Текст книги "Полукровка"
Автор книги: Елена Чижова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Глава 6
1
Первое время Наташка еще соблюдала видимость и даже подсылала кого-нибудь из девочек – позвать к чаю, но неприязнь брала свое. То косым взглядом, то красноречивым молчанием давала понять, что внутренне нисколько не изменилась к Вале. Девочки это чувствовали и, опасаясь потерять Наташкино расположение, усердно демонстрировали враждебность, правда, уже не хватая через край. Джемперок, купленный на галерее за бешеные деньги, ничем не помог: новые шмотки девчонки покупали регулярно, так что не прошло и месяца, как Валина обнова стала поводом для шуточек. С чьей-то легкой руки к Вале прилипло прозвище Розочка.
Подруге Валя больше не жаловалась. Чувствовала, что Маше-Марии не до нее. В их разговорах мелькала фамилия Успенского, и Валя понимала: у Маши-Марии начинается новая, другая жизнь.
Сессию обе сдали на отлично, и, возвращаясь в холодное общежитие, Валя не раз задумывалась о том, что профессорское приглашение – несправедливость: кому как не ей, с отличием закончившей финансовый техникум, полагалось бы слушать индивидуальные лекции, расширяющие и опережающие программу. Иногда приходили и вовсе стыдные мысли, которые Валя от себя гнала, но до конца не могла побороть: она думала о том, что профессорский выбор – не случайность. Пару раз она подслушала, чтоговорили девочки об этом Успенском.
На зимних каникулах Валя ездила к матери. В самолете, уносящем ее в прошлое, Валя думала о том, что в Ульяновск она возвращается почти чтоленинградкой. Не то что мама много лет назад.
После первых радостных дней, заполненных встречами с бывшими подругами, Валя впала в тоскливое раздражение. Увидев Валю, матери девочек поджимали губы, как будто винили в том, что Валя – единственная из всех, с кем они вместе учились, – сумела вырваться и поступить. Коря себя за суетливость, Валя оправдывалась, говорила, что поступить не так уж и трудно, но матери отвечали: «Конечно, если учиться на отлично». Как будто отличные оценки были тоже ее виной перед теми, кто остался на своей малой родине. Впрочем, матери быстро спохватывались и принимались рассуждать о том, какая это радость для Валиной мамы, поднявшей дочь без отца. Валя ежилась, понимая, что они смиряются с ее поступлением, потому что видят в этом не Валину заслугу, а воздаяние, посланное ее матери-одиночке за трудную и одинокую жизнь. Получалось так, будто их собственные женские жизни, сложившиеся более или менее удачно, отнимали надежду на достойную жизнь дочерей.
Раздражение вызывали и мамины восторженные расспросы: Валину ленинградскую жизнь мама мерила по своей памяти. Там остались дивные дворцы и музеи, на которые никак не могло хватить одного-единственного месяца, дарованного судьбой.
К приезду дочери мама вынула из гардероба открытки, которые прятала в постельном белье. Они хранились, как любовные письма, перевязанные голубой ленточкой. Распутывая узелки терпеливыми пальцами, мама вынимала то Медного всадника, то Спас-на-Кровии, предъявляя взрослой дочери доказательства своего короткого счастья, радовалась, что свое счастье Валечка обретает надолго, может быть, даже навсегда.
Однажды ночью, когда они сидели вдвоем на кухне, Валя расплакалась и разорвала мамину открытку. Мама испугалась, но побоялась расспрашивать. Да Валя и не стала бы отвечать. Единственное, что она поняла окончательно и бесповоротно: выбрав новую жизнь, она порвала со своим прошлым, и мама не может помочь.
В Ленинград Валя вылетела раньше срока, обменяв билет.
В общежитии никого не было. Все разъехались на каникулы и теперь отдыхали, отъедаясь на родительских харчах. Один раз она спустилась вниз – позвонить Маше-Марии, но передумала и положила трубку. Боясь, что снова заплачет, Валя вернулась к себе в комнату и взялась за уборку: долго мыла пол, ползая на коленках и отскребая грязь по углам.
Управившись с домашней работой, она села к столу и сложила руки. Комната, разгороженная на клетушки, показалась уютной и обжитой. Легкий запах влажного пола поднимался мечтой о собственном доме. Сидя на расшатанном стуле, Валя думала о том, что ее мечта сильней материнской. От Ленинграда, в который стремилась ее мать, она не ждет никаких любовных открыток. Открытки – это для гостей. Пусть гости и раскупают. А она будет полноправной хозяйкой, чтобы дети, которые родятся ленинградцами, ходили по улицам, не обращая внимания на эти открыточные лотки.
Валя поднялась и, накрепко вытерев глаза, надела шапку и пальто. Она не знала, куда собирается, но, спускаясь по лестнице, ведущей на ленинградскую улицу, улыбалась, как будто предвкушала победу. Ее победа станет долговечнее и справедливее той, которую надеется одержать ее новая подруга.
Этой улыбкой, красившей худенькое личико, Валя встретила Иосифа, выходившего из метро. Она узнала его – брата Маши-Марии, получившей от жизни не по заслугам, – и окликнула по имени, которое помнила с того самого дня, когда их семья пригласила отпраздновать поступление, ставшее первым Валиным шагом к ее собственной ленинградскойистории.
2
В районе «Чернышевской» Иосиф оказался случайно. Последние месяцы измучили его сердце. Сомнения шевелились непрестанно. По давней привычке он спасался долгими прогулками: бродил по городу, шел, почти не разбирая дороги, то выходя на поверхность, то спускаясь в метро. Со стороны, если бы Иосиф мог взглянуть на себя, эти прогулки выглядели странно: окрестности случайной станции метрополитена слышали невнятное бормотание – его разговор с молодой и жестокой возлюбленной.
Иосиф был умным, легкомысленным и упрямым. Эти три качества относились к разным областям жизни: первые два – к общественной, последнее – к личной, – однако, собранные вместе в одном человеке, превращались в опасную смесь. Его недолгие спутницы (взгляд Иосифа неизменно замирал на высоких эффектных блондинках) довольно быстро приходили к выводу: все, что он мог предъявить и предложить в совместное пользование, находится на стадии отвердевания. Большего ему уже не достигнуть. Примеряя на себя возможную совместную жизнь, красавицы понимали главное: с их данными, восхищавшими не одного Иосифа, можно было рассчитывать на большее, – и рано или поздно находили себе другого – ловкого, удачливого и покладистого.
Впрочем, ум и легкомыслие спасали его от тяжких сомнений, обуревающих двоюродную сестру. Технарь по призванию, Иосиф не познал унижения, которое в иных странах называется запретом на профессию, однако обладал достаточным умом, чтобы примерить этот сюртук на себя. Проблемы такого рода он находил серьезными, но в то же время вполне разрешимыми, хотя бы посредством компромисса. Умение найти компромисс не ассоциировалось с пронырливостью, к которой Иосиф был органически не способен. Возможно, именно здесь следовало искать корни его служебного легкомыслия: Иосиф не мог не понимать, что карьерные ступени, маячившие выше должности завлаба, требуют от соискателя большего, нежели сам он, не насилуя себя, мог предложить. Эти ступени вели в такие закоулки советской жизни, в которых компромиссы касались совести – этоИосиф отвергал с искренней, то есть прирожденной брезгливостью. Безотказный технический ум, которым бог наделил его от рождения, дал Иосифу собственный опыт. Если говорить коротко, он сводился к формулировке, почерпнутой из великого романа: «Сами придут и сами всё дадут».
Это всё, в понимании Иосифа, не составляло длинного списка. В сущности, его притязания были скромны.
Относительно страны, где ему довелось родиться, у Иосифа не было иллюзий, однако область деятельности, к которой он прикладывал свои умственные способности, сама по себе была элитарной, то есть формировала иллюзии другого рода. Искренне увлеченный работой, дававшей выход интеллектуальной энергии, он находил удовольствие в осмыслении окружающей действительности и делал это в форме остроумных и шутливых обобщений, скорее точных, нежели глубоких. Точность придавала им видимость глубины, и, может быть, благодаря этому в кругу своих друзей Иосиф слыл человеком мыслящим, каковым, несомненно, и являлся. Если бы, вопреки всяческим обстоятельствам, он стал, например, военным, командование ценило бы его скорее как тактика, нежели как стратега. Для тактических задач он умел находить точные и неожиданные решения, что и продемонстрировал в истории с поступлением сестры.
Женщины, с которым Иосифа сводила жизнь, охотно клевалина его тактические приемы, но окончательный выбор останавливали на тех, кто демонстрировал стратегическую решимость. Во всяком случае, в той житейской области, на которую молодые особы женского пола обращают пристальное внимание.
Родители, от ежедневной опеки которых Иосиф, переехав в собственную отдельную квартиру, давно освободился, не торопили его с браком, разве что время от времени заводили разговоры о порядочной и интеллигентной девушке из хорошей семьи, которая мечтает с ним познакомиться. Эти мечты Иосиф никогда не разделял. Зная вкусы родителей, а главное, их априорные установки, он представлял себе унылое темноволосое существо, обладающее одним, но несомненным достоинством: в глазах его отца и матери этим достоинством была правильнаякровь.
С Ольгой они познакомились в августе и первое время встречались почти ежедневно. К декабрю отношения свелись к редким свиданиям, раз в неделю, в перерывах между которыми его избранница не звонила и не отвечала на телефонные звонки. Вчера, неожиданно объявившись, она сообщила, что выходит замуж за Марика Эмдина, которого полюбила с первого взгляда. С Мариком, давним школьным приятелем, с которым они поступаливместе, Иосиф познакомил ее сам.
Пару месяцев назад Марик объявился неожиданно, позвонил в институт, чтобы договориться о встрече. Иосиф принимал у себя компанию: коллеги с работы. Речь, как водится, зашла об отъезде. Тема будила нешуточные страсти, однако скорее умозрительные: все, работавшие в институте Иоффе, имели секретность, связывающую по рукам и ногам. В этом отношении свободныйМарик стоял особняком.
Рассуждая об отъезде как о деле почти решенном, Марик с легкостью побивал аргументы, казавшиеся весомыми. Так и не придя к согласию, компания разошлась ближе к полуночи. Ритуальный кофе они пили втроем. Еще не остыв от спора, Иосиф не придал значения вопросам, которые Ольга задавала Марику. Ее интерес, в отличие от основных участников дискуссии, был весьма практическим. Перспективы, нарисовавшиеся в ее воображении, превращали невзрачного Марика в завидного жениха. Дальнейшие события развивались быстро. Поэтому теперь Иосиф и шел, не разбирая дороги, пока его не окликнул чей-то голос.
Обернувшись, он увидел знакомое лицо.
Невзрачная девушка, которую он, честно говоря, помнил смутно, улыбалась бледными губами. В этой улыбке не было ничего влекущего, того, что могло бы спасти от сердечной боли. Всплывая из глубины своих мучительных раздумий, Иосиф наконец вспомнил: та самая, назвавшая историю плацем, по которому ходит эсэсовец, вооруженный тростью.
– Простите, конечно, помню, – он улыбнулся осмысленно, – вы подруга моей сестры. А значит, в каком-то смысле и моя, – губы произносили первое попавшееся.
– Ваша? – девушка вспыхнула и покраснела.
Ее смущения Иосиф не заметил – он думал о том, что жутко хочет есть. Желудок сводило голодной судорогой. Оглянувшись, Иосиф обежал глазами вывески. В окрестностях «Чернышевской» не было ничего похожего на кафе.
– Здесь, вон там, мое общежитие, – девушка, которую он помнил смутно, махнула рукой.
– Штука в том, что я ужасно замерз, – Иосиф прислушался к бурчащему желудку. – Предлагаю зайти в гастроном, купить отдельной колбасы и съесть ее прямо в общежитии. Да, чуть не забыл – масла и булки!
Будь она женщиной, от близости которой могли зажечься глаза, Иосиф предпринял бы некоторые приготовления, понес бы несусветную, в этих случаях обязательную чушь, но старенький воротничок, окружавший слабую шейку, не развязывал его языка.
Предложение она выслушала тихо и доверчиво.
В угловом гастрономе Иосиф пристроил ее в очередь, а сам направился к кассе – выбивать. Получив на руки чек, он обернулся и, найдя глазами старенький воротник, уже приблизившийся к прилавку, вдруг подумал о том, что идет в общежитие. Пахнуло давно забытыми временами. Память возвращалась в студенческое прошлое, в котором не было никаких закономерностей – ни служебных, ни любовных. Там они все мечтали о секретности, и Марик был просто Мариком, обыкновенным парнем, не хватавшим с неба звезд.
Протягивая девушке бумажную ленточку, Иосиф вспомнил: в его времена встречались воротнички и поплоше, снятые с выношенных материнских пальто.
– Вам не холодно? – Они вышли на улицу, и, боясь растерять студенческую радость, Иосиф коснулся ее рукава.
– Нет, что вы, пальто очень теплое. Мама купила, когда я пошла в техникум, а воротник сняла со своего...
– Правильно, – Иосиф кивнул, радуясь своей точной памяти.
Тетка-комендантша высунулась было из комнаты, но Валин провожатый выглядел прилично и солидно.
Общежитие, которое он помнил, было совсем другим. Иосиф оглядывал стены, голый стол, покрытый клеенкой, перегородки, превращающие комнату в замысловатый лабиринт, и вспоминал кровати, расставленные в больничном порядке, узкие тумбочки, заваленные вечными учебниками и конспектами.
– А где же все?
В общежитии, где жили его сокурсники, не было никаких перегородок. Жизнь, оставшаяся в прошлом, текла у всех на виду. Словно в семье, получившей общий ордер. Нынешняя семья, в которой жила подружка сестры, распалась безнадежно.
– На каникулах, – Валя откликнулась, приглашая. – Это я вернулась пораньше, – скинув пальто, она подошла к столу, стеснительно поглядывая на кулек с продуктами: ей, приехавшей из провинции, ленинградские магазины до сих пор казались богатыми.
– Ставьте чайник! – Иосиф выкладывал свертки. В комнате запахло колбасой.
Валя закружилась вокруг стола. Расставляя чашки и раскладывая продукты по мелким тарелочкам, она вела себя так, как учила мама, и старалась не думать о том, что получается как-то странно: в прежней жизни их гости никогда не приносили угощение с собой. Об этом должна была позаботиться хозяйка – не ударить лицом в грязь. Этого Валина мама всегда боялась, потому что не умела доставать по блату. Бедность продуктов компенсировалась ее поварскими стараниями. Гости всегда хвалили мамину стряпню.
Нарезав хлеб и разложив колбасные ломтики, Валя застыла в недоумении: все готово, можно приглашать к столу. За столом хозяйке полагалось накладывать гостям в тарелки и, ожидая возражений, приговаривать, что на этот раз салатик удался не вполне.
Этот гость делал бутерброды сам. Накладывал на каждый кусок булки по два колбасных ломтика. Валя так никогда не делала – привыкла питаться экономно.
– Давайте, давайте! – гость подбадривал весело, и, протянув руку к щедрому бутерброду, Валя вдруг подумала: этот человек, сидящий напротив, на самом деле не гость, а хозяин, потому что живет в городе, в котором она – гостья.
Эта мысль вернула ее на правильную дорогу, в конце которой резвились ее ленинградские дети – мальчик и девочка, – и, откусывая от лакомого колбасного бутерброда, Валя уже понимала и смысл, и цель. Цель была ясной и благородной, никак не бросающей тень на ее девическую порядочность: ничего общего она не имела с этим, стыдным и разнузданным, чему, не стесняясь ее присутствия, сокурсницы предавались по углам.
Если бы Иосиф расслышал Валины мысли, он отступил бы в панике, но чувство голода, заставшее врасплох, застило разум.
Взяв на себя роль хозяина, он ловко делал бутерброд за бутербродом, сам себе доливал из чайника и время от времени подбадривал девушку, кусавшую деликатно и осторожно.
– Ой! – Валя вскочила с места и схватилась за чайное полотенце: жирный таракан, дремавший за пустой чашкой, шевельнул усами. Она покраснела, и, понимая ее смущение, Иосиф сделал вид, что ничего не заметил.
– Ужас! – она заговорила сама. – Ползают и ползают. Это все девчонки, бросают еду где попало. Этих тварей – пропасть, так и ползают... Я ужасноих боюсь, – прижав руки к груди, Валя смотрела беззащитно. – Даже убить. Совсем не получается. Девочки как-то умеют, а я...
Иосиф отложил бутерброд. Не то чтобы его так уж поразило наличие тараканов. Но, привыкнув к чистым отдельным квартирам, он всегда чувствовал угрызения совести, если кто-то из его знакомых страдал от бытовой неустроенности. В юности он не раз приводил к себе иногородних сокурсников, и, подавая очередному гостю чистое банное полотенце, мать Иосифа страдала молча.
Теперь забытое чувство шевельнулось снова, и, радуясь, словно возвращалась его молодость, Иосиф поддержал тараканий разговор:
– Морить не пробовали? Говорят, сейчас какие-то новые средства, очень эффективные
– Да пробовали. Не помогает. Это ж надо сразу, во всем общежитии. Разве со всеми договоришься! – Валя отвечала расстроенно, и, выйдя из-за стола, Иосиф прошелся по комнате, заглядывая во все углы. Вид открывался удручающий.
Иосиф сел на место и потянулся к чайнику. Мучительные мысли вернулись. Он вспомнил о том, что рано или поздно вернется к себе домой, чтобы сидеть как сыч в одиночестве и представлятьОльгу с Мариком...
Валя, сидевшая напротив, подперла щеку рукой.
Строго говоря, это существо не было женщиной. «Так, девчонка, – Иосиф усмехнулся. – Боится тараканов... Не может убить». Слово, которое она использовала в этом контексте, показалось детским.
– Ну и когда же приезжают остальные? – он обвел глазами комнату. – Остальные храбрецы?
– Через неделю. Пока что я здесь одна.
Борясь с собой, он прикидывал: срок, который она назвала, был вполне обозримым, и, найдя выход, устраивающий и душу, и совесть, Иосиф предложил пожить у него. Недельку, пока не вернутся остальные.
– Собственно, я собирался побыть у родителей, моя мама – женщина старомодная, считает, что родителей забывать негоже... Вот и поживу у них недельку. – Он думал: только бы не возвращаться. – Что вам здесь в одиночестве, хуже того, в изысканном обществе тараканов? – Иосиф уговаривал настойчиво, втайне надеясь, что Валя все-таки откажется.
Однако она кивнула, соглашаясь.
Дожидаясь, пока она соберет вещи, Иосиф думал о том, что по крайней мере сделает доброе дело, тем более неделя – срок ерундовый. Можно сказать, ничтожный.
– Я готова! – Валя вышла из своего закоулка.
Решительно подхватив ее легкую сумку, Иосиф направился к двери.
Глава 7
1
Последнее время Иосиф к ней переменился. Если бы Маша не была эгоисткой, она давно обратила бы внимание: навещая их семейство время от времени, Иосиф больше не пускался в долгие и доверительные беседы, предпочитая отмалчиваться и слушать. Все чаще он довольствовался телефоном. Но Маша об этом не задумывалась: мысли были заняты сессией. Впрочем, экзамены она сдала с легкостью, так что к февралю ее сны очистились от кошмаров.
Индивидуальные занятия на это никак не повлияли. С первой же встречи, на которую Маша пришла, проштудировав учебник, Успенский предупредил: индивидуальный план – не привилегия, а дополнительное обязательство. «Учтите, что бы ни случилось, я не стану улаживать ваши экзаменационные проблемы, если таковые возникнут».
И все-таки она чувствовала себя под его защитой: человек, такговоривший о врагах, казался ей камнем, на который могла опереться ее уверенность. Теперь, вспоминая неприятную улыбку декана, Маша фыркала неприязненно: с ней Успенский вел себя сдержанно и корректно. Если бы не противная Зинаида – его единственная аспирантка, которая, как Маше казалось, следит из своего чайного угла, – она и вовсе забыла бы об этом, стыдном и беззаконном, на что, посверкивая глазами, намекал Иосиф. На Машин взгляд, именно Зинаида вела себя вызывающе и несдержанно: то входя за стеклянную загородку без стука, то демонстративно дожидаясь в преподавательской, она выпячивала свое особенное присутствие в профессорской жизни, далеко выходящее за академические рамки. Всякий раз, являясь на индивидуальные занятия, Маша чувствовала себя неловко, но неловкость быстро пропадала: лекции Успенского, обращенные к единственной слушательнице, становились все более емкими. Уходя, она думала о том, что каждая наука, если относиться к делу серьезно, может стать полем, достойным умственных усилий.
Как и предлагал Успенский, Маша поделилась с ним своими сомнениями. Согласившись с ее наблюдениями, касавшимися никчемного цитирования, Георгий Александрович безоговорочно отмел презрительные суждения брата, которые Маша пересказала по памяти, выдав за свои. Эти рассуждения он назвал доморощенными. По мнению Успенского, так мог рассуждать лишь экономически незрелый человек. «Вам, студентке первого курса, это, конечно, простительно, однако не стоит переносить житейские наблюдения на науку. Наука не всегда зависит от практики».
В качестве примера, посрамляющего дилетантские выводы, Успенский сослался на экономические разработки двадцатых-тридцатых годов и привел ряд имен, оставивших след в истории экономической мысли. Его особое восхищение вызывали работы Чаянова, положенные в основу блестящего плана ГОЭЛРО, а также финансово-экономические расчеты, проведенные в военные годы под руководством Государственного комитета обороны, которые позволили наладить производство в тылу и тем самым обеспечить экономические предпосылки победы.
«Кстати, на Западе давным-давно поняли важность государственного регулирования и широко применяют его в различных структурообразующих отраслях, – быстрым пером он вычерчивал схемы и формулы, описывающие финансовые рычаги управления. – Это только наши политэкономы считают, что капиталистический рынок до сих пор описывается уравнениями Маркса, – Успенский усмехнулся. – На самом же деле там значительно больше элементов прямого регулирования, чем они вообще в состоянии себе представить».
Теперь, слушая лекции других преподавателей, Маша – волей-неволей – оценивала их рассуждения с новой точки зрения: ей казалось, она глядит на экономическую землю глазами если не орла, то, во всяком случае, орленка. Ощущение было приятным, однако на текущих семинарских занятиях она до поры до времени не позволяла себе никаких рискованных высказываний. В первый раз это случилось на лекции по политэкономии.
Черная переделицавещала о двух антагонистических системах – социализме и капитализме: «Капиталисты, как они ни стараются, никогда не смогут использовать в собственных целях достижения социализма».
Неожиданно для себя Маша подняла руку. Не ссылаясь на профессора, она изложила его мысль: давным-давно капиталисты используют механизмы государственного финансового регулирования, которыми социалистическая экономика гордится как своим главным завоеванием.
Сухих впала в бешенство. Не отвечая по существу, она публично указала на беспринципность нынешних студентов, их политическую развязность и близорукость. «Ну, с вами-то, Мария Арго, мне все ясно: нет ничего удивительного в том, что именно вы подпали под такоевлияние. Но остальных – так и знайте – я не позволю разложить. Не вам и не вашему руководителю».
Речь была такой бессмысленной и глупой, что Маша испугалась. От переделицыможно было ожидать чего угодно. Только на перемене, вспоминая истеричные возгласы, она отметила странность: о влиянии Успенского Мария Ильинична говорила как о чем-то очевидном. Сухих этот факт не удивлял. Маша сообразила: своей болтливостью она подвелапрофессора. Не было сомнений в том, что при случае эта дама может доложить.
В тот же день, не выдержав мук совести, Маша рассказала Успенскому, передала гневную тираду. Свои собственные высказывания, опасаясь его справедливого гнева, постаралась по возможности смягчить.
Георгий Александрович пожимал плечами – до того момента, когда она дошла до разложения. В Машином пересказе слово, употребленное Сухих, никак не выбивалось из идеологического контекста, однако оно вызвало восторг. Ухмыляясь во всю свою волчью пасть, профессор посмотрел ей прямо в глаза: «Вы тоже считаете, что я затеял это, чтобы вас разложить?»
Теряясь и не зная, что ответить, она смотрела на ободок, занявшийся желтым пламенем. Чувствуя дрожащие пальцы, Маша видела: его зрачок вспыхивает, но не становится приглушенным. Глаз, слегка перетянутый на одну сторону, подмигнул, и, улыбнувшись как ни в чем не бывало, Успенский посоветовал не связываться с сумасшедшими бабами. «Вы с ней знакомы?» – чувствуя огромное облегчение, Маша подхватила тему. «Нет, но могу себе представить. Как вы говорите, Сухих? Вотвот...»
Больше они ни о чем таком не разговаривали. До самой весны.
2
Разговор случился в субботу. В тот день она явилась к Успенскому как обычно и застала его в одиночестве: ни в преподавательской, ни за чайной загородкой не было ни одной живой души. Конечно, Маша никогда бы не спросила, но про себя отметила: в отсутствие Зинаиды Георгий Александрович вел себя как-то иначе. Она подумала – свободно.
Обыкновенно, разговаривая с Машей, профессор как будто прислушивался к тому, что делается в преподавательской, словно каждую минуту ожидал неприятного вторжения. Маша была уверена: нахальной Зинаиды.
Впрочем, в остальном Успенский держал себя как обычно: не заглядывая в конспекты, разъяснял очередной блок формул. Дисциплинированно записывая, Маша не могла избавиться от мысли, что голос его звучит отдельно, а сам он где-то далеко.
Время от времени по лицу Георгия Александровича пробегала тень, и всякий раз он замолкал на полуслове, словно терял нить.
– Вы плохо себя чувствуете? – она решилась спросить. В Машином вопросе не было ничего, кроме вежливой заботы. Он мог ответить «Нет», и тогда она не посмела бы продолжить. Но профессор кивнул и открыл ящик стола.
Початая водочная бутылка вылезла на поверхность. Отвернув крышку, Успенский налил в стакан и выпил. Маша сидела, думала о том, что нужно подняться и выйти, но что-то удерживало, не давало встать.
– Сегодня ониза мной пришли, – он сказал сумрачно, и Маша обмерла.
– Сегодня? – она переспросила, потому что поняла – кто. Паучье воинство, враги, которых она обхитрила, подкралось к нему молитвамимстительной политэкономши.
– Сегодня, шестого апреля, – Успенский качнулся на стуле, словно пытаясь оглянуться на календарь, висевший за спиной. – Тысяча девятьсот пятидесятого года. Накануне мне исполнилось семнадцать.
«В тюрьму», – Маша подумала, боясь спросить даже шепотом: об этом говорила Наташка.
– В тюрьму. Потом – в лагерь, – он усмехнулся. – ЧС – член семьи.
Даже потом, через много лет, вспоминая о страшном и пьяном разговоре, Маша так и не смогла ответить себе на главныйвопрос: откуда в ней, родившейся и выросшей в семье, где никогдаи ничегоне обсуждали, словно бы от рождения жило предчувствие правды, которую, позабыв про сдержанную осторожность, профессор открывал перед ней. Времена, о которых он вспоминал, далеко отстояли от ее рождения, так что в этом смысле ничем не отличались от военных, совсем уже давних лет. Но военные времена всегда интересовали ее особенно – терзали памятью о миллионах погибших, среди которых были оба ее деда. Мамин отец, погибший в бою под Ленинградом, не нуждался в ее защите: ему досталась геройская смерть. Но другой, отец ее отца... В Машиной памяти он соединялся с теми, кто прошел рядом с ним по узкой деревенской улице, спотыкаясь и шевеля бессильными пальцами. Этих, погибших другойсмертью, она узнавала в лицо. Ловила их черты в тех, кто спасся. В тех, кто, подобно ее отцу, сумел откупиться от паука.
Пятидесятые годы не относились к ее личной памяти. Об этих временах Маша знала только по книгам, когда искала ответы на экзаменационные вопросы. Может быть, поэтому они казались ей необитаемыми. Жизнь, какой ее помнила Маша, начиналась с середины шестидесятых. Раньше, до разговора с профессором, она не могла себе представить, что в ней словно бы живут и другие воспоминания: о времени, когда она еще не родилась. Не то чтобы Маша о нем помнила, но, слушая Успенского, она чувствовала что-то похожее на голос, который будто бы жил у нее внутри. Этим голосом, прислушиваясь опасливо и внимательно, можно было поверитьлюбой рассказ об ушедшем времени: опознать в нем правду или ложь. Все, что говорил Успенский, было правдой. Не потому, что Маша ему верила. Просто его рассказ совпадал с неведомым кодом, который кто-то, склонившись к ее колыбели, вложил ей в душу. Как будто с самого начала она была принцессой из сказки, в которой родители не пожелали позвать на крестины ту самую страшную фею, но она явилась сама, неотвратимо и беззаконно, и никакая родительская осмотрительность не смогла побороть ее странный и страшный дар.
Тихим, глухим голосом Успенский рассказывал о своем отце, университетском профессоре, возглавлявшем кафедру политэкономии социализма. Его посадили в сорок девятом, когда избавлялись от евреев-космополитов, а его, русского, взяли заодно с ними, потому что давно точили зубы. Отец умер в лагере – сгинул почти сразу. Успенский рассказывал о том, каким был в юные годы – профессорским сынком, не видящим дальше своего носа. Подливая в стакан, он говорил о годах, проведенных в лагере, и его глаза наливались багровой ненавистью, такой беспросветной, что хотелось выть.
Положив себе на горло стынущие пальцы, Маша слушала в тоске и молчании, и грязные слова, идущие его горлом, становились единственно правильными и правдивыми. Эти слова, которые она сама никогда не решилась бы выговорить, клокотали в волчьей пасти, когда Успенский рассказывал о том, как вернулся в пятьдесят третьем и застал отцовскую кафедру в руинах, обсиженных подонками. Он говорил о том, как бывшие сослуживцы отца шарахались от него, как от чумного, потому что в мире, в который он возвратился из лагеря, такие, как он, были призраками, встававшими из свежих могил. Руки вернувшихся пахли так, словно они сами разрывали эту землю, и подонки чуяли этот запах, как летучие мыши – чужую, враждебную кровь.
– А эти, другие, которых – вместе с вашим отцом... кто-нибудь из них вернулся? – она спросила, и, словно увидев ее впервые, Успенский допил, налил новую порцию и придвинул к ней стакан.
Маша не решилась коснуться.
– Мне повезло. Три года. Попал под амнистию. Но штука в том, что, когда тебе семнадцать, три года идут за десять.
Не отвечая на Машин вопрос, он заговорил, запинаясь на каждом слове. Маша ловила отдельные фразы. То о какой-то клятве, по которой каждая баба, если когда-нибудь доведется выйти... То о ком-то из прежних знакомых, занявшем отцовское место, о чем можно было догадаться заранее, стоило взглянуть на его крысиную морду... Все, о чем говорил Успенский, перемежалось грязными словами, за которыми стояли его молодые годы, проведенные в клетке.