Текст книги "Трио для квартета"
Автор книги: Елена Холмогорова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
– Балюня, ну разве я помню так, чтобы рассказывать?
– Плохо. Ну, Господь с тобой, тогда читай.
Мир перевернулся. Балюня стала капризной маленькой девочкой, а Маша бабушкой, которой проще исполнить прихоть, чем убеждать и сопротивляться. Да, все у нее в жизни вверх ногами. В ее годы положено становиться бабушкой и разрываться между болезненно обожаемыми внучатами и стареющими родителями. А она бездетная сирота. Когда она говорит "ухаживаю за бабушкой", люди, не знающие ее обстоятельств, думают, что это она маму старенькую так называет, вроде как иногда именуют мужа "папочка".
В один прекрасный день Балюня не выключила воду в ванной, хорошо, кто-то из Мамонтовых заметил. "Началось, – сказала Надюша, – потом оставит чайник выкипать. Все как у всех. Теперь глаз да глаз за ней до конца". И Маша стала приходить каждый день, потом начала оставлять еду в термосе, и так, постепенно сдавая одну позицию за другой, Балюня угасала. Маша брала с собой работу, но толку было мало. Если Балюня не дремала, то требовала неустанного внимания. Правда, все меньше и меньше ей требовался собеседник, а больше слушатель. Она произносила длинные путаные монологи, в смысл которых Маша старалась не включаться, потому что все чаще, не успев закончить, Балюня начинала с начала. По-настоящему страшно Маше становилось, когда вдруг, будто очнувшись, она говорила: "Машенька, я ведь, кажется, это уже говорила. Прости, зажилась я".
А потом вновь и вновь требовала читать ей греческие мифы, которые Маша возненавидела больше, чем в детстве.
– Машенька, я помню Эльза Генриховна рассказывала, что греки молились только вслух, боялись, что иначе боги не услышат. А мне странно было. Мы-то что в церкви, что дома – про себя. А теперь я и молитвы позабыла, так язычницей и помру. И отпевать меня не трудитесь. Почитай-ка ты мне про царство мертвых.
И Маша послушно открывала Куна.
– Вот и решай,– вслух размышляла Балюня, – не то пятаки на глаза готовить, не то копейку в рот класть для Харона-перевозчика. Плохо, плохо без опоры жить. Ты-то, Машенька, ходишь в церковь?
– Хожу, Балюня, хожу.
Иногда Маша ловила себя на том, что в мыслях уже готовится к Балюниной смерти. "Куда я все эти вещи дену?" – с ужасом озиралась она вокруг. Однажды о том же заговорила и Балюня:
– Вы с Сережей барахло мое без жалости выкидывайте. Глупости все это, мол, "на память". А что хранила, я тебе сейчас покажу.
Она полезла в глубину шкафа и достала железную коробку с плотно закрывающейся крышкой. На четырех боковых сторонах, окруженные орнаментом, как в медальонах, громоздились экскаваторы, бульдозеры, трактора, а на крышке под индустриальным пейзажем красовалась надпись "1933-1958. 25 лет со дня пуска Уралмашзавода".
– Вот он, мой ящик Пандоры, – торжественно провозгласила она.
Балюня потребовала убрать все со стола. Маша с облегчением сложила в папку принесенную верстку: зачем тащила, все равно читать допоздна дома. Благо, Балюня утратила чувство времени, и ее можно было уложить спать часов в девять, так что кусок домашнего вечера для работы у нее был.
Давно Маша не видела Балюню в таком возбуждении. Она вынимала из допотопной коробки одну бумажку за другой и бережно раскладывала свои сокровища, так что скоро овальный обеденный стол напоминал музейный стенд. Маша стояла у окна и искоса наблюдала за священнодействием. Боже мой! Этикетка от вина с размашисто подписанной датой, консерваторская программка, какая-то телеграмма, от руки заполненный "листок по учету кадров", засушенные цветочки (кажется, анютины глазки) и прочее в том же духе.
Балюня жадно приближала к глазам каждый экспонат, а когда взяла в руки цветы, они вмиг утратили форму и сквозь пальцы на стол просыпалась блеклая, выцветшая труха.
– Вот так все, все прах! – Балюня мелко затряслась, заплакала, потом вдруг затопала ногами и неожиданно визгливо закричала: – Вы нарочно так делаете! Ты, Софочка, всегда приходишь одна. Где Алекс? Почему его от меня прячут? Вон отсюда! И больше не приходи одна!!!
Маша потом стыдила себя. Но в тот момент у нее разом кончились силы. Теснимая визжавшей Балюней к двери, она схватила сумку, папку и вышла в коридор. Крики сразу смолкли. От Мамонтовых Маша позвонила Сереже, все рассказала и попросила приехать с каким-нибудь успокоительным.
"Начался новый этап, – сказала на другой день всезнающая Надюша, упреки, подозрения. И главное – физически она покрепче тебя будет. Ладно, ты подумай, как вечер субботы освободить. Гулять будем".
Маша не сразу поняла, о чем это Надюша говорит, какая суббота, а потом ахнула: уже конец октября! На днях Надюшин день рождения. Время вело себя странно: тянулось и мчалось одновременно. Вроде только-только вернулись из Турции, а дальше все застыло в монотонной повторяемости дней. И требуется усилие, чтобы вспомнить, что так было не всегда, а представить, что когда-нибудь будет иначе, – решительно невозможно.
Они с Сережей, чередуясь, старались не оставлять Балюню надолго одну. Надо сказать, Мамонтовы проявили себя с лучшей стороны: бессловесный муж Зинаиды Петровны провел звонок от Балюни к ним в спальню. Мало ли что ночью приспичит. Так что пока ночевать можно было в собственной постели.
Зато взбунтовалась Верочка:
– Я все готова делать: стирать, убирать, покупать. Но одна я с Балюней не останусь!
Маша не пыталась даже возражать, тем паче стыдить, но Верочка распалилась:
– На мою долю еще хватит! Родители будут старые, ты тоже, вот я и буду за вами ухаживать. А сейчас – нет. Ну, презирай меня, на здоровье! Да, я боюсь, боюсь, что она начнет умирать. Боюсь!
И в самом деле, она еще девочка, Маше иногда тоже бывало не по себе. Как точно она выразилась – "начнет умирать", боимся мы не факта, а процесса. Все же скорее в воспитательных целях Маша возложила на Верочку покупку продуктов. Ей несложно было забежать в магазин, но хотелось включить Верочку в общее дело, почаще заставлять приходить к Балюне. "Ведь она умрет, а Верочка будет мучиться. Пусть лучше хоть чем-то помогает". Как-то, ставя в холодильник Верочкины продукты, обратила внимание на сметану в незнакомой упаковке. Фирма "Новая Изида". И стишок рекламный:
Подружись с "Изидой Новой",
Будешь сытым и здоровым!
Надо же, глупость какая! Мало того, что по пятам преследуют ее всякие нимфы и мойры, так еще и египетские богини норовят проникнуть в дом.
В субботу у Сережи намечался юбилей главврача, так что возникли проблемы. Выручили опять-таки Мамонтовы. Зинаида Петровна со свойственным ей напором настаивала:
– Идите, идите, развейтесь немножко. А мы за бабулей присмотрим.
Машу резануло это "бабуля". Всегда была "Ольга Николаевна". Смотрят на Балюню, как на ходячий труп. И тут же она осадила себя: "Скотина ты неблагодарная! Не обязаны соседи с ней сидеть".
У Надюши было вкусно и шумно. Зван был и Володя, нашедший общий язык с Надюшиным мужем. Дурачились, даже потанцевали немного.
На улице хлестал дождь. Володя, по счастью, был на машине. Для него не пить в гостях было куда меньшей жертвой, чем добираться домой гортранспортом или голосовать у края мостовой. В машине скоро стало тепло, стучавший по крыше дождь и стекавшие по стеклам потоки воды лишь подчеркивали комфорт внутри.
– Я тебе подарок приготовил. Надо только научить с ним управляться.
Знакомым Маше жестом циркового фокусника Володя вытащил откуда-то коробочку. Она онемела – мобильный телефон!
– Я подумал, мало ли что... Полезная вещь, особенно в теперешних твоих обстоятельствах. О деньгах не беспокойся, я за твоим счетом буду следить.
Честно говоря, Маша очень обрадовалась. Конечно, удобно. А какое славное приобретение для ее сумочки. Но вот что интересно. Она понимала, что Володин жест искренен, но как он был горд, вот-вот лопнет от распиравшего его собственного благородства. "Подло, наверное, так думать, но ведь он не для меня, для себя это сделал".
Она поцеловала Володю. Старается, ведь это вопрос не только денег, надо придумать и захотеть. Красиво... Но почему она вспоминает о Володе, когда он звонит или рядом, а в остальное время его как бы и нет, он не прирос к ней, не стал ее частью. Она ясно понимает, что, исчезни Володя из ее жизни, пропадет какая-то краска, не сможет она себе позволять ставших уже привычными мелких излишеств. И все. Маша не тяготилась этими отношениями, но вновь и вновь в своих не по возрасту наивных полуночных мечтаниях грезила если не о прекрасном принце, то, во всяком случае, о сильном чувстве. " Я еще могу, я хочу подчинить всю себя, всю свою жизнь ожиданию телефонного звонка или поворота ключа в замке. А потом, чтобы ничего не надо было объяснять, чтобы все остальные люди вокруг существовали, как статисты, необходимые для течения жизни своим чередом". С Володей ничего похожего не получалось вовсе не потому, что он был женат, – какая-то нужная пружина не срабатывала. Прямодушная Надюша и здесь была права: "Ты радуйся, что не любишь его, что в плен к нему не попала, от жены он ни при какой погоде не ушел бы. А что бабье твое нутро по страсти плачет – тоже понятно".
По случаю субботы улицы были пусты, и до Машиного дома они долетели минут за десять.
– Я сегодня не тороплюсь. У меня допоздна заседание Совета директоров. Отчеты всякие, потом тайное голосование, счетная комиссия. Ну а по окончании, разумеется, банкет.
– Стало быть, Митя в качестве "полка прикрытия" сегодня не понадобится. Как он, кстати? Сто лет ни слуху ни духу.
– Нормально. Слушай, как хорошо, что ты о нем заговорила. А то я все забываю передать. Он сам тебе навязываться стесняется. Но уже давно просил сказать, чтобы ты помнила, что он все-таки врач. Там лекарства какие, уколы, мало ли что.
Маша не видела Митю уже полгода, с того самого кофепития на Тверской. Но часто вспоминала странную встречу, нелепый разговор и почему-то Митин шарф в турецких огурцах. Перед отпуском она бродила по рынку в поисках необходимого, по Надиным словам, вечернего туалета и вдруг увидела длинную юбку с таким же рисунком. Надюша была в восторге: "В Турцию в турецких огурцах! Молодец!" А Маше, по правде говоря, это даже в голову не пришло она просто захотела иметь ее как память о том дне и сама себе удивилась.
– Ну что, Машенька, пустишь чайку попить? – со смыслом сказал Володя. Будем учиться на телефоне кнопки нажимать.
Это был не вопрос, а утверждение. Ответа не требовалось. Володя как-то по-хозяйски притянул ее к себе, она отстранилась, будто уже открывает дверцу. Он деловито и внимательно запер машину. В замкнутом пространстве лифта Маше вдруг сделалось тесно и душно, но тут створки разъехались.
Когда Володя уехал, Маша полезла в шкаф, чтобы повесить нарядный костюм, и вдруг, уронив его на пол, впервые за долгое время горько и сладко заплакала, утирая слезы юбкой в турецких огурцах.
Балюня слабела день ото дня. Теперь она уже ела на придвинутом к кровати стуле. Нельзя сказать, что у нее не было аппетита, но все чаще она просила "чего-нибудь вкусненького" и неуклонно худела. Маша ужасалась: руки – кости, обтянутые кожей, как лапы у плохо ощипанных синеватых кур, и даже чуть выпуклые ногти-коготки слегка загнуты вовнутрь.
В издательстве на Машины частые отсутствия смотрели сквозь пальцы, работу она исправно делала, а по ее рассказам было ясно, что осталось недолго, поэтому начальству было приятно проявить благородство. Ей искренне сочувствовали, но фальшиво ободряли: "Радуйся, что на своих ногах". На что Маша, не умея скрыть раздражения, возражала: "Лучше бы лежала! А то ведь боишься оставить одну – неизвестно, что вдруг придет в голову".
И это было правдой. К счастью, на бульшую часть собственных фантазий у Балюни сил уже не было, и Маше приходилось выдерживать целые баталии. Поразительно, но она мгновенно забывала решительно все, кроме нелепых требований, которые настойчиво повторяла несколько дней кряду.
– Машенька, смотри, дерево высокое выросло, вся комната темная. Надо передвинуть шкаф в угол, будет светлее.
Резной дубовый шкаф за многие десятилетия прирос к своему месту, и лет двадцать назад, когда в доме меняли трубы, специально выгнули колено, чтобы его не трогать, и, если прижаться щекой к стене, и сейчас можно было разглядеть пережившие несколько ремонтов старомодные обои в почти добела выцветших васильках, так тщательно срисованных с натуры, что обои были бы вполне уместны в качестве наглядного пособия на уроке ботаники.
Целую неделю этот шкаф не сходил у Балюни с языка. То она рвалась встать и двигать его сама, "раз вы не хотите мне помочь", то плакала: "Не думала, что в старости вам будет на меня наплевать..."
Все чаще она заговаривалась. Никаких следов Софочки и Алекса ни в чьих воспоминаниях обнаружить не удавалось. Чтобы прекратить расспросы, Верочка выдвинула интересную гипотезу:
– Видимо, это какая-то старинная жгучая тайна. Балюня всю жизнь носила ее в себе, а теперь, когда самоконтроль ослаб, она и вылезла наружу.
Но эта тема была не единственной. Чуть ли не каждый день она спрашивала, нет ли письма от Женюшки, говорила, что подождет еще немного и пойдет в приемную НКВД на Кузнецком мосту узнать, не перевели ли его в другой лагерь или, быть может, освободили и он уже на пути домой. Она не помнила, что в свой срок получила на том самом Кузнецком мосту стандартную справку о реабилитации Самсонова Евгения Ильича, откуда следовало, что тот умер от сердечной недостаточности 30 января
1942 года. В графе "место смерти" стояло подлое "неизвестно".
Маша не знала, лежала ли эта справка в "Уралмашевской" коробке, потому что в тот злополучный день к приезду Сережи никаких бумаг на столе не было, а "ящик Пандоры" уже покоился, вероятно, в надежном месте.
Иногда Балюнины монологи переходили в бессвязное бормотание. Слушать это было тяжело, даже страшновато, и Маша все больше понимала Верочку, боявшуюся оставаться с Балюней наедине. Особенно угнетало Машу, что всегда очень деликатная Балюня вдруг становилась грубой и агрессивной. Маша пыталась отвлечь ее, как ребенка, другой игрушкой, но все было бесполезно. Однажды, измучившись и отчаявшись, она завела пластинку, чтобы заглушить поток неизвестно кому адресованных проклятий. И вдруг, о чудо, Балюня нормальным голосом сказала:
– "Мефисто-вальс", как хорошо...
И надолго затихла.
На какое-то время музыка стала Машиным спасением. У Балюни было большое собрание пластинок, и Сережа уже много лет мучился с починкой периодически ломавшегося старого проигрывателя. Ничего другого Балюня не хотела: "Я эти все кнопки наизусть знаю, а в новом ни за что не разберусь. Всегда в технике была слаба".
Пластинки стояли на этажерке, а наиболее ценные хранились в специальном квадратном чемоданчике-футляре с диковинными защелкивающимися замками. В центре каждой пластинки был наклеен цветной кружок с именами композиторов, исполнителей, названиями произведений. А по краю вкруговую шла надпись "Апрелевский завод грампластинок". Маша в детстве подолгу вертела перед глазами черные диски, пытаясь разглядеть, где один виток переходит в другой, и неотрывно следила за движущейся иглой. Тщетно. Круги казались замкнутыми, а непрерывность звука – загадочной. Сейчас старые пластинки слегка подвывали, мелодия плыла, впрочем, в этом даже было очарование, налет времени.
Настоящую меломанку Балюне из нее сделать не удалось. С консерваторией у Маши был прочно связан страх разоблачения и позора, который закладывал уши, не давая дороги звукам. Балюня ходила на концерты часто и всегда покупала самые дешевые билеты, хотя сидеть любила в партере и спокойно, до самого третьего звонка стояла у стенки, высматривая свободное место. Она совершенно не волновалась, что объявятся законные хозяева, а если те появлялись, вовсе не Балюня, а они казались смущенными. Она же с улыбкой вставала, красиво по-балетному разводила руками, кокетливо наклонив голову роняла: "Увы..." – и гордо удалялась, оглядываясь в поисках пустующего кресла.
Маша воспринимала такое как страшное унижение. Ей мерещилось, что все дамы, продающие программки, знают их в лицо и в один прекрасный день схватят, позовут милиционера и скажут: "Вот это они, каждый раз обманывают", – и тут неотвратимо последует какая-нибудь ужасная кара. Именно поэтому Маша под любым предлогом уклонялась от совместных культпоходов, а потом вышла замуж и наступила совсем другая жизнь. Но на свободное местечко, лучшее, чем означено в билете, она не садилась по сей день.
Музыкальная память Балюни оказалась так же крепка, как память на греческие мифы. Через час после обеда она могла упрекать Машу, что та заморила ее голодом и если не обед, то хоть кусок хлеба с маслом потрудилась бы принести, но спутать, скажем, Второй фортепианный концерт Рахманинова с Третьим – ни за что.
Изредка Балюня бросала отдельные реплики, которые принято называть "последней волей". В один из светлых моментов она огорошила Машу вопросом:
– Как ты думаешь, можно ли на могиле рядом с моим именем Женюшку написать? Никто не знает, где его косточки бедные лежат, а тут пусть имена будут рядом. Как ты думаешь, разрешат?
– Разрешат, Балюня, обязательно.
– И будем мы опять будто вместе.
Балюня тихонько завсхлипывала, Маша привычно потянулась за успокоительным, в который раз поразившись: и часа не прошло, как она спрашивала, не было ли письма.
– Да, вот еще что... – Голос Балюни еще подрагивал, но уже пробивались в нем привычные твердые нотки. – На моих похоронах пусть сыграют трио Чайковского, ну знаешь, "Памяти великого артиста". Пригласите музыкантов. Или пластинку заведите. У меня самое лучшее исполнение – квартет имени Бородина.
– Балюня, что ты городишь, какое может быть трио для квартета?
Маша отвыкла от спокойных и связных Балюниных речей, но на миг забылась и заговорила с ней, как с прежней. Впрочем, отрезвление не заставило себя ждать.
– Ты меня будешь поправлять! Да ты, провинция, поди и не знаешь, где в Москве консерватория! В вашей Тмутаракани и слов таких не слыхивали!
Опять крики, маленький усохший кулачок грозит неизвестно кому и спасительный приход Сережи со шприцем.
С того дня музыка стала раздражать Балюню, пластинки пылились на этажерке и не щелкали волшебные замки на чемоданчике-футляре.
Маша совершенно не знала, чем себя занять. В комнате было чисто, по-советски называемые в коммунальных квартирах "места общего пользования" уже лет десять убирала за небольшую плату дворничиха тетя Валя, готовить было незачем – сама она хватала что-нибудь на ходу, а Балюня упорно отказывалась от горячего. Она все больше времени дремала, но почему-то работать Маше не удавалось, вообще, ни на чем нельзя было сосредоточиться. Она стала покупать глянцевые женские журналы и могла читать их по нескольку раз, потому что ничего не застревало в голове и при повторном чтении еле-еле маячило в сознании как нечто отдаленно знакомое. Постепенно она настолько отупела, что, прочитав все дважды и решив непременные сканворды, послушно заполняла идиотские тесты и анкеты и скрупулезно подсчитывала очки, чтобы получить потом невнятное пророчество в духе "дорога дальняя, казенный дом". Можно было негромко включать телевизор или, на худой конец, радио, но это казалось бестактным, даже кощунственным: Балюня уже не понимает, значит, ее вообще позволено игнорировать, будто ее уже нет... Впрочем, сознание не совсем покинуло Балюню, порой она принималась рассуждать, и вполне трезво, а иногда вдруг вспоминала каких-то людей или события, как правило, давние. Однажды без всякого внешнего толчка она спросила Машу:
– А помнишь, был у тебя поклонник, все в Лунёве к нам приходил, ты еще девочка совсем была, рыжеватый такой и имя какое-то странное? Чем он нынче занят, жив-здоров?
Вот тебе на! Все на свете путает, и вдруг всплыло!
Действительно, ухаживал за ней сын соседских дачников Лаврентий, Лаврик. Имя ему дали в честь "верного друга и соратника" вождя, но не успел он научиться его произносить, как Берия "вышел из доверия", и родители наверняка горько раскаивались в своем верноподданническом порыве. На следующее лето они уже не жили в Лунёве, и Маша ничего о взрослой жизни Лаврика не знала, о чем и поведала Балюне. И тут неожиданно узнала семейную тайну:
– Когда ты родилась, я очень хотела назвать тебя Ариадной, но мама твоя запротестовала, уперлась – Машенька – и все тут. Говорила, мол, уменьшительное, что ли, Ада будет, нет, никогда...
Балюня задремала, утомленная длинной связной беседой, а Маша тупо сидела в кресле, лениво шевеля спицами. По совету Надюши она начала вязать большую шаль, вспомнив уроки все той же Балюни, научившейся ажурной вязке еще в детстве и в голодном военном Ржеве менявшей свои необыкновенные салфетки и шали на муку. Балюня рассказывала, что монашки под Ржевом вязали платки девушкам в приданое, но ее рисунки ценились больше.
Значит, она могла бы зваться Ариадной. Ариадной Александровной. Ну-ну... Маша отложила вязание, клубок упал, покатился под стол, нитка обвилась вокруг ножки, и, распутывая ее, Маша усмехнулась: "Нить Ариадны, нарочно не придумаешь, ей-Богу".
Пресловутые "Мифы" так и лежали на столе, и Маша с новым интересом прочитала все про свою несостоявшуюся тезку. Казалось, осточертевшие мифы вдруг ожили, теперь, когда Балюне они уже были не нужны, впервые увлекли Машу, и, находя все новые и новые переклички с сегодняшней своей жизнью, она не переставала поражаться совпадениям. Окончательно добило ее упоминание об элениуме – "гореусладном зелье", сделанном из целебной травы "гелений", которое крылатая Елена, улетая в Египет от напастей Троянской войны, подмешала в вино Телемаха и Менелая, чтобы унять их слезы. Зеленоватые таблетки – вот что сталось теперь с волшебной травой – давала Маша Балюне, когда та заводила очередные гневные речи, правда, случалось это все реже и реже.
Оказалось, что Сережа тоже никогда не слышал о планах назвать сестру красивым греческим именем, а вот Лаврика прекрасно помнил, потому что был с ним в одной дачной компании и футбольной команде.
– Я страшно ревновал тебя к нему и постепенно начал ненавидеть, потому что при нем ты жеманилась, кокетничала, а мне становилось противно.
– Наверное, не противно, а завидно. Сколько нам тогда было?
– Нам с Лавриком по пятнадцать, а тебе, соответственно, тринадцать. Он каждый день приходил и сидел тупо, пока мы занимались своими делами. Помню, он как-то притащился, мы обедали. Мама его пригласила, он сказал, что недавно пообедал, но не ушел, а ждал тебя на пеньке, помнишь, березовый, вокруг которого все порывались вылезти новые побеги...
Маша уже все вспомнила. В памяти вспыхнули детали, много лет пролежавшие недвижно, и так остро захотелось в Лунёво, хотя, наверное, там уже все неузнаваемо переменилось, да и жива ли их тетя Тоня? Маша поймала себя на том, что не представляет, сколько тете Тоне могло бы сейчас быть лет, она не имела возраста. В детстве, понятное дело, есть всего две градации: взрослые и старые. Тетя Тоня была взрослой, как и ее муж дядя Гена, молчаливый и частенько пьяный, запомнившийся только тем, что дарил им удивительные деревянные свистульки, которые были в большой цене при всяких обменах в московских дворах. А старой была ее мать – баба Клава, которая жила на печке за занавеской, сама не ходила и в детском сознании была чем-то запретным и страшным, о чем лучше не думать, а в погожие дни, когда ее выносили на стуле посидеть на крыльцо, они старались скорее прошмыгнуть мимо, пробормотав дежурное "здрастьебабклава". Приехав в Лунёво очередным летом, они не обнаружили старушки, "схоронили по весне". Когда они покидали Лунёво навсегда, Маша была уже взрослой, но, насколько старше была тетя Тоня, не знала. Она только хорошо помнила, как та расстроилась, когда Маша развелась с мужем, все твердила, что ей вот Господь деток не дал, а ты не должна "пустой" остаться, и это слово долго отзывалось в Маше какой-то невнятной угрозой.
– Слушай, Сережка, съездить бы как-нибудь в Лунёво... Кстати, как ты думаешь, тетя Тоня еще жива?
– Запросто. Ей всего-то сейчас лет семьдесят с мелочью.
– Давай съездим, покажем Верочке места нашего босоногого детства.
– Что показывать? Там, поди, сплошные крепостные стены, не уступающие кремлевской, трехэтажные дворцы и цепные псы по бокам асфальтовых шоссе, а ты будешь искать свои детские тропиночки и не находить ни единой приметы.
– Наверное, ты прав, но хочется...
Поначалу ей льстило внимание Лаврика. Во-первых, он был на два года старше, что поднимало ее в глазах подружек. Во-вторых, что называется, "из хорошей семьи", потому носил ей букеты полевых цветов и аппетитно сидящей на веточках лесной земляники. Он приглашал ее танцевать, и только потом все беспорядочно и бестолково пристраивались вокруг них в кружок, пытаясь изображать то, что считали твистом или чарльстоном. Лаврик всегда провожал ее до калитки после общих велосипедных поездок, даже если рядом ехал Сережа. Все это выглядело довольно странно, потому что больше ни одной "пары" в лунёвской компании не было. Маша была посвящена в тайну их с Сережей грехопадения, когда на лесной поляне они давились сигаретами "Прима". Лаврику хотелось выглядеть героем, но случая проявить себя не представлялось.
И вот однажды в последнюю августовскую жару, изнывая одновременно от однообразия лунёвской жизни и ужаса, что лето кончается, они вдвоем играли в переводного дурака. Мама терпеть не могла карты, поэтому при ней старались их даже не доставать, но день был будний, она томилась в московской душегубке на работе, а за столом под старой сиренью дышалось легко. В то лето в их компании вошло в моду пить через соломинку, как герои западных фильмов про "красивую жизнь". Солома была натуральной, и таскали они ее с крыши соседского сарая. Однажды тетя Тоня долго ругалась и даже плюнула в сердцах, увидев, как они лениво тянут через сухие стебли разлитое ею в кружки парное молоко. Так вот, в тот день они пили хоть и только-только из холодильника, но все равно противно приторную газированную воду "Дюшес" из граненых стаканов через ломкие пересохшие трубочки и казались себе игроками в казино. Вдруг в пустую липкую бутылку влетела оса и зажужжала, забилась, пытаясь вырваться из сладкого плена. Было понятно, что узкого горлышка она не найдет никогда и через какое-то время ее полосатое бархатное тельце скрючится недвижно на дне бутылки. Маше вдруг стало до слез жалко эту несчастную сластену, хотя она всегда визжала, отмахиваясь, когда оса кружилась вокруг ее розетки с вареньем. "Ну, сделай же что-нибудь! налетела она на Лаврика. – Она же вот-вот погибнет!". Лаврик не стал хихикать, издеваться над неожиданно проснувшимся Машиным гуманизмом, он был прежде всего кавалер. Кроме того, представился долгожданный случай показать себя настоящим мужчиной. "Дай газетку", – попросил он. "Что ты мелешь?" Маша уже чуть не плакала, ей казалось, что жужжание делается все тише и тише. "Дай газетку", – настойчиво повторил Лаврик. Маша кинулась в дом и, вернувшись, сунула ему в руки газету, как ей ясно почему-то помнилось, "Вечер
ку" – Балюня много десятилетий была ее верной подписчицей. Лаврик смешал карты, положил на скамейку, расстелил газету на столе и резким ударом разбил бутылку. Оса вылетела наружу и стала победно совершать круги почета над рассыпавшимися осколками. Лаврик аккуратно свернул газету, проверил, не упали ли стекла на землю, и замер в ожидании заслуженных возгласов одобрения и восторга. А Маше уже стало скучно. Она понимала, конечно, что Лаврик был совершенно прав, что если бы не газета, они бы сейчас ползали, тщетно пытаясь собрать острые зеленоватые бутылочные останки, но как можно было думать о последствиях в тот момент!..
Маша обнаружила, что воспоминания сбили ее с рисунка и большой кусок вязания придется распустить. Впрочем, ее это не огорчило. Балюня себе дремала, а времени прошло порядочно. Дожила: главное – убить время. Наверное, из Лаврика получился заботливый, хозяйственный муж, повезло кому-то. Маша вздохнула, но тут Балюня проснулась, заворочалась и сначала невнятно, потом ясно попросила проводить ее в уборную. Конечно, до настоящей, в другом конце коридора, ей было уже не дойти, но, спасибо цивилизации, биотуалет у постели был еще ей под силу. Странно: Балюня с каждым днем худела, а помогать ей сесть или подняться на ноги становилось только тяжелее – видимо, в этих движениях оставалось все меньше ее собственных мышечных усилий, а больше и больше падало на помощника.
Гладить Маша всю жизнь терпеть не могла. Меняя Балюне белье, она с ужасом посмотрела на уменьшающуюся стопку, а потом перевела взгляд на большой мешок за креслом: постирать-то постирала, но глажка неумолимо надвигалась. Последние недели они с Сережей обтирали Балюню, усадив на стул, потом Сережа стоял рядом и держал ее, чтобы не упала, а Маша быстро расстилала свежую простынь. Смотреть на ссохшееся тельце было мучительно, и, не говоря вслух, они торопили конец.
Сегодня, вытаскивая полотенце. Маша нащупала что-то твердое, заглянула – большая тетрадь в картонном переплете со старомодной надписью "Амбарная книга". Наверное, когда-то кладовщик (Маше почему-то он представился в белом фартуке) старательно записывал в эту тетрадь: "Отпущено столько-то фунтов зерна (или муки?) такому-то. Получено столько-то копеек"... Удивительно, что название сохранилось до наших дней, и при всех новых технологиях без таких тетрадей – никуда. У них в издательстве, например, сотрудники расписывались в ней за взятые и сданные ключи, и, уж конечно, были они в бухгалтерии. Но что делает "Амбарная книга" в Балюнином бельевом шкафу? Маша скосила глаза – спит, вороватым движением выдернула тетрадь из-под полотенец и кинула на свое кресло.
Тетрадь оказалась абсолютно пустой, но аккуратнейшим образом по линейке, кое-где, впрочем, клонящейся то вправо, то влево, была расчерчена на несколько граф толстым синим карандашом. Тетрадь явно была новая, бумага не пожелтела, и Маша, вдруг почувствовав себя комиссаром Мегрэ, заключила: "Зинаида Петровна".
Вечером, когда орава Мамонтовых отужинала и хозяйка домывала посуду, Маша спросила :
– Зинаида Петровна, не вы ли Балюне презентовали амбарную книгу?
Зинаида ловкими движениями прямо-таки кидала в сушилку тарелку за тарелкой, причем было ясно, что, несмотря на космическую скорость и неуловимое мелькание рук, она едва ли хоть одну разбила за всю свою жизнь.
– Да, было дело, летом, кажется. Вдруг попросила купить ей тетрадь общую, лучше большого формата. Я, конечно, в магазин не пошла, на работе этого добра навалом. А вечером Ольга Николавна стучит, просит цветной карандаш и линейку, а сама в руках эту книгу держит. Я ей, как сейчас помню, синий, толстый такой карандаш и длинную линейку дала и еще пошутила: "Дебет-кредит подводить будете или инвентаризацию задумали?". А она мне в ответ серьезно: "Да, инвентаризацию. Опись пора составлять". Так что же она там понаписала?