же, будет так непохожа на все, что окружало Машу в действительности...
Балюня заворочалась, застонала, открыла глаза. Маша подошла к постели. Она уже научилась угадывать нехитрые Балюнины желания, сжимавшиеся, как шагреневая кожа.
– Что, пить?
Одной рукой приподняла голову, другой тихонечко чуть наклонила поильник, но все равно по подбородку потекла тоненькая струйка, даже проглотить Балюне было уже трудно. Приходивший на прошлой неделе врач сказал Сереже то, что они и без него уже знали: скоро.
– В конце концов, человеческий организм – всего лишь набор стандартных органов. Здоровое тело состоит из здоровых деталей. Почему же медицина не может просто заменять одну на другую, как в автомобиле, если что-то выходит из строя? Сейчас бросить бы на это все силы науки, поставить на поток клонирование, а в трансплантации органов уже и так большие успехи... И человек станет практически бессмертным...
Говорить на ходу было трудно. Отвратительный резкий с какими-то завихрениями ветер швырял в лицо колючие осколки снега, под ногами островки льда перемежались с еще не застывшими глубокими лужами, у Маши слезились глаза, и она понимала, что тушь с ресниц потечет наверняка. Сережа свалился с гриппом, косившим москвичей направо и налево. Маша осталась с Балюней один на один, полусознание-полудрема у той перемежались с минутами просветления и неожиданной энергии: "Как надоело мне лежать бревном!!!", как правило, переходившими в суетливую агрессию. Но какова сила инерции! Сережа уже чувствовал себя лучше и тем не менее не приходил – боялся заразить Балюню. Вконец измученная Маша еле сдерживалась: чего уж там, снявши голову плакать по волосам, какая-то страусиная политика, за нее, Машу, надо бы бояться, а не умирающую Балюню насморком заразить... Каждый день Маша с ожесточением терла себя мочалкой – специально купила жесткую рукавицу – и стирала одежду: ей казалось, что в нее все крепче и крепче въедается еле уловимый, но пугающий запах старости и близкого ухода, который еще никто не сумел описать. Она устала, и выражалось это прежде всего в растущем раздражении на все и на всех. Делать уколы Маша так и не научилась – для этого был Сережа, а представить себе приход незнакомой медсестры было невыносимо. Она пожаловалась Володе, и через три минуты раздался телефонный звонок: Митя предлагал помощь. Маша согласилась без колебаний и, только договорившись о встрече у метро, подумала о давно не крашенных волосах.
Они не виделись с весны. Митя был, как всегда, элегантен: теплая кожаная куртка, лихая кепочка и шарф, правда, не в турецких огурцах, а в шотландскую клетку. Митя казался смущенным, молчание затягивалось, и он тронул, как ему казалось, спасительную тему, но попал впросак:
– А что у Верочки?
Машу как прорвало:
– У нее все вроде бы нормально, хотя я теперь не очень знаю. Очередной подростковый рецидив, все свободы жаждет, понимая ее весьма узко: свободу не рассказывать, где она и с кем. Я сижу в четырех стенах, для меня каждый ее приход, даже звонок – событие, да где такое по молодости понять. Раньше, когда была у нее обязанность каждый понедельник Балюню навещать, приходила как миленькая, новости рассказывала, и был контакт. Знаете, как: людям, которые общаются каждый день, всегда есть о чем поговорить, а не виделись месяц – что расскажешь...
Митя попытался отшутиться:
– Ну вот мы с вами полгода, даже больше, не встречались, а нам есть о чем поговорить, верно?
Но Маша не ответила, потому что они уже подошли к подъезду. В квартире Митя как-то сразу превратился во врача, долго мыл руки, расспрашивал про состояние Балюни, про лекарства.
Балюня не спала, лежала с открытыми глазами. Когда Митя подошел ближе, она вдруг приподнялась на локтях, что ей последние дни давалось с трудом. От напряжения ее плечи и шея часто задрожали, каждая морщинка, каждая жилка пришла в движение, и лицо как-то странно, как море, чуть подернутое рябью, мелко заколыхалось, утратив знакомые черты и став неузнаваемым. Но уже через несколько мгновений она откинулась на подушку, и только исхудалые дряблые руки такими нелепыми и страшными теперь округлыми балетными пасами порхали над одеялом, пытаясь сказать то, что никак не давалось непослушному одеревеневшему рту.
– Что такое, Балюня? – испуганно и беспомощно спросила Маша.
Но та неотрывно смотрела на Митю, и Маше стал понятен язык ее жестов она просила его подойти поближе. Митя и сам догадался, о чем молят эти танцующие руки.
– Же-е-нюшка... Я...ждала... старая, да?
Митя растерянно оглянулся на Машу, та вздохнула и махнула рукой, пускай, мол, говорит.
Балюня повозила пальцами по одеялу:
– Посиди-и...
Митя послушно присел на край кровати.
– Умираю, Же-енюшка.
Она перевела дух, будто набираясь сил на долгую фразу:
– С Машей живи... Трудно старику... Одиноко...
Слова давались ей с трудом, в паузах она мотала головой, седые волосы, как нимб, окружили сморщенное маленькое лицо, из правого глаза выкатилась огромная, в полщеки слеза:
– Маша... Женюшку не бросай... Обещаешь?..
Маша так и стояла, опираясь на стол, окаменев от ужаса, и не могла заставить себя ответить, потому что, обращаясь к ней, Балюня смотрела в другую сторону:
– Да, да, Балюня.
Но та уже ничего не слышала. Глаза закрылись, челюсть повисла, и она опять погрузилась в полусон-полузабытье.
Митя, ни о чем не спрашивая, молча сделал укол, деловито справился, чем Маша смазывает пролежни, посоветовал другое средство и ушел мыть руки.
Когда он вернулся, Маша сидела, утонув в глубоком кресле, которое раскладывала на ночь с тех пор, как Балюню стало невозможно оставлять одну, и вязала свою бесконечную шаль.
– Митя, вам, наверное, интересно, за кого Балюня вас приняла?
– Конечно, хотя сам спрашивать я бы не стал.
– Чаю хотите? Кофе не предлагаю, у меня только растворимый.
– Честно говоря, чаю бы выпил.
Они пошли на кухню. Днем здесь было тихо: Зинаида Петровна и дети на работе, внуки по школам – детским садам, а бессловесный Зинаидин муж, если и был дома, то редко вылезал из комнаты. Впрочем, когда Маше надо было съездить на работу, она оставляла дверь в Балюнину комнату открытой и просила его заходить и поглядывать, все ли в порядке. Правда, в последние недели она практически не работала, Надюша выручила, взялась вести за нее большую книгу. Зато к вечеру квартира наполнялась звуками, дети носились по коридору, на кухне гремели кастрюли-сковородки, в ванной жужжала стиральная машина. Мамонтовы неизменно звали Машу поужинать с ними, иногда она соглашалась – ей была необходима какая-то живая жизнь после целого дня сидения около Балюни. Она и по телефону-то мало с кем говорила.
Все это Маша рассказывала Мите, поведала печальную историю Балюниной любви, чувствуя, что оттаивает впервые за последнее время:
– Понимаете, мне так стыдно... Но я жду ее ухода. Мне кажется, что не только из нее уходит жизнь, но и моя тоже по капле, по капле утекает. А время, с одной стороны, скоро полгода как застыло, с другой – кажется, вечность прошла, что вот Балюню мы похороним, а я буду не на месяцы старее, а на годы. Я себя оправдываю, что и ей жизнь не в радость, но это так, отговорки. Я, когда выхожу на улицу, смотрю на людей и думаю: вот у них нормальная жизнь. А потом вдруг понимаю, что сейчас моя жизнь наполнена, а потом станет пустой...
Митя задумчиво размешивал сахар, Маша заметила, какие у него красивые руки, и вдруг удивилась, что вот этими руками он делает операции.
– Кстати, Митя, когда будет возможность, приду к вам зрение проверить. А то я тут взяла газету и даже заголовок без очков прочитала какой-то вурдалацкий "Проблемы нежилых людей", "пожилых", как в очках выяснилось.
– Обязательно, Маша, приходите. Если я сам в больницу не угожу, чего-то сердце у меня пошаливает. Не дай Бог, на работе узнают – тут же от операционного стола отодвинут и пошлют в кабинет первичного осмотра указкой в таблицу тыкать. А без скальпеля я кто?
– Митя, вы и без скальпеля... – Маша даже улыбнулась. – Сердцем-то не шутите, берите пример с Володи, он со своим инфарктом так носится, по-моему, редкий месяц у кардиолога не бывает.
– А у вас он бывает? – вдруг неожиданно резко и каким-то другим голосом спросил Митя.
Маша растерялась от этой перемены тона и внезапно накатившей обиды: действительно, почему Володя ни разу не заехал и с такой легкостью, даже, может быть, облегчением принимает ее отговорки? Не нужна она ему такая, озабоченная, издерганная. И главное: почему она как-то и не вспоминает о нем, ответила "все так же" на дежурный звонок и вычеркнула из сознания. Господи, даже слезы подступили...
– Пойду гляну, как она там...
Балюня лежала в той же позе и негромко похрапывала. Маша поняла, что сразу вернуться в кухню не может, привычно зарылась в кресло и заплакала.
Она не заметила, как подошел Митя, сел рядом, стал гладить по голове, утирать своим носовым платком слезы, обнял, Маша уткнулась ему в грудь и заревела в голос.
– Маша, простите, я должен был раньше прийти, дурак старый, все стеснялся.
Жесткие лацканы твидового пиджака царапали лицо, но Маша прижималась все крепче, как будто наконец-то обрела опору.
– Маша, я завтра сюда после работы, можно?
Она кивнула, зашмыгала носом, встала и, не говоря ни слова, проводила Митю до передней.
Уходя, он поцеловал ей руку.
Той же ночью Балюня тихо умерла во сне.
Небывалые для московского декабря сугробы громоздились у тротуаров и рядом с домами выглядели непривычно и нелепо, но здесь, на старом Пятницком кладбище, в компании высоких деревьев (Маша силилась вспомнить, что это клены, липы, тополя?), снег был органичен и даже как-то ласково укрывал не только могилы, но многие памятники полностью, лишь кое-где угадывались верхушки крестов или края гранитных монументов. Некоторые деревья были перевязаны красной тряпичной лентой, как ветераны революции, принятые в почетные пионеры. Но Сережа объяснил, что это, увы, деревья, приговоренные к вырубке, хотя тут такие дебри, могила на могиле, попробуй свали дерево, не разбив десяток надгробий. Маша никогда не бывала здесь зимой, маму хоронили ранней осенью, навещали после Пасхи и летом, и каждый раз она не без напряжения и только по особым приметам находила их участок. Сейчас же все было совершенно неузнаваемым: где уродливая, вечно крашенная в ядовито-бирюзовый цвет пирамидка, увенчанная красной звездой, под которой покоится почивший в глубокой старости капитан Иван Поспелов? Ведь именно оттуда начинается тропинка, по которой надо идти до покосившейся черной с синей искрой плиты с высеченным в камне портретом Николая Квашнина, удостоенного длинной эпитафии, а там повернуть направо и, пробираясь между чугунных оград, дойти до высокого ажурного посеребренного креста, в центре которого красуются керамические фотографии верных супругов Борисовых, живших долго и умерших чуть ли не в один день. Все скрыто под толщей снега, и куда там разглядеть мамин скромный памятник...
Маша была в отчаянии. Больше всего ее мучил стыд перед кладбищенскими рабочими: хороши дети, битый час не могут найти родной могилы, а те послушно таскаются за ними со своими лопатами по колено в снегу. Она уже зачерпнула снег, хотя была в высоких сапогах, и ей было страшно представить себе, как хлюпает ледяная вода в ботинках Сережи, еще не оправившегося от гриппа и то и дело сгибающегося в приступах кашля.
Участок этот достался им почти случайно: Балюня в свою пору помогала какой-то престарелой родственнице Нюре, чуть ли не троюродной сестре, у которой здесь были похоронены родители. В низенькой ограде (Маша радовалась, что она именно такая, не высокая, как клетка) стояли две плиты – со странной чужой фамилией "Меншутины", в середину которой всегда хотелось добавить мягкий знак, и мамина "Барышникова Наталья Евгеньевна".
Кремацию Маша сразу отмела, хотя на этот счет Балюня никаких распоряжений не оставляла. Всего распоряжений было числом три. Знала о них только Маша и сейчас, беспомощно озираясь и уже почти потеряв надежду, казнилась, потому что понимала, что их не исполнит и, более того, об одном никому даже не скажет.
Ну, слава Богу! Каким-то непостижимым образом Сережа, шедший впереди, углядел знакомые приметы и сейчас пытался палкой разметать сугроб, прикрывающий камень. Могильщики лопатами быстро раскидали снег и начали снимать памятник. Собственно говоря, стоять рядом было незачем, но почему-то уйти было трудно. Маша впервые взглянула на надгробие как на свое будущее пристанище. Мамину фамилию написали широко, не думая об идущих следом. Балюня-то поместится, но вот, если выполнить ее волю и выбить на камне рядом "Самсонов Евгений Ильич", им с Сережей обозначиться будет негде. А потом, кто же разрешит, надо будет обивать пороги, демонстрируя свидетельство о смерти и справку о реабилитации или молча написать, ни у кого не спрашивая. Эту Балюнину просьбу Маша Сереже передаст и постарается исполнить, а вот две другие...
"Отпевать меня не трудитесь", – Маша в точности запомнила эти слова. И еще: "Вот и решай, не то пятаки на глаза готовить, не то копейку в рот класть для Харона-перевозчика. Плохо, плохо без опоры жить". Нет, нельзя без отпевания. Маша подыскивала аргументы: в конце концов она, Маша, заслужила право сделать это не для Балюни, так для себя. И, наконец, третье. Маша вдруг услышала Балюнин еще твердый голос: "На моих похоронах пусть сыграют трио Чайковского, ну знаешь, "Памяти великого артиста". Пригласите музыкантов. Или пластинку заведите. У меня самое лучшее исполнение – квартет имени Бородина". Маша тогда еще пыталась взывать к Балюниному разуму, говоря, какое, мол, может быть трио для квартета, но только спровоцировала очередной приступ агрессии. И что с этим делать? Музыка уместна в крематории, а так, не в церкви же и не здесь, у могилы под крик ворон (или воронов?).
Тем временем могильщики уже вовсю рыли яму. Они, вопреки расхожему мнению, не были пьяны, и лица у них были нормальные, человеческие. Земля промерзла, копать было тяжело, они раскраснелись, скинули теплые куртки. У одного, который постарше, когда он наклонялся, чтобы поддеть лопатой окаменевшую землю, из-под свитера выглядывал радикулитный пояс – вредная работа. "Заплати им побольше", – шепнула Маша доставшему кошелек Сереже.
Узнав о Балюниной смерти, все кругом зашевелились, стали наперебой предлагать помощь. Даже смешно – какая теперь нужна помощь! Зинаида Петровна, ее дочка и две невестки дружно взяли отгулы, а значит, стол будет напоминать арену чемпионата по кулинарному искусству, Мамонтовы-мужчины сказали, что усадить смогут хоть сто человек, в общем, поминки ожидались по высшему разряду. Володя обзвонился: не надо ли чего-нибудь достать-привезти, а главное: спустись, я подъеду, передам тебе денег, похороны сам знаю, во что нынче обойдутся... Сказала: потом, уже, мол, взяла взаймы. Верочка плачет все время, вот уж не ожидала. Практичная Надюша трогательно поехала с ними оформлять похороны, чтобы ничего не упустили из виду.
На отпевании Маше пришлось настоять. Вернее, сначала она остановилась на заочной панихиде и даже уже пошла к храму Христа Спасителя, но вернулась с полдороги: что-то в этом было ненастоящее, формальное, да и храм, так ею любимый, впервые показался казенным и холодным. Чтобы лишний раз не носить гроб туда-сюда, Маша подумала о кладбищенской церкви. Бывая здесь, она всегда заходила, ставила свечку маме и не задерживалась надолго. Сейчас же она впервые огляделась. Церковь небольшая и какая-то бедная, неизбежная позолота окладов смотрится дешевой конфетной фольгой, побелка местами пошла трещинами. Зато батюшка оказался домашний, разговорчивый, когда он узнал, что покойнице шел девяносто первый год и немолодая Маша приходится ей внучкой, прямо-таки растрогался. У Маши камень с души свалился, теперь она была уверена, что поступила правильно.
Похороны прошли очень удачно, если такое слово применимо к данному случаю. Нигде не было задержек, обошлось без вечного топтания с увядающими цветами в руках, когда люди, подолгу не встречавшиеся, собираются кучками и, подбирая приличествующие общие слова, делают вид, что рассказывают о своей жизни. Как обычно, часть пришедших не узнает друг друга ("Такое знакомое лицо, но кто, кто это? Неужели? Как постарел!"). Маша тоже узнавала не всех, пришли какие-то старушки, Балюнины сослуживицы, бывшие еще молодыми, когда она пятнадцать лет назад покинула свой "Динамитвзрывпром", называвшийся, впрочем, к тому времени уже совсем другим именем, к которому Балюня так и не привыкла. Они даже принесли скромный венок, казавшийся отчего-то чужеродным и карикатурным, как если бы нести впереди гроба на бархатной подушечке единственную Балюнину награду – медаль "Ветеран труда". Верочка жалась к матери, и это задело Машу: она настолько привыкла быть около Верочки единственной взрослой, что как-то забыла о том, что, между прочим, существует и ее родная мама. Маша ревниво оглядела невестку – года три не видались, с Верочкиного поступления в институт, которое отмечали у них дома в семейном кругу, располнела, даже как-то подрасплылась, шуба из нутрии вот-вот треснет. "Надо за собой следить", – некстати подумала Маша, и набор необходимых мероприятий мгновенно всплыл в сознании: бассейн, массаж, диета... От сидячего образа жизни в последние полгода и бесконечных пирожков и бутербродов она тоже прибавила в весе и едва ли втиснется в купленные к поездке в Турцию наряды. Она представила любимую юбку в огурцах и стала искать глазами Митю. Когда он, как и обещал, на следующий день пришел к Маше, столкнулся у двери с санитарами из морга и помог донести до машины Балюнино тело. Потом они втроем с Сережей пили чай на кухне и Маша рассказала, как накануне Балюня "узнала" Митю. "Интересно, ей было легче умирать, зная, что Женюшка ее вернулся или она не осознала этого?" Но о том, что последними словами Балюни оказалась просьба не бросать Женюшку и что она обещала ей это, Маша промолчала, почему-то ей было это тяжело. На отпевании Митя как-то очень естественно молился, зато Володя то и дело выходил покурить. Маше было стыдно, что она не может сосредоточиться на службе, слух выхватывал только "прегрешения вольныя и невольныя" и "вечная память", зато смысл этих слов стал вдруг ясен и пронзителен и в них сосредоточилось что-то самое главное не для Балюни, не для покидающих этот мир, а наоборот, для тех, кто пока в нем остается, и захотелось жить чисто и радостно, как бывает только в первый день настоящей весны, пахнущий солнцем и парбми земли.
Когда вышли из церкви, снег валил крупными хлопьями. Он был настолько сильным, что, пока могилу закидывали землей, успевал прикрыть слой за слоем развороченное уродство и цветы, аккуратно разложенные Надюшей на свежем холмике, оказались погребены под белым покровом раньше, чем все подтянулись к центральной аллее.
Хороши или плохи обычаи и предрассудки? Долгие рождественские каникулы, пустые и томительные, измучили Машу. А впереди маячил огромный труд разбора Балюниной комнаты. Маша деловито и с раздражением думала, как глупо, что нельзя ничего трогать до сорокового дня – время пропадает. А теперь уже работу пропускать невозможно, почти полгода не показывалась. Она бы, может, и пренебрегла приличиями, но Мамонтовы стояли насмерть – не полагается разбирать вещи, тем более ничего выбрасывать, пока душа еще здесь. Им хотелось быть благородными до кон
ца – мы, мол, не торопимся – и они имели на это полное право.
Маша, как назло, просыпалась рано, полдня слонялась по дому без особого дела, изумляясь, как это раньше ей не хватало времени. Впрочем, сначала надо было разобраться с понятием "раньше". Балюнина болезнь перечеркнула все, что было "до", в какой-то момент Маша поняла, что возвращаться ей некуда, а надо устраивать жизнь в известной степени заново. Ее, например, перестали радовать молодые побеги на цветах и беспокоить начинающие желтеть отростки, а однажды утром, войдя в кухню, она даже испытала раздражение от царившей там гармонии, показавшейся ей нарочитой и искусственной.
Она намеревалась сесть на диету, даже приготовила когда-то подобранные вырезки из журналов и записанные со слов приятельниц чудодейственные рекомендации, но все получалось наоборот: ведь нет лучшего лекарства от скверного настроения, чем плитка шоколада. Самое обидное бывало, когда, стоически выдержав целый день, к вечеру она срывалась, съедала все, что было в доме, а то и выходила в ближайшую палатку.
Сегодня был как раз такой день. Ограничившись пакетом апельсинового сока и уже успев похвалить себя, она решила заглушить подступающий голод телесериалом и ранним укладыванием спать, но не тут-то было. Позвонил Митя:
– Маша, а не совершить ли нам завтра безумство? Не пойти ли вот так безо всякого повода в какой-нибудь музей?
Митя звонил часто, а с тех пор, как Володя уехал с женой отдыхать в Египет, почти каждый день. Маша не знала, просил ли Володя ее опекать или Митя делал это по собственной инициативе. Володе, видимо, было неловко уезжать на целые две недели, он пытался смягчить новость новогодним подарком – как всегда, щедрым (на этот раз бусы и серьги из черного жемчуга), а Маша с некоторым стыдом почувствовала облегчение – за Балюнину болезнь она совсем отвыкла от их встреч. Зато Митя, невольно оказавшийся причастным к последним часам Балюни и последнему в ее жизни переживанию, стал Маше не то чтобы ближе, но перешел в категорию родственников, которых, как любила повторять Балюня, как и соседей, не выбирают.
Особенных дел на завтрашний день у Маши не намечалось, но почему-то ей было неловко в этом признаться, и она стала сбивчиво мотивировать невозможность культпохода.
– Жаль, что вы ко мне не можете присоединиться, а я пойду непременно, только еще подумаю, куда. Ладно, вечером доложу.
Повесив трубку, Маша еще долго сидела у телефона, пытаясь понять, почему она так решительно отказала Мите, и все больше расстраивалась. Закончились ее размышления печально: глупость и огорчение захотелось "заесть". Холодильник, впрочем, был постыдно пуст, а выходить из дому не было никакого желания: темно, холодно... И тут она вспомнила, как когда-то мама делала ей "гоголь-моголь": тщательно растирала желтки с сахарным песком, долго-долго, пока не получалась белая смесь с пузырчатой пенкой наверху, а потом добавляла какао и еще растирала ложкой по стенкам чашки. Почему-то делался "гоголь-моголь" неизменно в одной и той же чашке противно-поросячьего розового цвета с тусклыми розочками на рахитичных стеблях. Маша не помнила, чтобы из нее когда-нибудь пили – только растирали "шоколад". И всегда это было в Лунёве, "гоголь-моголь" – типично дачная еда.
Остервенело растирая желтки и одновременно ненавидя себя за малодушие и предвкушая горьковатый вкус тающего на языке тягучего лакомства, Маша не переставала мучиться. Почему она не захотела пойти с Митей? Честный ответ, впрочем, она прекрасно знала: боялась. С Володей все было просто, как с тем лунёвским мальчиком Лавриком, которым по неведомой причине интересовалась Балюня. "Дай газетку!", "Подстели соломки". Все чинно-благородно... И скучно до ломоты в скулах. А в Мите был нерв, черти в тихом омуте, и рядом с ним Маша становилась другой, хотя не могла понять, какой именно. С нее слетала маска благопристойности, отчасти напускная, потому как она не чувствовала своего возраста. Может быть, оттого, что была бездетна и не видела постоянно перед собой великовозрастного отпрыска в качестве единицы измерения. А может быть, она просто защищалась от самой себя, отгораживалась от наседающей со всех сторон и грозящей взять в кольцо так называемой окружающей действительности, полагая, что достойна лучшей участи и торопилась забыть ежевечерние фантазии, выпускавшие на волю ее нереализованные желания.
Так или иначе, каждая встреча, даже телефонный разговор с Митей оставлял легкий звон в голове: "Все могло бы быть иначе", – а Маша этого боялась, потому что осколки и впрямь легче собрать на газетку, чем ползать по земле, а потом все равно еще долго и всегда внезапно укалываться о невидимые прозрачные жала.
Прошел девятый день, отшумел Новый год, наступил день сороковой. Маше даже было странно, что вот пройдет эта дата и время опять начнет отсчет от Рождества Христова.
Снова собрались в Обыденском на огромной кухне: те же люди, те же Зинаидины фирменные блюда. Но на этот раз объединивший их повод уже отчасти стерся, заслонился течением жизни, и с первых же минут Маше это было неприятно. Она укорила себя за ханжество и уже собралась усаживать всех за стол, как вдруг ее осенило:
– Подождите минутку, сейчас надо исполнить очень важное желание Балюни.
И, заинтриговав всех, исчезла в Балюниной комнате. Мельком ужаснувшись количеству вещей, каждую из которых придется взять в руки и определить ее дальнейшую судьбу, Маша открыла квадратный чемоданчик с пластинками. Трио Чайковского нашлось на удивление быстро. Маша позвала Сережу, он перенес на кухню допотопный проигрыватель, все расселись вокруг стола.
– Балюня просила вспоминать ее под эту музыку, под трио "Памяти великого артиста", – торжественно произнесла Маша, лукаво умолчав и о том, что Балюня просила сделать это на похоронах и, конечно, о том, как она упрямо настаивала, что лучшее исполнение этого трио принадлежит квартету имени Бородина. Даже странно, что такой простой способ снять камень не исполненного обещания с души не пришел ей в голову на поминках или на девятый день.
Музыка плыла над нетронутыми горками салата, затейливо украшенного морковью и зеленью, над экзотическими цветками ярких бумажных салфеток, манящими каплями рассола на отборных огурчиках, отражалась в гранях рюмок и бокалов – стол был накрыт "на три хрусталя", как не без гордости говорила видавшая виды Зинаида Петровна...
Маше было радостно, что хоть в какой-то форме она выполнила Балюнину просьбу, но думала она вовсе не о ней. Почему-то ее подленько и несправедливо веселила злорадная мысль, как мучается сейчас отсрочкой первой рюмки Зинаидин муж, как тяжко выдержать плач скрипки самой Зинаиде Петровне, как бурчит от голода в животе у пришедшего прямо с работы Сережи и как переживает педантичная Надюша, что не накрыла мясное ассорти пленкой заветрится.
Она смотрела на лица людей, объединенных понятием "самые близкие", и чувствовала, как разрастается холод внутри. Это что же, за свою жизнь она не сумела найти действительно близких? Их объединяла Балюня. Теперь с Сережей они будут созваниваться по выходным, Мамонтовых поздравлять с праздниками, Верочка отошла далеко, и именно об этой утрате вдруг особенно горько прорыдали струны, Надюша была как бы ее частью, каким-то дополнительным внутренним органом, необходимым для нормального функционирования организма, – и только, но с особенным раздражением Маша оглядела загорелое, отдохнувшее лицо Володи – и это ее так называемая личная жизнь? – а Митя сидел, далеко отодвинувшись от стола, как будто хотел отделить музыку от истомившихся ожиданием яств, и Маша почти физически ощутила исходящую от него опасность, угрозу ее спокойствию. Она не чувствовала, что по щекам текут слезы, и не догадывалась, как уважительно смотрят на нее остальные, устыдившись, что уже не испытывают такого горя...
– Нет, хоть режь меня на куски, я его увезу к себе! – Маша уже распалилась по-настоящему. – Или, может быть, оно тебе приглянулось, тогда ты так прямо и скажи!
– Маша, уймись, кому нужна такая рухлядь! – Сережа вдруг засмеялся. Ну, наконец-то у нас все как у добрых людей: ссоримся из-за наследства, а то никакой тебе "Саги о Форсайтах". Но ты все-таки подумай – куда в твою чистенькую, вылизанную квартиру это ободранное продавленное кресло? Сдвинь его спокойно в тот угол, где все на выброс.
Стронутые со своих мест вещи оказались совсем другими, поменяв размер, форму, даже цвет, и вне привычной комбинации превратившись из антикварных в очень-очень старые, чье место и впрямь во дворе около мусорных контейнеров, откуда их быстренько растащат на дачи хозяйственные мужички или окрестные бомжи для оборудования подвалов и чердаков. Но кресло, в котором Маша провела послед-ние месяцы, казалось, обрело формы ее тела, так уютно она погружалась в его раковину, привычно ощущая под собой выпирающую пружину, что расстаться с ним было невозможно.