412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Чудинова » Держатель знака » Текст книги (страница 5)
Держатель знака
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 17:35

Текст книги "Держатель знака"


Автор книги: Елена Чудинова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Лежа в пропахшей дымом темноте, подложив под голову руку и накрываясь полушубком, Сережа, сам не замечая этого, напряженно прислушивался к ноющей боли в ноге. Но боль была не настолько сильной, чтобы помешать, спутать бессонно четкое течение ночных мыслей… «…Но даже если бы я знал, что вижу Женю в последний раз, я не смог бы впитывать его присутствие с большей жадностью, чем в ту последнюю встречу. Потому что последний раз я видел Женю в ту встречу – не в горячке боя, а за два дня до этого, еще в Вешенской… Те сутки, которые у нас были, и были последней встречей, последним разом… Нет, не сутки, меньше. Я приехал с приказом в полдень, а уехал где-то около семи утра. Самые важные разговоры всегда ведутся ночью… Как глупо: именно в этот вечер мне изменила бессонница. – Сережа, а у тебя глаза слипаются. – Не обращай внимания, Женя. Спать я действительно очень хочу, но мы же как-никак не виделись почти год, а утром я еду… Ты говорил о символе розы у Гафиза. При чем тут суфизм? – Суфизм – «цветок» ислама, его высшее развитие. Три символа – из газели в газель: женщина-возлюбленная, вино и роза. Символы переплетаются: странствие суфия проходит через полноту реальной жизни… Через ее краски… Сережа, ложись, ты сейчас уснешь прямо за столом. Меня на самом деле тянуло головой к доскам стола… Тяжелой-претяжелой головой. Я еще разговаривал, но уже спал… И окончательно засыпая на ходу, добрел до кровати и плюхнулся на нее одетым. И уже совсем сквозь сон почувствовал, как Женя сам стягивал с меня сапоги, приподнимал рукой за плечи, чтобы сунуть под голову подушку… Давно не испытанное ощущение покоя, бесконечного блаженного покоя, исходящее от прикосновения родных заботливых рук. Но где-то в моем сознании в это время так и висели последние слова о суфизме Газифа. Было всего-навсего начало двенадцатого. А через некоторое время я проснулся. Раскрашенные жестяные ходики на стене показывали час… Женина постель была нетронутой. Спать больше не хотелось совсем, напротив, я чувствовал прилив бодрости, такой, что невозможно было больше оставаться в хате. Это было то ночное влечение к открытому пространству, к бесшумному скольжению среди запахов трав – волчье, более древнее, чем человеческое, стремление к ночной жизни, делающее невыносимым и противоестественным пребывание в пространстве замкнутом… Я нашарил в темноте одежду и, проверив в кармане портсигар, вышел на крыльцо. Ночь была прохладной: вся станица, раскинутая под безлунно-черным, усыпанным звездами небом, спала. Негромкий звук моих шагов, казалось, разносился очень далеко, потому что был единственным звуком в ее ночном молчании… И тут я увидел Женю. Он стоял, облокотившись обеими руками о белеющее за ним в темноте длинное бревно коновязи и запрокинув голову в небо. Я подошел к нему, на ходу раскуривая папироску. – Проснулся? А я смотрю на созвездие Фаркад. – Фаркад? – Видишь – две яркие звезды рядом – в Малой Медведице? – Вижу. – Это – созвездие Фаркад. «В царстве юности изыскан был узор, Но не вечно тот наряд ласкает взор. О беда, беда, иссяк благой родник, Жизнь даривший розам сада до сих пор! Ты уйдешь и от друзей, и от родных, Что под небом грусть твоя и твой укор? Смерть придет, и расстается с братом брат, Кроме братьев-звезд сверкающих Фаркад». — Чей это перевод? – Мой. Я курил, сидя на коновязи, а Женя по-прежнему стоял в той позе, в которой я его увидел. – Он довольно плох – но мне начинает казаться, что восточные стихи как таковые теряют свою суть на европейских языках… Не знаю. Хочешь моих стихов? – Да, очень. Это было в первый раз: Женя никогда не предлагал этого прежде. Он читал долго… Он читал о чужом для меня, таком для меня чужом Востоке… Это была поэма «Розовый сад», странная, навеянная зловещими сурами Корана… Это был мир мчащихся в ночи боевых верблюдов, мир песчаных безбрежных морей, мир гурий и роз в причудливых грезах хашшашинов 11 … Он читал, как будто заклинал стихами ночь. Он читал, а я слушал и смотрел в его обращенное к небу лицо, как белая маска выступающее из темноты. И это лицо было утонченно восточным, персидским или иранским, с этим мягким бархатом черных в темноте глаз, надменным разлетом бровей, кажущимися в темноте черными волнами волос, изысканным сочетанием тонкой линии носа с трепещуще нервными, породистыми ноздрями и чувственным вырезом пухлых губ… Это было лицо Сохраба, молодого иранского царя, бесстрашного воина и любовника огненных пери… Это был Женя. – Свежо становится: сейчас часа три. Знаешь, ты все-таки иди спать. – А ты? – Мне рано не ехать. Постою еще здесь. – Не хочется, но ты прав. Тогда я тебя утром не бужу. Я ведь теперь знаю, что ты тут, постараюсь заскочить на днях… А так во всяком случае будем вместе в Царицыне. Покойной ночи, Женя! – Покойной ночи, Сережа… – И ты неожиданно, с каким-то непонятным ускользающим выражением взглянув мне в лицо, притянул меня за плечи и странно поцеловал два раза – в глаза, – даже не поцеловал, а легко коснулся глаз какими-то не по-мужски нежными губами… – Покойной ночи, Сережа, маленький мой… Я действительно не стал будить тебя утром: твоему вестовому удалось растолкать меня разве только без пушечной пальбы над ухом… Я не выспался и был зол как черт, к тому же в последний момент выяснилось, что стремя держится на соплях: пришлось с полчаса ждать, пока Арсений найдет и наладит новый ремень – я опаздывал, Алебастр был не в духе… Так я и уехал. Это было за два дня до моей смерти: как я потом узнал. Как же его звали, того, из разъезда? Мы встретились месяца через два. Он еще сказал, что после боя за меня свечку поставил. Я – «отпетый». Я еще волновался, как бы до Женьки не дошло – но потом решил, с какой стати? Никто же не знал, что я его брат, а бои шли еще те… Убили меня, а убит был Женя. «…Незадолго до его смерти». В первое мгновение захотелось кричать. Тогда я и выпил самогон. Потом удалось довольно быстро взять себя в руки. А не слишком ли быстро, г-н прапорщик? Со встречи с Женей, с этой, с последней, прошло меньше года. Семь месяцев. А за эти семь месяцев прошло десять лет. И со мной кое-что случилось за них, хоть и не сразу я это заметил… Боль души, на самом деле такая же физическая, реально ощутимая, как боль какой угодно другой части тебя, – как-то перестала особенно донимать… На душе появилась какая-то прозрачная защитная оболочка… Ощущение неприятной сдавленности этой оболочкой – тревожное, но к нему привыкаешь… Зато от нее отскакивает все, что грозит проникнуть внутрь… Сквозь эту прозрачную резину видно, что отскакивает, но отрешенно как-то видно… Мне больно, что Жени больше нет. Очень больно. Но все-таки не так, как было бы с год назад. Далеко не так. Слишком многое произошло с тех пор… И половины происшедшего хватило бы на то, чтобы убить меня прежнего. Ах, да меня прежнего тоже убили. Как будто только что: я лечу из седла убитого Алебастра, поднимаюсь с осыпанной березовой ветошью травы – винтовка, валяющаяся в десяти шагах… И без тени страха – просто какая-то очень большая мысль: «Это – конец»… Несколько поднятых винтовок… Необычная яркость красок, какая-то странная запоминаемость каждой мелочи; крапивницы над метелкой травы – как все это врезается навек в память, когда понимаешь, что последние доли секунды смотришь и видишь… Две дырки в легком. Снизу. «Дешево отделались, молодой человек…» – это уже в полевом лазарете. Если бы наши не взяли этот хутор Елизаветинский, ох и лежать бы мне там, полеживать, покуда птички не склевали. Но так или иначе, а убит я был и потому, что «отпет», и потому, что знаю ощущение конца… Настолько странно было через сутки, очнувшись, снова почувствовать себя на этом свете, что я даже не очень удивился, узнав случайно о том, что в этом же самом лазарете эдак за неделю до моего появления покончил с собой подхвативший сифилис Вадик Белоземельцев… Вадик Белоземельцев застрелился в венерической палате полевого госпиталя… За эти больше чем полгода так и не стало известно, живы ли папа и мама… Жени больше нет. Но для меня теперешнего все это, увы, не смертельно. В первый раз я ощутил это, когда мы шли из Финляндии… Утро, серый снежный день, серая снежная степь без конца, серое небо без краю… А за спиной случайный ночлег, который ты оставляешь навсегда… А где-то далеко уже не существует твоего дома… Твои корни вырваны… Ты – щепка, плывущая в водовороте, маленькая частичка Великого Кочевья… Не человек, а именно частичка, безвольно входящая в движение водоворота… И твой утраченный дом не важен, потому что утрачен не только твой дом, и не важна разорванность связи с призрачно существующими твоими мамой и отцом, потому что все связи вокруг тебя разорваны, и не важен твой путь, потому что он независим от тебя… Мы с Женькой Чернецким оба знали тогда, что чувствуем одно и то же… И что нас, независимо от нашей воли, скоро разведет в стороны… Мы только успели тогда понять, что нашли друг друга. Женька… Как много значит в моей жизни это имя… Но если в прекрасно чужом мире моего брата я мог бы и хотел бы быть только гостем, то Женька Чернецкой… Ладно, о таком молчат даже в мыслях. А возможно ли разорвать эту прозрачную резиновую оболочку? Если по-настоящему понять, что Женя погиб, что Вадик застрелился, что очень хочется положить голову на колени маме… Что нет больше московской квартиры… Но Вы этого не сделаете, г-н прапорщик… А может быть, Вам только кажется, что Вы можете это сделать?» 11 — А скажите, г-н штабс-капитан… – За ночь Сережу изрядно полихорадило – об этом говорила темная корка на растрескавшихся губах. – Мне, собственно, еще вчера хотелось Вас спросить… Вам ничего не говорит такое имя – Елена Ронстон? «Вот бомба наконец и разорвалась», – подумал Вадим. Сережин вопрос прозвучал очень неожиданно – до этого речь шла о том, как долго имеет смысл пережидать в сторожке. Юрий, как показалось Вадиму, не изменился в лице. – А с чем для Вас связано это имя, г-н прапорщик? – ответил он вопросом, и голос его, к удивлению Вишневского, прозвучал почти мягко. – «Средь благовонной тишины, – негромко процитировал Сережа, — В ночи склоняю я колена, Мои уста обожжены Заветным именем «Елена». Я пью: в священном кубке дно Звездой мерцает сокровенной, Есть двуединое одно: Я – рыцарь ночи и Елены. Жизнь, душу, кровь мою за меч. Летящий молнией надменной, За меч, что в силах влет рассечь Все нуты лунные Елены. Все сроки нам предрешены, И жизнь отвечная нетленна. Мои уста освежены Волшебным именем «Елена». – Как это называется? – «Ноктюрн к Елене». Собственно, это только наброски к нему. Женя хотел закончить, но я не знаю, закончил ли… Это посвящается Елене Ронстон – больше мне это имя ничего не говорит. Так Вы знали ее, г-н штабс-капитан? – Не то чтобы знал, но знаком я с ней был, г-н прапорщик. – Ну да, конечно же, были, – улыбнулся Сережа, – ведь Вы же знали Женю по Петербургу! Красивое имя… Женя вообще придавал очень большое значение именам. «Имена сольются в вензеле двойном…» – это тоже из стихотворений к Елене Ронстон. – Тонкая натура, – задумчиво произнес Юрий. – Слишком тонкая. А где тонко – там и рвется. – И, посмотрев на собеседника сквозь стакан, он залпом выпил его содержимое. – Вы говорите о Елене Ронстон? – Именно, молодой человек. – Г-н штабс-капитан. – Побледневший Сережа медленно поднялся за столом. – Эту женщину любил Женя. – И Вы, безусловно, полагаете, г-н прапорщик, – Юрий так же медленно поднялся напротив Сережи, – что это поднимает ее на недосягаемую высоту? – Господа, господа! Юрий! – Г-н штабс-капитан, имею заметить, что не могу воспринять Ваши слова иначе, как вызов. – Когда Вам угодно? – Немедля. – Я к Вашим услугам. Ах черт! Я не могу стреляться с раненым. – Какая трогательная щепетильность, г-н штабс-капитан, – подхватывая тот пренебрежительно-иронический тон, которым только что развязывал ссору Некрасов, усмехнулся Сережа. – Не усугубляется ли она чем-нибудь еще? Отмерить десяток шагов я, с Вашего позволения, могу и прихрамывая, а если мне будет трудно стоять, я стану стрелять с колена. – Вы много себе позволили, милый юноша: от дальнейшей щепетильности это меня освобождает. Г-ну Вишневскому придется быть нашим общим секундантом – не вполне по правилам, но ничего не поделаешь. – Благоволите договориться с г-ном поручиком об условиях, чтобы он мог сообщить их через десять минут мне. – Сережа, хлопнув дверью, вышел на крыльцо. – Ты сошел с ума, Юрий. – Столкнувшись взглядом со спокойно-светлыми глазами Некрасова, Вишневский невольно содрогнулся. – Оставь мертвых в покое. Перед тобой ребенок, мальчишка, который ни в чем не виновен. Неужели твоя совесть позволит эту дуэль? – А ведь он… похож. Даже не знаю, чем он так похож на того… Внутренне похож. Не мешайся мне, слышишь? Передо мной снова Ржевский, но на этот раз я могу его убить. 12 Снег весело скрипел под ногами отмерявшего расстояние Вадима. – Три… пять… восемь… десять… Как в продолжительном нелепом сне, Вадим скользил взглядом по радостно синему небу, могучим стволам опустивших ветви под тяжестью снега елей, по белому щегольскому полушубку Сережи… Юрий стоял у припавшего к земле ствола раздвоенной старой березы. Его спокойная поза словно подтверждала уже и без того ясную Вадиму предрешенность поединка. «Мальчишка, к тому же – некадровый… Ну как он может стрелять? От силы – неплохо. А Юрий бьет в туза на подброшенной карте. К тому же Сережа кипит, а Юрий – хладнокровен. И сейчас произойдет хладнокровное убийство…» Вадиму невольно вспомнились юнкерские годы в Николаевском училище: вот так же, протестуя внутренне, но не смея восстать, когда Юрий подбивал товарищей на очередную жестокую проказу, Вадим присоединялся к ней с ощущением какой-то неприятной скользкой тяжести внутри… С позабытой детской остротой Вадим ощущал сейчас ту же самую тяжесть своей духовной зависимости от Юрия… Сейчас она толкает его быть соучастником преступления, которое он должен, но не может, не в силах предотвратить, потому что его вновь подчиняют себе эти холодные, беспощадные глаза – единственное, что выдавало иногда Некрасова во всей вечно застывшей маске лица. – Может быть, вы все же сойдетесь на извинениях, господа? – Ни в коем случае! – Нет! Вадим подал знак. Противники начали медленно сходиться. Юрий поднимал уже наган: в следующее мгновение Вишневский с изумлением увидел, что маска его лица неожиданно треснула под пробежавшей судорогой. Раздался выстрел: Сережина пуля распорола сукно шинели у левого плеча Юрия. Вслед за этим Юрий резко направил дуло вверх и выстрелил куда-то к вершинам сосен, словно салютуя. – Я требую, чтобы этот господин стрелял еще! – срывающимся от возмущения голосом закричал Сережа. – Стреляйте снова, Некрасов, – с трудом выговаривая слова, проговорил потрясенный случившимся Вадим. – Я отказываюсь. – Некрасов, казалось, испытывал большое облегчение и уже владел собой. – В таком случае я вызываю Вас вторично! – Оставим, прапорщик. – И Юрий просто и убедительно, словно готовил заранее, произнес ту единственную фразу, которая могла унять Сережин гнев: – Нас и без того слишком мало. 13 – Тихо, Серебряный, тихо! Взбесился ты, что ли? Ты мне еще поклади уши, ей-Богу, этим промеж них и получишь… Ну?.. «Je cherche la fortune Autour du chat noir… А если я тебе на копыто наступлю? Черт, грязи… Au clair de la lune A Montmartre le soir» 12 … Куривший на крыльце Вишневский поднял голову: Сережа, чистивший под открытым навесом старой конюшни своего коня, бросил скребницу и, поморщившись от боли, опустился на колено. Кровный, с мощной грудью, белый рослый жеребец недовольно переступил с ноги на ногу. – Не раз замечал – лошади нервничают в окружении. – С момента дуэли прошло несколько часов, и Вадиму было все еще стыдно сталкиваться взглядом с Сережей, хотя тот не мог и догадываться о грызущих его мыслях: ведь не из-за него, а из-за, слава Богу, неожиданного отрезвления Юрия беды не произошло. Но это не снимало с Вадима стыда за свою слабость. И вины за нее. – Люди тоже. – Сережа сдавил под бабкой, заставляя коня поднять копыто. – Нет, ничего, покуда не слетит… Да стой ты, чтоб тебя… – А неплохой конь – должен быть выносливый. Стукнула перекладина затворяемого денника. Из глубины конюшни показался Некрасов с отстегнутым путлищем в руках. – Мне нравится масть, – проверяя другую подкову, ответил Сережа. – Я не люблю изжелта-белых лошадей, хотя на Дону у меня такой был, и тоже неплохой… Но у этого серовато-голубая грива – лучше белой в желтизну. Он был бы серым в яблоках, отсюда и отлив – действительно серебряный. Вадим заметил уже, что Сережа разбирается в лошадях лучше, чем можно было бы ожидать от московского гимназиста, и иногда не прочь это продемонстрировать.

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю