444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Крюкова » Изгнание из рая » Текст книги (страница 12)
Изгнание из рая
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:27

Текст книги "Изгнание из рая"


Автор книги: Елена Крюкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Они приехали в парк, когда хорошо стемнело. Сине-фиолетовое, как густой аметист, небо нависло над парком Монсо. Сильно, возбуждающе терпко пахло свежеоттаявшей землей, древесной корой, под которой ходили, бились весенние сладкие соки. Здесь север Франции, Митя. Здесь миндаль не цветет. Хоть перед смертью поглядеть.

Какая, к черту, смерть. Сейчас он застрелит этого фанфарона, этого зануду-физика, молодого профессора Сорбонны, ее ненавистного мужа, – но не всерьез, а понарошку, так, слабо ранит, чтобы Папаша не слишком переживал. И, ха-ха, они перевяжут неопасную рану этому русскому парижанину, мать его за ногу, погрузятся в машину и вернутся. И тогда уж выпьют. И тогда этот Андрэ, сука, расплачется, разревется, пьяный, и просто так подарит ему Изабель. Просто поймет: им друг без друга не жить.

Легкий ветерок мял, трепал ветки. Почки уже вздувались на них, дразня светящейся зеленью. Изумрудные бусины. Зеленые ожерелья. Зеленые глаза мира. К черту. К черту!

Эмиль сам дал ему револьвер. Андрей уже держал свой.

– Я никогда не думал, – слабая улыбка покривила дрожащие губы Эмиля, – что я буду секундантом на дуэли у своих… детей. Раз, два, три, четыре…

Эмиль честно отсчитал положенные шаги. Расстояние между дуэлянтами было закреплено. Андрей остался на месте. Митя пошел туда, где сиротливо стоял смешной кургузый Эмиль. Его челочку встрепывал ветер. У него были глаза лемура.

– Эй, полицейских поблизости не видно?.. – Голос Андрея заглушило звонкое птичье пенье. Он обетр потный лоб. – Если появятся – ты, папа, свистни!.. У, подонок, сейчас я всажу пулю в твой подонский живот. В тот живот, которым ты…

Митя не слышал. Он отошел уже далеко.

Митя забыл сказать им, отцу и сыну, только одно: он никогда в жизни не стрелял из револьвера. Стреляли только в него.

Ну, Бог дает и ему распотешиться. Смотри не оплошай, однако.

Они встали друг против друга. Птицы пели оглушительно.

– Сходитесь! – задушенно крикнул Эмиль.

Что надо делать?! Идти навстречу друг другу?!.. Или… прицелиться и просто стрелять?! А как… куда… Митя поднял револьвер. Он дрожал в его руке. Прищурясь, он видел издали лицо Андрея – покрывшееся красными пятнами, с глазами, сузившимися, как стрелы, с заострившимися скулами. Он видел, как в тумане, что Андрей поднял револьвер. И прицелился.

Он услышал звук выстрела – хлопок, такой легкий, что, казалось, это не выстрелили, а ударили доской об доску. Митя продолжал целиться. Андрей промахнулся.

Приближаясь к барьеру – преграде, возведенной Эмилем меж дуэлянтами из сухого хвороста, сложенного маленьким веничком, он резко, быстро оглянулся и посмотрел на Эмиля. У Папаши даже краска взбежала на щеки. Он понял: Андрей промахнулся нарочно! Он хочет помириться!.. Митя, медленно шагая вперед, видел: ни о каком мире не могло быть и речи. Андрей досадовал. Он злился. Он глядел Мите в лицо, люто ненавидя его.

Темнело. Уже на дорожках нельзя было различить, кто сидит на скамейках. Налетал теплый ветер. В туманно-синем небе загорались первые звезды. Как прекрасен мир, Митя. Неужели ты сейчас отнимешь мир, всю жизнь у этого человека, вчера еще не знакомого тебе.

Митя поднял револьвер, держа его в вытянутой руке. Он выстрелил не глядя. Вслепую. Он выстрелил просто потому, что на дуэли надо было выстрелить.

Но он хотел убить его, хотел.

Раздался крик. Андрей?!

Это кричал Эмиль, спеша к упавшему ничком, лицом в сырую холодную землю, недвижному Андрею. Он подбежал к нему, присел на корточки, перевернул сына на спину, руками, что ходили ходуном, ощупывал куртку, окровавленную рубаху, зияющую в груди рану, опять поднимал лицо к сумеречному небу и кричал по-русски:

– О Боже! О Бо-о-же-е-е! Андрюша-а-а!.. Андрюша-а!..

Митя подошел, тяжело ступая. Его ноги вмиг налились свинцом. Он еле приподнимал их. Да, значит, сколько б ты ни убил людей, это каждый раз страшно.

Едва он увидел рану, он понял, что все кончено. Андрей был сражен наповал. Какими пулями он зарядил револьверы?.. Такими, чтоб убивали наверняка, а не просто легко ранили. Разрывными?.. Блуждающими внутри человеческого тела?.. Митя смотрел на громадную красную дыру в груди Андрея и понимал лишь одно: Изабель его, Изабель у него в руках, Изабель принадлежит ему.

Эмиль встал с колен. Его лоб был в крови. Он выпачкался, трогал лоб кровавой рукой. Фюрерские усики над губой мелко, как у кролика, дрожали.

– Эмиль, – сказал Митя жестко и тихо. – Эмиль, теперь я буду вашим настоящим сыном. Взамен убитого. Вы усыновите меня. Чтобы вам не было так мучительно больно.

Дьяконов, бледнея все больше, кивнул. Его побелевшие, будто на морозе, губы шевелились. Но он так и не проговорил вслух, зачем он так быстро и покорно согласился с Митей. Ему были нужна картина, а значит, нужны и деньги, в которых она оценивалась. Ему нужна была квартира Изабель и все наработанные Изабель и Андреем бесценные связи в Париже. Он не мог так просто, так наплевательски терять то, что они вместе с Андреем завоевали во Франции. Хорошо. Митя убил Андрея – Митя встанет на место Андрея. Он ничего не потеряет. Все продолжится. Какой же Бог издеватель. Как Он ловко все подстроил.

– Я усыновлю тебя, – сказал Эмиль, отирая ладонью бегущие по щекам слезы и мелкий пот. – Я усыновлю тебя, сволочь. И ты женишься на Изабель. И ты можешь, сволочь, даже взять ее фамилию – Рено. Или ты больше предпочитаешь – Дьяконов?..

Митя не шелохнулся. Из-под бровей, сведенных в пушистую нить, он глядел на убитого им Андрея, на сгорбленного колобка Эмиля, на кольт в своей руке, странно пахнущий машинным маслом и порохом. Индульгенция им получена. Сейчас скорей домой. Подхватить тело на одежки, на две куртки – его и Эмиля – и в машину. Где картина?!.. И где Изабель… Она заперта у его друга. Она позвонит сама. Она скажет адрес. И он приедет за ней. Что ж, скажет он ей, так вышло, дорогая. Ты не плачь, потому что теперь мы можем делать все, что хотим.

И все, что должны делать.

Всю дорогу от парка Монсо до Елисейских полей Эмиль, сидя над телом Андрея, плакал в машине. Он плакал судорожно, обильно, взахлеб, как женщина. Митя, сидя за рулем, косился на него. От закаленного в жизненных боях политика, бизнесмена, банкира, мафиозо такой погребальной истерики трудно было ожидать.

– Где ты, Изабель?!.. Ответь…

– Же тэм, Митья… же тэм!.. Я у друг Андрэ… чьто Андрэ?!.. Он приезжай за мнье?!..

– Изабель, улица?!.. Я приеду за тобой. Рю деля Тур, одиннадцать?!.. но ведь в этом доме живет русский посол…

– Я у посоль… Приезжай… Андрэ порваль билет Моску… Он все порваль…

– Жди, Изабель. Теперь все будет по-другому. Мы свободны.

Секрет этой новой свободы Изабель поняла на Елисейских Полях. Она отшатнулась от мертвого тела Андрея, как от зачумленного. Прижала руки к лицу.

Целые сутки проплакала у себя в спальне, не выходя к столу. Эмиль, вместе с лысым бодрячком Венсаном, организовывали похороны, обзванивали агентства. Пробили престижное место на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, заплатив хорошие деньги настоятелю русского собора. Митя, отыскав картину в куче роскошных тряпок, загромождавших шкафы Андрея, радостно гладил ее, и под его ладонью жили, мерцали шероховатости, складки и жилы масла – вся картинная живая плоть. Как давно он не писал маслом. Во времена Яна ван Эйка или Тенирса такую паузу в работе художника и представить себе было невозможно. А может, он уже не художник?.. Он тихо разъярился. Вот ужо он всем покажет. Когда, после Филипса, они все втроем вернутся в Москву, ох он и развернется! В своем доме, в своей мастерской… Он закрыл глаза и представил себя в мастерской – в рубашке “апаш”, с палитрой в руке… и Изабель сидит на подиуме напротив, и он пишет ее, улыбаясь ей. Не жалко заплатить и мертвым Андреем за такое счастье. Вот оно, счастье. Он его искал и наконец нашел. И купил – опять за кровь; ну, да все в мире, видно, покупается кровью – или своей, или чужой! Иной цены – просто нет…

Русский посол Рогачев, приютивший Изабель по настоянию Андрея, и его супруга Лидия Олеговна расставались с Изабель, как с дочкой родной. “В Москву едете, душенька?.. о, в Москву!.. а мы здесь уже шестой год, и так скучаем по России, одни воспоминанья… вы с Андреем едете?.. одна?..” Митя помнил, как Изабель беспомощно оглянулась на него. Ну не мог же он сказать Рогачевым, что Андрей Дьяконов мертвый, с простреленной грудью, лежит у себя дома, а они с Изабель летят в Москву вместе. “Вы не возьмете вот это с собой… угостите Эмиля!..” Пока ехали домой от посла, торт-мороженое в коробке растаял, превратился в сладкую сливочную лужицу, и две ягоды, раскисшие красные клубничины, плавали в нем, как кровавые лохмотья.

Когда Митя, посадив на колени Изабель, все рассказал ей во всех подробностях – и их разговор с Андреем на Елисейских, и дуэль в Монсо, – она, зажав ему рот рукой, прочирикала птичкой: все, все страшное позади, не думай ни о чем, мы похороним Андрея с миром, и я выйду за тебя, башмаков не износив, потому что все мы, женщины, Гертруды, все мы птички– синички, посади меня на ветку свою… Эмиль отворачивался к окну. Барабанил пальцами по стеклу. Филипс еще шел. Филипс еще не отгремел, но надо было спешить.

Они повезли картину на аукцион после похорон Андрея Дьяконова на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, на следующий день после погребенья и русских поминок, на которых были представители всех волн русской эмиграции. Первая волна пела песни времен Великого Исхода Дворян и гражданской войны, роняя слезу по Белой Армии; последняя, четвертая волна ни словечка не могла произнести по-русски. Эмиль напился и наплакался вволю. “Никогда не думал, Сынок, что я похороню в Париже Андрюшку, убитого тобой, мать-ть-ть твою!.. эх, наулюлюкаться бы до потери свякого сознанья… да крепкий я мужик, не смогу… и от людей стыдно… Помянем Андрюшку, Митька… у, ты, убийца…” – “Помянем, – соглашался Митя и поднимал фужер. – Мы все убийцы друг друга, Папаша. Мы все убийцы”. Он ударил краем фужера о хрустальную рюмку Папаши, полную водки, и на миг ему почудилось, как на дальнем конце стола, в скопленье обнаженных, цвета слоновой кости, плеч, черных смокингов и “троек”, в блеске ожерелий и колье пышностях дамских старомодных причесок мелькнуло рыжее, яркое. Огонь. И зелень. Ах, нет, это просто яркий изумруд блеснул в ухе одной дряхлой старушенции, еще, должно быть, помнящей самое Царицу Александру Феодоровну.

Аукцион уже подходил к концу – картин на стенах поубавилось, драгоценности со стендов исчезали, арт-менеджеры шустрили и прыгали в залах, покупатели бросались визитками, в залах, где шло самое торжественное действо и выставлялись наиболее ценные и престижные работы старых мастеров, оживление еще царило, но пик его уже отшумел. Заявку на участие надо было подавать заранее, но вездесущий пробивной Венсан обошел всех чиновников, проник сквозь все препоны, и работа кисти великого Тенирса, абсолютно неизвестная ни широкой публике, ни знатокам-искусствоведам, была водружена на стенд для обозренья, и люди подходили, обозревали, вынюхивали носом тайну мазка и светотени, прикрывали глаза рукой, как от бьющего света, – восхищались. Аукционист выкрикнул начальную цену – миллион долларов. Митя оглянулся на Эмиля. Мадам Канда, что бы сказали, если бы услышали, что ваш миллион – всего лишь начальная, робкая цена торгов. Что бы ты сказала, Анна.

Три, пять, шесть миллионов… Шесть миллионов пятьсот тысяч… Цена на картину росла неуклонно, мрачно, угрюмо, тяжело, неистово. Мите казалось – каждое объявленье цены бьет его наотмашь по лицу. “Семь миллионов раз!.. Семь миллионов два!..” У него захолонуло под ложечкой. Выкрик из зала:

– Десять миллионов!..

Эмиль сжал его руку. Десять миллионов раз, два… Когда аукционист, худой старец с рыже-седой шкиперской бороденкой, уже готов был выкрикнуть: три!.. – как новый крик разорвал спертый воздух: пятнадцать!.. И все ползло, ползло вверх медленно, мрачно и неуклонно, не останавливалось. Какая чушь, это все ему снится. Двадцать миллионов долларов. Двадцать три. Двадцать восемь… Ну остановитесь, идиоты. Митя еще не понимал, что аукцион – это вид спорта. Такой же, как уклонение от налога; как отбиванье чужой жены; как охота на зверя; как охота на человека. Здесь охотились не столько на сокровище, сколько на ближнего своего: смять, растоптать его, унизить своим несметным богатством его, нищего соседа, выдернуть у него картину из-под носа – а пусть страдает, пусть копошится в тощем кошельке.

Эмиль так и не выпустил его руку – до тех пор, пока цену не взвинтили до тридцати шести миллионов долларов.

– Небывалый случай!.. Великий Тенирс!.. Открытие века!.. Великая работа, найденная на задворках России, на рубеже веков уезжает в Америку!.. Америка приобретает еще одну жемчужину, еще одно сокровище в коллекцию сокровищ, которыми Новый Свет располагает, к вящей зависти Старой Европы и гордости самих американцев!.. Позвольте представить вам покупателя!.. Юджин Фостер, к вашим услугам!.. Крупный галерист Соединенных Штатов, глава Мом-музеума и “Фостер-гэллери” на Манхэттене, пайщик знаменитой нефтяной компании “Нефть Америки”, талантливый политик, заявивший о том, что он будет баллотироваться на пост президента Америки не позже, чем через четыре года – ждать восемь лет Юджин не намерен!.. Позравляем Юджина с еще одной – и гениальной!.. – покупкой, приобретением в его блестящую галерею, уже ставшую муниципальной – мэр Нью-Йорка взял ее под свою политическую и административную защиту!..

Аукционист еще что-то кричал по-французски – Митя не понимал ни черта, Эмиль, тихо бубня, переводил ему вопли рыжебородого старика на ухо.

– Тридцать шесть миллионов баксов, Сынок, – замучавшись переводить поздравительный бред, бормотнул Эмиль. Пряди его челочки слиплись. Он слизнул пот с губы. – Победа, венсеремос, но пасаран. До чего здесь душно!.. Скорей на воздух…

Митя выпрямился во весь свой каланчевый рост. Потер ладонью щеку. Щетина. Он опять забыл, не успел побриться.

– А деньги? – сказал он четко и сам поразился – как резко, бодро звучал его ясный голос. – Когда мы получим деньги?.. И на чье имя, Папаша?.. На ваше?.. Только я их и видел тогда.

– В присутствии французского юриста, дурень, мы разделим их, и каждый, расписавшись на специальной бумаге, получит куш, причитающийся ему, – тускло пробубнил Дьяконов. – Ты просто скот. Картину Венсан записал на нас обоих, представляя ее на Филипсе. Мы оба хозяева. Только ты, дерьмо, первооткрыватель. Merde. Я с тебя за гибель Андрея еще не то должен был содрать… Сынок.

– Где ты хочешь, чтоб была наша свадьба?.. В Москве?.. В Париже?..

– Где ты сам хотеть… Где ты, Митья…

Изабель ничего не осознавала от счастья, горя, ужаса, от обрушившейся на нее судьбы. Платье, заказать снова свадебное платье! Она не думала, что можно выходить замуж дважды. “Можно и трижды, и четырежды – до семисот семидесяти семи раз, как в Библии сказано”, – шутил Эмиль. Папаша все чаще прикладывался к вину и коньякам в баре покойного сына. Мотался к нему на кладбище каждый день. Митя составлял ему компанию. Изабель, приходя домой после хозяйственных предсвадебных бегов по Парижу, заставала свекра и жениха в недвусмысленных позах изрядно принявших на грудь – один спал в кресле с рукой, спущенной до полу, другой, задрав ноги на фамильные, расшитые мамочкой Рено кружевные подушки с золотой ниткой – на диване, нещадно храпя. О, русские люди, до чего вы забавные человеки. Гулять так гулять, страдать так страдать. О мон дье, неужели она скоро увидит снежную Москву, где волки и медведи гуляют по улицам, а в президентов и банкиров стреляют, как в зайцев и рябчиков?!.. где такие вот картины, как этот Божественный Тенирс, валяются на заброшенных чердаках у пьяниц-старушек в чудовищных… о, как это… ком-му-наль-ках…

– Митьенька, потшему ты пиль вэн?.. ви-но…

Он хватал ее в охапку, сажал ее к себе на колени, уваливал ее на себя – хрупкую, тоненькую, невесомую, как лепесток.

– Потому что я мужик, Изабель. Я русский сибирский мужик. Я по ошибке забрел в светское общество. Я как-то странно стал богатым. Ну да, я очень хотел стать богатым. Разбогатеть. И я… – Он набирал в грудь воздуху, чтобы выпалить ей, как на духу: “чтобы стать богатым, я убил человека, я женщину убил”, – и не мог. – И я как-то случайно нарвался на одного, на другого… мне помогли… все было так странно… так…

Он неловко умолкал и страстно целовал ее. Она, будто сбросив с плеч тяжкую ношу, облегченно и радостно целовала его в ответ, лежа, как белая киска, на его груди. Ей не нужны были его исповеди. Она сама не любила исповедаться кюре, зажевывая на евхаристии в Сакре-Кер сухую невкусную облатку. Она считала – и ей казалось, что правильно: мужчина имеет гораздо больше прав, чем женщина, на свои тайны, на свою личную жизнь, на свои… ей было страшно додумывать, но она договаривала про себя: на свои преступления. Митя убил ее мужа. Он убил его честно, на дуэли. А если бы нечестно?.. Изабель закрывала глаза и улыбалась. Честно, нечестно. Может быть, она сама этого хотела. Чего хочет женщина, того хочет Бог.

Или…

Никогда, никогда она не расстанется с любимым. Она будет всегда жить в метели, в пурге. Она готова есть из одной миски с медведями и мохнатыми русскими собаками. Она, Изабель Рено. Лишь бы с ним рядом.

Она заказала себе в лучшем ателье Парижа такое свадебное платье, какого не было ни у одной топ-модели, ни у одной кинозвезды, ни у одной королевы и принцессы мира. Она не хотела поразить публику; она хотела просто понравиться Мите. Белое, как лилия-нимфея, длинное платье, с лепестками-шлейфами, с лифом, сплошь расшитым крупными стразами, а по горловине – настоящими брильянтами. Она будет выглядеть в нем на церемонии, как будто ее только вынули, выдернули из туманного свежего озера и на гибком стебле протянули Мите с поклоном: бери, владей. Изабель постоянно дрожала, будто ее знобило. Все происходящее казалось ей непонятным, пугающим, странным. Закрывая глаза, она снова видела перед собой разверстую рану в груди Андрэ – а руки и губы Мити находили ее, гладили, целовали, и она вспыхивала вся, как ночной костер. Жизнь в Москве!.. Жить в другой стране!.. Она примеряла на себя платье чужой страны и спрашивала себя: а каково это, а не умрешь ли ты от тоски по своей милой Франции, по своим веселым винам и озорным цветам в корзинах цветочниц на Монмартре и на Риволи, не будешь ли ты всю жизнь ломать язык, выговаривая странные русские тяжелые слова, и потом, Митя… он, такой чудный, такой любящий ее, вдруг черно насупливается, делается мрачнее тучи, и ей кажется – сейчас он полетит ураганом, сметет все вокруг… и ее тоже… Свадьба, свадьба… Пускай она будет как можно скорее. Все Рубиконы лучше всего переходить сразу. И навсегда.

Они зарегистрировались в парижской Мэрии – Митя, по приказу Папаши, нацепил черную “тройку”, как ухарь-купец, удалой молодец, и даже золотую цепочку Эмиль ему приделал – брегет, купленный в магазине “Андрэ”, торчал в кармане, а сверкающая цепочка свешивалась из кармана, вдоль пуговиц жилета, а Изабель поразила всех платьем-лилией, ей даже из зала кричали: лилия!.. – и Митя, после того, как они поставили закорючки в толстых книгах и их объявили мужем и женой, отчего-то вспыхнул весь, как маков цвет, до корней волос, он и не думал, что может так краснеть, как ребенок, – и внезапно взял, подхватил Изабель на руки, он читал об этом в книжках, видел это все в кино, ну, и что-то сработало у него внутри, что-то защелкнулось на душе, как наручники, – и так, с Изабель на руках, он прошел по ковру зала мэрии, и она прижималась лицом к его груди, и он шептал ей тихо, задыхаясь: не бойся, крошка, у нас все будет с тобой хорошо, все будет тип-топ, в Москве мы не пропадем, я куплю тебе в Москве отличный дом, ты будешь в нем хозяйкой, не хуже чем здесь, на Елисейских, тебе все там понравится, клянусь, и там совсем не страшно, в Москве, там очень даже весело жить, ты будешь там царица, богиня… моя белая лилия, мой пушистый котик… Не бойся, не бойся…

Он все упрашивал ее: не бойся, не бойся, – как будто Россия, как будто Москва были такой геенной огненной, такой дикой преисподней, куда и заглядывать-то было жутко, – не то что жить там.

В ту последнюю, перед отлетом в Москву, ночь в Париже они проговорили до утра. О да, они любили друг друга, и все же им важно было высказаться, им невыразимо важно было расспросить друг друга – о чем?.. О событиях, бывших ранее, до их встречи?.. О том, откуда они вышли и куда они идут?.. О людях, которых они любили?.. Он убедился в том, какая же Изабель была девчонка. Ей рассказывать было совершенно нечего: домашний ангелочек, всеми любимый, престижный коллеж, Сорбонна, диплом врача, частная практика в Париже, каждое лето отдых в Провансе, на берегу моря, или в Арле, где в античном амфитеатре Изабель любила наблюдать корриду.

– Как… корриду?.. разве во Франции есть коррида?..

Она поднялась на локте голая, оперлась ладонью о подушку. На столе горела свеча. Ее светло-русые одуванчиковые волосы сияли, переливались. Щеки горели, исцелованные. Митя с удивленьем и ужасом чувствовал, как растет, страшней снежного кома, в его груди нестерпимая нежность. Эта девушка, его жена, научит его нежности. Научит его человеческим чувствам, что начали было вихрево исчезать из него, выдуваться наружу. Он уже чувствовал пустоту, жуткую пустоту, что поселялась внутри, выжигая огромные незримые пространства в нем. Он усмехался, чувствуя это: а, все трын-трава!.. это так надо, надо быть таким, пустым и циничным, жестким и бесчувственным, чтобы жить в том мире, куда его забросило… Рядом с Изабель, вместе с ней Митя ощущал себя человеком. Он возвращался к себе. Это было больно. Ему становилось очень больно от этого. Он припоминал себя того, Нищего Художника; видел себя, припадающего к голым коленям дегтярноволосой Иезавель; себя, шатающегося по тусовочному Арбату с двумя-тремя непросохшими холстами под мышкой – чтобы продать. А тут у него на счету будет – уже не лимон, а… Юджин Фостер, рыжий веснушчатый весельчак, высоченный мужик из-за океана, скорее похожий не на крупного галериста, а на подгулявшего рослого бурша, расплатился с ним и с Эмилем наличными долларами. Когда у Мити в руках оказалось бессчетное количество зеленых бумаг, – валютные проститутки у “Интуриста”, он это знал, так же, как знало и пол-Москвы, называло баксы “капустой”, и это было похоже, он сидел будто в россыпях свежих капустных листьев, – у него все поплыло перед глазами, ком подкатил к горлу, он хотел разрыдаться – и не мог. Эмиль протянул ему на ладони русскую московскую валидолину. “Рызгрызи, – посоветовал он. – Может, станет легче. Если ты не в силах пересчитать, дай, я пересчитаю”. – “Ты меня обманешь, Папаша, к чертовой матери, – ответил Митя весело и зло. – Я уж как-нибудь сам. Это ведь все не для меня. Это все для Изабель. Я сделаю ей такую жизнь, какая ей в ее дохлом Париже и не снилась”. – “Врешь, сосунок, – жестко сказал Эмиль, глядя на то, как беспомощно Митя копошится в разбросанных по дивану долларах, нервно закуривая, отпыхивая дым, – не для Изабель это. Ты спятишь на этом. Ты спятишь на деньгах. Потому что ты жалкий парвеню, Сынок. Потому что всю жизнь ты жил, преодолевая комплекс нищеты. Потому что ты привык считать все время жалкую копейку в своем дырявом кармане. И вдруг ты вторгся, внедрился… сюда. В нас. В наше нажравшееся, сытое тело. В мое тело, как гельминт. В меня. И ты готов съесть меня. Но съесть бездарно. Чтобы все подгребать под себя и никуда не вкладывать. Я отличаюсь от тебя тем, щенок, что вкладываю капиталы. Я их умножаю. А ты будешь их только копить… копить!.. Ты будешь трястись над ними, когда состаришься…” – “Если состарюсь, – солено, ядовито поправил его Митя. – Меня ухлопают, Папаша, твои же люди, если я им чем-нибудь не приглянусь. А я им точно не приглянусь. Ведь не приглянулся же тебе”. Эмиль исхлестал его словами – и Митя запомнил эти удары розги, эти рубцы, оставшиеся от грубого ремня. Отцовский ремень?! Плевал он… Однако… нищета… Он содрогнулся, лежа рядом с Изабель в постели. Какое чудо, что он никогда больше не вернется туда.

– О, коньешно, есть, Митья… коррида, и… как это… бик?..

– Да, бык… – Он обнял ее одной рукой, нежно поцеловал в пылающую скулу. – Рогатый бык… Не дай Бог мне никогда, женушка, стать рогатым…

– И это… как это по-испаньоль… тореро?..

– Да, да, тореро, матадор, как хочешь…

– Я нье любиль, когда бик – убой… убиваль… я всьегда плакаль… я хотеть бик – жить и тореро – жить… я хотель, чьтоб Андрэ – жить и ты – жить… но Андрэ умереть… а я хотель, чьтоби мы с тьебе жить – как это?.. тужур?.. вече-но?..

– Да, да, вечно, – забормотал Митя, ловя губами ее пальцы, гладящие его лицо, его висок и подбородок. – Да, Изабель, мы так любим друг друга, что мы будем жить вечно… я это чувствую… я…

Она закрыла ему рот ладонью. Ее ладонь пахла жасмином. Жасминовые духи, приятные. Женщины душатся и наряжаются, чтобы прельстить мужчин, но прекрасней всего они без одежд.

– Ты… льюбиль в Москве ла фамм?.. жень-шинь?.. говорить мнье…

Ну вот, вот они, эти дурацкие вопросы. Он знал, что до них дело дойдет.

Эмиль громко храпел в соседней комнате. Тихо лилась музыка из приемника, висящего на стене. Женщина есть женщина. А разве ему не интересно узнать, сколько мужчин было у Изабель, какие они?.. Нет. Неинтересно. И никогда не станет интересно. А вот ее это волнует.

– Конечно, любил. Куда ж мужчине без этого.

– И они биль… красив?..

– Красивые. – Он улыбнулся. Она отвела прядь волос у него со лба. – Конечно, красивые. Нет, одна была некрасивая. Маленькая девочка. Такая глупенькая. Похожая на рыбу. И есть она любила жареную рыбу. Она кормила меня рыбой.

Перед ним, как наяву, встала Хендрикье – с рыбьим ртом, с белесыми прозрачными косками, с веснушками на носу, с преданными собачьими глазами, всегда обращенными к нему с мольбой: не отвергай меня. Он вспомнил весь быт дворницких трущоб в Столешниковом, гарь и чад на кухне, где алкоголичка Мара вбрасывала в себя, у горящих цветков газовых конфорок, рюмку за рюмкой дешевой “Анапы”, свои ранние, в пять утра, вставанья, одеванья дворницкой робы, – и иглы страха закололи его под лопатки: неужели это все было с ним?!..

– Дай сигарету.

– Кури вред, Митья. – Она, смешливо морща нос, протянула ему всю пачку, что цапнула со столика у кровати. – Я доктер, я знать. И как зваль та дьевочка?..

Он поглядел на Изабель – и внезапно понял, кого она ему напоминает. Хендрикье. Ну да, Хендрикье. Только умную, богатую, красивую. А не нищую дурочку-уродку с жабьей пастью, в крапе веснушек. Но все повадки Хендрикье. И светящийся взгляд Хендрикье. Да, этот тихий свет, этот всепобеждающий нежный свет Хендрикье, что пробьется сквозь любой металл, бетон и чугун.

– Хендрикье.

– О, как жена Рембрандт ван Рейн!.. – Изабель развеселилась, шаловливо перевернулась в кровати, играя, как рыбка. Нет, это бред. Да, ведь она разительно похожа на Хендрикье. Как он этого раньше не замечал. – Хендрикье Стоффельс?..

– Ну, у нее, наверно, было другое имя, это было просто прозвище, ну, кличка, ну… – Он затруднился объяснить наморщившей лобик Изабель, что такое кличка. – Это имя – ну, для смеха…

– Длья смех, а-ха-ха-ха-ха!..

Она долго, тихо, нежно хохотала. Митя прильнул губами к ее губам. Они целовались до головокруженья. Разомкнули объятья нехотя. Порозовевшая Изабель спросила, продолжая беззвучно смеяться:

– А… путан?.. Ну… ночная жень-шинь?..

– Проститутки тоже были, – пожал плечами Митя, – у кого их не было!..

Он вспомнил девиц в сауне. Передернулся.

– А… кто ты любить больше всех?..

Он задумался. Дал единственно возможныйответ.

– Тебя.

– А… кто тьебья любить больше всех?.. Больше – жить?..

Он лег на спину. Сигарета горела тусклым красным огнем в его отведенной руке. Изабель глядела на него сверху вниз. Они оба были голые, влюбленные и молодые, и вся прежняя жизнь казалась Мите сном. Вся прежняя жизнь нам всегда кажется сном. Она улетает, улетучивается, как дым. Ее не поймать. Тебе кажется – это все было с тобой, а на деле это Господь Бог просто поглядел занятный фильм с тобой в главной роли.

Он затянулся до звона в ушах. Он глотнул столько дыма, что он забил ему легкие, как газ смертнику в газовой камере. Перед ним, во весь свой маленький, статуэтковый росточек, живая, фарфоровая, мертвая, задушенная, в мастерской у Снегура, в японской квартире на проспекте Мира, встала Анна.

И запах жасмина, доносящийся от Изабель, обратился в запах лаванды.

– Одна женщина, – сказал он упавшим голосом. Снова воткнул в рот сигарету. Она дрожала в его сцепленных зубах. – Жена одного японца. Бизнесмена. Очень милая женщина. Она меня любила, а я ее не любил. Я встречался с ней. Очень стильная женщина. У нее – знаешь?.. – в доме на полках японские куклы сидели. И слушала она только японскую музыку. И больше всего любила апельсиновый сок. Или… грейпфрутовый.

Скорее бы закончился этот расспрос. Что она, как на допросе.

– А… где она сейчаль?.. – Изабель поправилась. – Сей-час?..

Ну, что ты дрейфишь, парень, что ты тушуешься. Дворник занюханный. Мафиозо недовинченный. Первый раз выстрелил в человека – и попал. Первый раз душил человека – и задушил. Что ж ты первый раз правду-то боишься сказать. Рот разинуть. Одно признанье – и нет у тебя Изабель. Это проверка. Это лакмус. А вдруг она тебя и такого… примет?..

Скажи ей: я ее убил. Скажи: она на кладбище в Москве. Или в Токио. Ты же и правда не знаешь, где господин Канда ее похоронил.

– Сейчас?.. – Он вел время. Он курил сигарету так, будто молился Богу, будто лакомился вареньем. Будто целовался. – Сейчас?..

Ты убил ее. Ну!

Изабель простит тебя. Неужели ты не видишь, что она – Хендрикье. Она простит тебя, заплачет над тобой, полюбит тебя по-новому, по-иному, и уйдет с тобой куда хочешь – в тюрьму, в ссылку, на пытку, на необитаемый остров. В… да, в смерть. Она умрет с тобой, если ты захочешь, так она любит тебя. Чего же ты боишься?!

– Уехала в Японию, – сказал Митя, сминая окурок в хрустальной пепельнице на столике. – Она не смогла бросить своего мужа. Он был очень богатый японский бизнесмен. А я был никто. Я был тогда дворник. Я был бедный дворник и бедный художник. Никто не покупал мои картины. А вот она купила.

Она купила ВСЮ ТВОЮ БУДУЩУЮ ЖИЗНЬ, Митя. Все, что происходит с тобой сейчас и еще произойдет. А ты не поставил ей никакого памятника. Ни золотого. Ни чугунного. Ни красками на холсте.

Это только Модильяни писал своих мертвых любовниц. Он будет писать свою живую жену. И ей совершенно незачем знать про ужасы его прежней жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю