355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Крюкова » Ночной карнавал » Текст книги (страница 16)
Ночной карнавал
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:03

Текст книги "Ночной карнавал"


Автор книги: Елена Крюкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Я вздохнула прерывисто. Вздох прозвучал, как сигнал трубы. Гри-Гри нагнулся стремительно. Его язык, как язык зверя, лизнул меня – от расщелины меж ног, от живота до ключиц, до подбородка. Я была его щенком. Его лисенком.

– Ты мой лисенок и дитенок, Линушка, – невнятно прошелестел он. – Я твой зверь. Я твой старый пророк. Я не совру тебе. Я не испорчу тебя. Я покажу тебе твое будущее. Вот.

Его лицо с черной козлиной бородой оказалось напротив моей маленькой груди, и рот впился в мой вставший крохотной свечкой сосок. Я думала – откусит! Стало страшно. И тут же страх, росший во мне, ухнул в бездну – так падает с огромной волны отвесно и тонет, накрытый стеной соли и пены, утлый кораблик. Губы Гри-Гри ослепили меня. Солнце встало перед моими закрытыми глазами. Он целовал мне сначала одну грудь, затем другую. Потом тронул меня грубой рукой меж подавшихся в стороны ног. Там расцветала китайская роза. Там жил зверек. Он кусал изнутри и мучал меня. Высовывал мокрый скользкий нос. Лизал меня изнутри маленьким розовым язычком. Я не могла его поймать. Он не давался. Ему не было имени.

– Вот он, – пробормотал Гри-Гри, – вот твой малыш. Я поймал его.

Под мужицким шершавым пальцем перекатывался талисман. Возьми на счастье. Он твой. Но ты не моя. Ты будешь чья-то. Там, далеко. В другой жизни. Забудешь бородатого потешного старика, похотника, козлодоя. Нет. Не забуду. Поцелуй талисман; поцелуй перстень. Ласкай зверька, он ведь любит ласку. Его держали во тьме и в холоде, плохо кормили, открывали клетку на ночь, и в нее врывался мороз и буран. И шкурка мерзла. И носик прятал в лапки. О!.. о... да, да... ах, нет, пусти... слишком невыносимо... зачем дуло ружья, о охотник, пробирается все глубже в чащобу... в неопалимый куст... а если ты выстрелишь, и хлынет кровь... она не хлынет, а брызнет... я вдвигаюсь во мрак медленно... я осторожен... я, великий охотник, лыжник в тайге... не причиню тебе зла, маленький зверек... я сберегу тебя... тебе хорошо?... тебе счастливо?... тебе сладко... люди не умеют доставлять друг другу сладость...

Стони... стони... так будет легче... я дойду до края... я дохожу... вот... видишь... видишь... дальше нельзя... дальше – твой крик... забьешься... ты не рыба на остроге... ты не соболь со стрелой в боку... ты моя девочка... сладко тебе?!..

Да... да!..

Он был такой большой, черный, бородатый, с сияющими бешеными, чуть навыкате, зверьими глазами, добрый, как Бог, идущий по облакам, нежный, как сестра милосердия. Он был милосерден ко мне. Он был к себе жесток. Он подвел себя к краю любви, а меня осторожно, чутко отвел за ручку, приговаривая: высоко, нельзя, разобьешься, упадешь, расквасишь нос, костей не соберешь.

Я глядела на него во все глаза. Он был красив. Его лицо перекосило любовью и жестокостью. Он стоял на краю пропасти и шатался. Он чуть не падал. Он вынул дрожащие пальцы из влажной нежной тьмы, положил руку себе на лицо, вдохнул и провел языком по своей ладони крест-накрест.

– Да святится плоть твоя и душа твоя, – шепнул он хрипло. – Будет с тебя нынче. Никогда, вовеки не подойду к тебе. Помни все, что было сейчас. В иных жизнях помни. Один человек возьмет твое чудо вот так, как я сейчас. И этот человек будет любить тебя. Помни. Чувствуй. А боле – никто. Так я, старец, тебе говорю. Пророчье да сбудется. Почему ты... так дрожишь?... Разве худо тебе?...

И я вытолкнула из себя: «Чудесно!.. Еще!..» – вместе с саблей сладкой боли вдоль всего выгнутого тела: я была сабля, и боль била меня саблей, разрубила пополам, и одна половина моя осталась ребенком, канула в пропасть снежного детства, тайного девства, а другая – горела в ярком, гудящем на ветру женском костре, я стала женщиной, не утеряв девства, и я отныне страстно хотела сгореть, умирала от желания, и желание было счастьем, радостью звенело, и желание никогда не было жалением, всегда – велением, всегда – царствованием, всегда – владычеством: старик Гри-Гри, замшелый таежный волк, оборотень в шкуре рыси, соболий вожак, короновал меня короной любви, и отныне я умела ждать, могла любить, хотела сгорать в любви дотла. Пусть в пепле жемчужину найдут. Одну. Мою. Женскую жемчужину: в развилке пожарищной тьмы.

Аля вошла, вбежала в тот момент, когда Гри-Гри склонился и поцеловал мои сдвинутые, сжатые в исступлении взрослой радости ноги.

– Что ты делаешь, великий старец?!.. – всплеснула она руками.

– Лечу, мама, как видишь... излечиваю дитя наше!.. От муки, от сомнения... от неведения... от зависти... от страха дикого... Теперь ей все... счастливо, светом ясным освещено... А то бьются иные, кричат... борются: с чем?!.. С Божьим, с данным навеки... Не проклятье это, запомни!.. – а благо, а гордость, паче гордыни, выше упования... Нет плоти, дух есть, одна душа есть...

Так он бормотал надо мной, мне одной.

Аля ничего не спросила. Постояла около двери. Дальше в комнату не пошла. Улыбнулась. Запахнулась теснее в пуховый ажурный платок. Подняла руку. Перекрестила меня и Гри-Гри, тяжело, со свистом дышащего, глядящего светящимися, слезящимися глазами.

– Расскажи мне еще о Семье.

Это спросил он или она?

Она не поняла. Их губы были близко придвинуты друг к другу. Они шептали, путая слова, мешая дыхание, вливая друг в друга вдохи и стоны и смех.

– Я хочу пить.

– У меня есть апельсиновый сок. И даже целая корзина апельсинов. Любишь апельсины?

Он оторвался от нее, взял с дивана тяжелую корзину с новогодними фруктами. На ярких, как огонь, апельсинах сидела игрушечная Белоснежка. Князь вынул плод из корзины и подал Мадлен.

– Все наоборот, – сказал он и улыбнулся. – Там, в Саду, Ева кормила Адама, а здесь я тебя кормлю. Хоть я и не Адам. Сладко?

Она вспомнила бормотанье Гри-Гри: «Сладко тебе?... Сладко тебе?...» Поежилась – холодно было лежать на смятых, сброшенных красивых тряпках на полу.

– Давай я перенесу тебя на диван, – шепнул Князь. – Ты совсем не тяжелая. Ты похожа на Кору с Эрехтейона.

– Кто такая... Кора с Эрехтейона?... – настороженно, обидчиво спросила Мадлен. – Какая-нибудь девчонка, прогулянка?... из пивного бара?... ты дал ей денежку, чтобы она пошла и купила себе новые чулки...

Он подхватил ее под коленки, под спину и кружил по комнате с ней на руках.

– Нет, душенька. Это не гризетка. И не трактирщица. Ты ее никогда не видела. Она каменная... она прекрасна. Я повезу тебя в древний храм, где она стоит, и небо синим плащом окутывает ее. Я был возле нее в жаркий день. Пекло Солнце. Я опустился на колени и поцеловал край ее каменной одежды. Я не думал тогда, что увижу ее живую.

– Ты сумасшедший... ты сумасшедший!.. – смеялась Мадлен. – Перестань кружить меня!.. Голова закружится!..

Это был их второй вальс – в нетопленой зимней комнате, словно переселенной в шумный предновогодний сутолочный Пари из земли Рус. Все кружилось, летело перед их глазами. Они видели только друг друга.

Князь остановился, запыхался. Опустился на диван с Мадлен на руках.

– Я приходил к Ним на утренний кофе, – сказал он тихо. – Аля встречала меня в пеньюаре. Усаживала за стол. Дымился кофейник. Сахар мерцал в вазе мейссенского фарфора. Дети весело улыбались мне. Тебя тогда не было среди них? Нет, ты была. Я помню тебя. Твои золотые волосенки. Вы со Стасей хулиганили. Толкали друг дружку и гостей ногами под столом. Ты любила стаскивать из хлебницы пряники, да?...

– Да, – задумчиво, как во сне, кивнула Мадлен. – А потом я исчезала за кистями скатерти, и Стася со мной вместе. Мы ползали меж ног, обутых в узкие туфли и изысканные башмаки, дергали дам за кружева нижних юбок. Щипали за щиколотки. Подкладывали кнопки под ажурные носочки. Визгу было!.. Народ ахал!.. ноги поджимал... Аля искала нас под столами, приподнимала скатерть... тщетно!.. мы уползали стремительно, упоенно, уже хохотали, заливаясь, тряся косами, в дальнем углу, под пологом в спальне... И косы расплетались... и вились по плечам, спине...

– Да, да, да! – шепотом крикнул он. – И я подходил... садился на корточки... брал твои волосы в руки... играл ими... зарывался в них носом... шутейно изображал киску, терся об тебя: мяу, мяу!.. И ты обрывала с подола своего платьица бантик и играла со мной... и я прыгал, наподобье кота, и урчал... а ты хохотала, хохотала, хохотала!..

– Я потом не могла смеяться... знаешь... очень долго...

– Ты пережила смерть. Людям, пережившим смерть, ничто не страшно, вот только смеяться они научаются с трудом.

Мадлен встала, потянулась. Ее нагое тело вытянулось струной. Она закинула руки за голову; Князю показалось, что над ее головой звездное небо, и она тянется к звездам.

– Хочу пить. Принеси мне питья.

– Я принесу тебе весь мир. Я верну тебе Рус. Нашу Рус. Ты вернешься туда Царицей.

Она вспыхнула.

– Быть может... я рассказывала тебе только сон!

– Хорошо. Сон. Я сам вышел из сна, заплатив кровью за то, что живу. Мне с тех пор не снятся сны.

– С каких?

– Когда меня вывели вместе с другими офицерами на зеленый лед суровой реки и крикнули: «Стреляй во врагов народа! Бей их безжалостно!» Выстрелы грянули. Я понял, что сейчас умру. В меня попали пули. Я упал на лед. Последнее, что помню, – это треск подо мною льда: он был молодой, лед-то, тонкий. Хрустнул под тяжестью наших расстрелянных тел.

Мадлен с нежностью гладила Князя по волосам. Провела пальцам по усам. Пальцы запутались в слегка вьющейся бороде, нашли губы. Князь поцеловал ладонь Мадлен, раз, другой, третий.

– Кто же тебя спас?... Как же ты... остался жив?...

– Сам не понимаю. Очнулся я в слепой, без окон, избе. Маленькое круглое оконце под крышей. Беленые стены. Мазанка. Снаружи выстрелы. Я лежу на соломе. У моего изголовья – кружка с водой. Рука сломана. Не могу шевелиться: боль безумная. Я поворачиваюсь и достаю до края кружки губами. В четырех беленых стенах не понять – день или ночь. Я валялся в бреду... бормотал молитвы... кричал, звал Царя, Алю, родных... генерала... чуял: на щеке моей кровь, и в голову я ранен тоже, потому и брежу... и вот входит она...

– Кто?...

Голос Мадлен падает до шепота – неслышней крыльев бабочки летит он от ее губ к его губам. Князь долго целует ее. Потом, чуть отстранив, любуясь ею во тьме, исчерченной огненными спиралями, отблесками из приоткрытой дверцы голландки, говорит:

– Та, что спасла меня.

– Тебя спасла женщина?...

– Женщина всегда спасала мужчину. Ты разве об этом не знаешь?...

– Но и губила тоже.

– Одно из двух. Третьего не дано.

– Что она делала с тобой?...

– Все. Она подходила ко мне, ложилась рядом со мной и спасала, спасала меня. Она любила меня, простая женщина. Крестьянка. С полной грудью, с мягкими теплыми руками, с иссиня-черными татарскими волосами, пахнущими молоком и кислым тестом, с горькими, как ягода жимолость, губами. Я не знаю, как ее звали.

– Она все время молчала?...

– Почти. Она приносила мне еду; я ел; после она ложилась рядом, плакала и смеялась и целовала меня. Иногда она рассказывала о себе. Я понял, что не знаю моего народа.

– Но ведь ты сам и есть народ, Князь. Ты разве об этом не знаешь?...

– Да. Ты права. Я тоже народ. Значит, мы слои глубокой воды: теплый, горячий, ледяной, леденистый. Чем ближе к поверхности, тем теплее и яснее. Все просвечено Солнцем. А на глубине... но ведь именно там лежат раковины, в которых – жемчуг...

Мадлен развела ноги.

– Гляди. Гляди, мой Князь, на сокровища земли твоей и моря твоего. Ведь все это отныне твое. Твое и только твое.

Он склонился к ее лону. Георгин, каждый лепесток твой целую. Белая хризантема, каждую тычинку твою ласкаю. Раковина, не пальцами, а лишь поцелуем открываю я тебя, недоступную. Недоступную?... Ха!.. Святая правда: другие не знали тебя такую, Мадлен, какая ты сейчас. Этот человек тебя родил. Прав был старый кудлатый страшный пророк Гри-Гри. Тебе довелось родиться дважды.

Он не отнимал рта от размыкающихся один за другим, многослойных лепестков. Цветок дышал жаром, парил. Пах морской солью и ветром. Сознание Мадлен мрачилось. Видения посещали ее. Ей казалось – она золотая цепь, застегнутая на животе танцовщицы фламенко. Колибри в мощном мужском кулаке. Сейчас сожмет сильней кулак – и ей конец.

Князь покрывал огненными поцелуями ее живот, внутренность бедер, гладкую, как шелк, ее торчащие ребра, ее шею и лоб. И вся она выгибалась навстречу его целующему рту, подавалась вперед, выворачивалась, подставляя волнам и брызгам ласк все новые кусочки изголодавшегося по любви тела.

– Ты знаешь про Ипполитов Дом?...

Ипполитов Дом. Ипполитов Дом. Знакомое до бреда имя. Где это, Князь?!.. В далеком северном городе. Чем он так знаменит?... О нем теперь знает весь мир. Там убили Их Величества.

– Что?!.. Что ты сказал... повтори!

Князь испугался. Лицо Мадлен побелело, стало светлее снега. Губы стали дрожать. Они прыгали. Зубы в губы. А еще закуси кулак. А еще лучше – спрячь голову в ладони.

– Как!.. о я дурак... Ты... не знала...

Он привлек ее к себе. Она уже сотрясалась в рыданиях.

Она никогда ничего не умела делать наполовину: плакать так плакать, смеяться – так во все горло, любить так любить, ненавидеть так ненавидеть. Она билась в руках князя, как подстреленный зверь во тьме, в сплетеньях ветвей тайги, среди лимонника и чаги.

– В Ипполитовом Доме, – тихо и твердо сказал Князь, прижимая к себе любимую, – их убили. Всех. Одного за другим. Потом сразу. Потом опять поодиночке. Потом через одного. Потом, убив, усомнились, что убили, и ну давай плясать на телах пляску смерти и снова стрелять. Потом увезли в тайгу, сбросили в яму, подожгли: а вдруг воскреснут?... хлопот будет полон рот. А в Ипполитовом Доме остались на стенах и в полу щербины от пуль и кровавые выемки. И кровью весь исчерчен Дом. Все его половицы. Кирпичи. Потолки. Стены. Плинтусы. Дверная обивка. Потолок. Там было побоище. Там исполнились слова Иоанна: «Претерпевший же до конца спасется».

– Они... спаслись?...

Ее рот пересох. Она не могла говорить.

Слишком сильным было потрясение.

Ее разбуженная память билась и играла огромной рыбой вместе с ней, проснувшейся, внутри и вовне нее.

– Они претерпели до конца. Знаешь, кто Они сейчас?

– Кто?...

– Святые.

– В Рус не так много жило святых. Они все на Иконе Всех Святых. Ники, Али и детей там пока нет.

– Есть. Ты не знаешь. Здесь, в Пари, есть наша церковь; она канонизировала убиенных Царей. Сама подумай, какие муки довелось им испытать! Они мученики. А мы дети их и наследники. И это мужество, нам по наследству доставшееся, как факел, пусть ведет нас во тьме.

– Тьмы много, Князь. Иной раз я ничего не вижу. Я живу во тьме. Кто я такая?... Ты знаешь об этом?...

– И что, если знаю?... И что, если не знаю?... Если – узнаю?... Ты прогонишь меня?... Я отвергну тебя?... Не говори глупостей. Если тебя это волнует – я заберу тебя отовсюду, где тебе плохо, постыло. Скажи мне только...

Он замялся. Она перебирала его волосы. Всхлипывала.

Ники и Али больше нет. Нет. Нет. И не будет никогда. Никогда. Никогда.

И никто не поднесет ей ягоды к подушке, к изголовью на большом блюде фамильного серебра: отжили свой век родительские вишни, осыпались наземь, склевались дроздами, раздавились чужими солдатскими сапогами.

Что сказать тебе?... Как я тебя люблю?...

Он помолчал. Взял ее лицо в обе ладони.

– У тебя кто-нибудь есть теперь, кто тебя любит и с кем ты была в любви? Я не спрашиваю про то, что творят люди без любви. Твоя жизнь – это теперь моя жизнь. Я должен знать, что с тобой все хорошо. Твое несчастье – сто, тысяча ножей в меня. Стрелы насквозь. Торчащие в мясе. Пробивающие до кости. Скажи!

Мадлен прижалась головой к груди Князя.

– Есть.

– Кто он?...

– Граф Анжуйский.

– Я знаю его. Это небезопасно.

Больше он ничего не сказал.

Он говорил ей молчанием, баюкая ее на руках, на смуглой широкой и жилистой груди: наплевать. Все само решится. Будь у тебя хоть сто возлюбленных, все равно я один. Я отберу тебя у всех. Я отниму тебя у людей. А если тебя похитит Бог – я взберусь в небеса и отниму тебя у Бога. Мне никто и ничто не указ. Дай-ка подложу еще дров в голландку.

Он встал, поискал на кухне дровишек, умело всунул поленца в раскаленную печь.

Мадлен глядела, как бьют его в обнаженную грудь оранжевые, медово-искристые сполохи.

Время содвинуло зеленые льды и остановилось.

Так останавливается бег великой реки подо льдом.

Так человек живет настоящую жизнь во сне, а истинную жизнь, оболгав, изверившись в ней, просыпает, зевая и ломаясь, как печеная коврига.

Да, я поехала вослед за сосланной Семьей. Нас сослали на Север... там речки замерзали в октябре... там рыбу хранили зимой на морозе месяцами... снаряжала рыбные обозы в столицу, и они из глухой дали текли, текли, двигались медленно, важно... Келья. Внутри деревенской избы – подобье трона. Я садилась на него... протирала красный бархат... болтала ногами от избытка чувств... потом садились Стася, Руся...

Ох, Руся, пить медовуху ты не научена особливо, лучше плюнь, брось чарку с зельем, Отец тебя не похвалит за то, что ты к чарочке прикладываешься... Девушка должна вышивать гладью и крестом... уметь растягивать ткань на пяльцах... перебирать коклюшки... кружева так и лезут из-под пальцев, о, северное зимнее искусство, вывязать куржак, вывязать березу в лесу, воздевающую заиндевелые ветки к черному небу, подобно старинному гербу – рогам оленя или лося на фоне январской звездной ночи... Герб одиночества! Во лбу оленя горит серебряная звезда. И копытце у него серебряное. А я снова стала беднячка. И меня, и мою Семью можно запросто теперь пытать, вздергивать на дыбе, обжигать нам пятки угольями. Да разве мы выдержим такое?!

Я снесу пытку за веру. Мне до полусмерти надоела эта курная изба. Хочу воли. Хочу свободы. Пусть даже такою ценой. Хочу, чтобы слово прямо выражало мое сердце. Хочу правды. От людей, от зверей, от Божьего мира. Я сыта неправдой. Если мы ссыльные, так дайте нам правду, как бы она ни была жестока. Не кланяйтесь нам. Не крестите нас на морозе издали, ведя в воздухе дрожащей рукой. Не присылайте успокоительных книжек для чтения на ночь. Не отворачивайте головы, когда вы слышите выстрелы и душераздирающие крики. Жизнь напичкана смертями, как колбаса – салом. Будьте смелее! Сослали нас – теперь пытайте, выпытывайте от нас правду; доведите дело до конца.

А то как-то уныло здесь.

Надо, чтобы кто-то покричал, пострадал.

И настало утро. Ногой отворили забухшую дверь. Меня хватают, вопят: «Как две капли воды!.. она!.. Та, что в нашего Вождя... такого рабочего, такого крестьянина в картузе, в кепке... из нагана выстрелила!.. Тебя дыба ждет. Бревна принесены! Костер уже горит! Цепи натянуты! А ты, княгиня...»

Да разве я княгиня?!.. Вы бредите, рабочие и солдатские люди. Я не княгиня. Побреши еще. Тебя за версту видно. Это ты обратилась той бедной столичной халдой... тяжелый наган к поясу прицепила. Вот она, дыба. Качается под потолком сарая.

Пустите!.. Пустите!..

Я сама пойду.

Ну, иди. Вон он, тот, кто восстановит справедливость.

Ее руки хватают; обертывают веревкой; закидывают за спину; поднимают на цепях, перекинутых через железную перекладину; под пятками разводят, оживляя огонь, набрасывая туда уголья и хворост, дуя на пламя, костер: гори ясно, чтоб не погасло.

«Теперь говори!.. Говори, стерва, зачем ты стреляла в Вождя!..»

Молчу. Цепи тянут вверх. Руки мои надрываются в локтях, сухожилия рвутся, суставы лезут из пазов. На огонь дует дюжий детина. Его жирные висячие щеки в веснушках. Его поросячьи глазки прогрызают меня, как две мыши. О, любопытно, она даже не кричит. Крепкий орешек.

Дыбу поднимают еще и встряхивают.

«Потому, что я пришла из будущего. Мне отмщение, и Аз воздам. Я знаю, что вы нас всех убьете. И я упреждаю ваш удар».

«Да она к тому же еще и умишком слабая!.. Жалко ее... отпустим ее, а?...»

«Она хитрюга. Она, как и все Они, – орудие в руках зла. Они хотят уничтожить наших лучших людей: честных, простых тружеников, рядящихся в сермягу, кушающих только ржаной хлеб с салом, щи и квас... поднимай выше, Семен!.. Жги!.. Хлестни ей по ребрам кнутом!.. Плеткой-девятихвосткой!.. Авось ее ожжет как следует... Тягай дыбу вверх!.. Раз-два, взяли!..»

Они как бурлаки. Раз-два, и порвалась бечева.

Боже. Какая мука. Испытать при жизни муку – награда за счастье жить. Сейчас я хочу умереть. А умереть мне не дадут. Ведь я же тоже из Семьи. Я же тоже Их. Палачи не знают, кто я на самом деле, но догадываются. Не хотят упускать в море красную рыбу. Я хороший куш. Если я разговорюсь на дыбе, палачу не будет цены. Пришлют штабного писарька, слега подслеповатого, и он запишет, как и за что я убивала Вождя. И вокруг Вождя поставят новый кордон. Выстроят новый Кремль. Наденут ему под рубаху кольчугу. Снабдят оруженосцев новыми, масленными винтовками. Выше дыбу! Почему она не орет от боли! Железная, что ли! Почему...

Она ничего не видит. Не слышит. Потеряла сознание от боли.

Мадлен убежала от Князя рано утром, когда над землей Эроп колыхала черным, горящим с исподу искрами крылом зимняя ночь. Редкие фонари полыхали на улицах Пари. Изредка попадались прохожие – то ли ранние, бессонно-рабочие, спешащие на тягомотное заделье, то ли поздние, подгулявшие, качающиеся из стороны в сторону. От их ртов и ноздрей шел пар. Морозило. От молчащих, идущих мимо Мадлен одиноких людей пахло вином, водкой, печеньем, туалетной водой. Один старик метнулся ей в ноги: девушка, подай!.. Она порылась в кармане и кинула старику золотую денежку.

– Купи себе горячего грогу!.. Согрейся!..

Кто бы ее согрел. Она поняла, что влипла. Князь – это было серьезно. Слишком серьезно. Если б кто-нибудь ей день, два назад сказал, что оно все вот так обернется, она бы не поверила, похохотала бы над тем предсказателем.

Что будем делать, курочка Мадлен?... А?...

Граф оторвет тебе голову.

А ну как не оторвет?... За что отрывать, собственно?... У нее помимо графа – целый воз разномастных рыцарей, отвратительных, отталкивающих, жалких, трясущихся, вонючих, сдергивающих перед ней нижнее белье, обнажающих перед ней тощие высохшие бедра, отвисшие животы, дряблые шеи, жирные, похожие на женские, груди. Уродство человеческое – старость. Почему уродство?! Старость благолепна и достойна. Старость – это и ее будущее тоже. Старость свята и загадочна. Время – самый главный враг человека; но ведь и Мадлен будет седой и морщинистой. Как прекрасно умереть молодой! Господи, пошли мне смерть, пока я еще молода!.. Я возблагодарю Тебя. Я боюсь старости. Я не хочу стареть. И умирать тоже страшно мне.

Чего же ты хочешь, привереда?!

Вечной жизни. Vita eterna.

Кто тебе ее даст?! Если все твои погибли там... в Ипполитовом Доме...

Выстрелы. Крики. Брань. Визг. Дым. Штыки. Штык входит мне в грудную кость. Пропарывает ребра. Штык ищет мое сердце. Меня пригвождают штыком к холодному дощатому полу. Я бьюсь и ору, хватаясь руками за штык, наколотая на него, как мясо на обеденную вилку. У Али за обедом подавали старинные немецкие серебряные вилки. Нет, не могу.

Вышагивайте, высокие каблучки. Мадам пнет твою изящную ножку, и ты развалишься на снегу. Где ты была всю ночь, паскуда, вместо того чтобы работать на меня?! На Дом?!.. Там, где была, меня больше нет.

Это мы заметили.

А я не замечаю ничего.

Я не вижу никого и ничего, кроме него.

О, ты прекрасен, возлюбленный мой!

Граф вжарит тебе по первое число.

Граф не потерпит на своей любовной дороге чужих ослов и мулов. Он и так везет большую, богатую кладь. А тебя рабы несут перед ним в паланкине. За тебя заплатили дивную цену: золота столько, сколько весят три живых слона.

Есть ли выход, Мадлен? Есть.

Есть даже два выхода.

А три не хочешь?!

Хочу и три. Ну, говори.

Выход первый: граф женится на тебе, а не на своей дохлой рыбе с выпуклыми белыми глазами. И ты выходишь замуж за графа и быстренько забываешь Великого Князя. У вас рождается прелестная девочка – маленькая графиня, красивая, как чайная роза в приморском саду. Вы счастливы. Вы смеетесь.

А! Нет! Этого не будет! Ты никогда не забудешь Любовь.

Дальше! Выход второй. Что это за выходы, Мадлен, как на авансцену. Как к рампе. Вся жизнь – театр, сказал старинный актер. Ты сбегаешь из Веселого Дома. С чемоданчиком в руке. В старом бедняцком платье. Без гроша в кармане. Без песцовой шапки и беличьей шубки. И тем более без норковой пелеринки. И уж совсем без платья из белоснежных кружев, подаренного тебе графом к балу у короля. И ты идешь прямиком на улицу. Зато ты свободна. В волосах твоих и в ушах свищет ветер. Ты ловишь голыми руками свободу. Ты радуешься ей. Ты нищая. Никто у тебя ничего и никогда не возьмет. И все теряют тебя из виду: и граф, и Князь, и мадам, и подруги, и весь Пари. Да ты и уходишь из Пари, так надо понимать. И бродишь по дорогам Эроп. Скитаешься. Скитаться несладко. Ночевать под открытым небом, без тепленького одеяльца, без ночной рубашечки. И однажды внезапно выплыть, как рыба из воды, перед печальным, потерявшим всякую надежду Князем. И Князь крикнет: «Мадлен!.. Ты ли это?... Я виноват!. Я не похитил, не увез, не выкрал тебя!.. Я слишком хорошо воспитан!.. Иди ко мне жить!.. Я тебя от себя теперь больше никуда не отпущу!..»

И я отвечу ему: Великий Князь мой, я и так находилась, набродилась. Притомилась. Мне бы у тебя на лавке поспать. Налей мне баланды в жестяную миску. Я ведь приютская. Мне море по колено. Закуривай! Дыми мне в лицо! Я видывала виды. Можешь ругаться на языке Рус, я все понимаю. И ты меня в жены не возьмешь, Князь. Я сама все так подстрою. Я останусь одна. Я не свяжу тебя собою.

А третье?! Что третье?!

А третье – самое невозможное. Невыносимое. Мы убежим вместе с Князем. А они нас будут преследовать. И стараться убить. Отомстить нам. Стоп! Что ты мелешь?! Кто они?! Люди графа? Слуги Князя?... Жизнь творится подспудно. Подземно. Подводно. Мы, порхающие на поверхности бытия, – знаем лишь одну верхушку айсберга. Они будут заставлять меня делать им то, что я никогда не могла делать. То, в чем я отказывала капризным, сыплющим немыслимые деньги в подол старикам. А если я не буду выполнять деяния, меня будут бить. И убивать. По-настоящему. Помнишь горбуна?... Его картину?... Весь Мулен де ля Галетт притих, когда увидел, как расплываются у меня по груди и животу два кровавых пятна.

Что загадывать, Мадлен. Беги. Вот твоя лестница на высокий твой этаж. Вот дверь будуара. Вот постель. Падай в нее. Усни. Постарайся уснуть. Ведь еще темно на декабрьской улице. Ночь. Иногда в Пари можно увидеть, как играют в ночном небе сполохи Северного Сияния.

Когда они заиграют снова, Мадлен, выйди на снег в ночной рубашке и подними руки к цветным и ярким звездам. Каждая из них наденет маску в карнавал. Каждая спустится на землю и засверкает на груди у прелестнейших женщин земли. Ты, Мадлен, хочешь звезду на грудь?... Да. Хочу. За геройство. И молоко за вредность.

Она свалилась как сноп, упала головой в подушку, застонала, закрыла глаза. Сон не шел к ней. Чудился грозный, идиотский колоколец мадам.

Она спала, когда явилась Риффи с чашкой грога в руках.

Риффи влила горячее душистое питье в бессильно открытый в беспокойном, бредовом сне рот Мадлен.

Граф заподозрил неладное.

Мадлен отказывала ему в свиданиях. «Сегодня я занята, я принимаю горячую ванну и отдыхаю». «Сегодня... у меня старики, очень, о-о-о-очень важные господа. Они богаты и платят сногсшибательно. Ты ведь потерпишь, правда?...». «Сегодня... нет, завтра иду к массажистке. Мадам сама купила мне сеанс. Отказываться нет смысла. Это для моей же красоты». «Сегодня?... о, сегодня ничего не выйдет, Куто... Я... ты знаешь... ты будешь смеяться... я помогаю Кази делать коллекцию бабочек, которых она поймала и засушила летом в Лангедоке... Уже смеешься?... Правильно... Бабочки очень смешные... Это Кази серьезная... Я считаю, что все это детский сад, но... но...»

«Ты можешь выдумывать что-нибудь позабавнее?!» – не выдержав, однажды разъярился и закричал граф. Мадлен пожала плечами и улыбнулась тонкой, длинной улыбкой. Ямочки на ее щеках вспрыгнули и вспыхнули. Она могла бы обольстить кого угодно. Хоть Господа Бога.

Граф вонзил ногти себе в ладони, сжав кулаки.

«Могла. Теперь не могу. Я стала сущей бездарностью. Я думаю о другом. Ты прав. Я действительно думаю о другом...»

«Кто этот другой?!..»

«Твой рев оглушителен. Думаю о другом карнавале. Он ведь скоро, Куто. Совсем скоро. А я не сшила себе еще ни одного костюма. Не смастерила ни одной маски. Я лентяйка. У меня что-то с головой, Куто. Я не хочу задирать и растопыривать ноги. Мне все это надоело. Ты знаешь... по секрету... я только делаю вид для мадам, что работаю тут. На самом деле я не работаю. Я бью баклуши. Мне надо сбегать из Веселого Дома. Ты мой последний оплот».

«Оплот – чего?... Чувственности?...»

«Почему бы и нет, Куто, если нету любви?...»

«А ее разве... нет?...»

Граф, как ребенок, страстно хотел любви. Желал ее смертельно.

А у Мадлен яростно билось в висках: там, там, на улице Делакруа. Там мое сердце. Где сокровище твое, там и сердце твое.

И она отирала лицо и лоб от пота холодной ладонью, когда представляла, как они встретятся, что это будет за встреча, как кинутся они друг к другу и застынут, обхватив друг друга. Живое кольцо из четырех рук. Они – едины.

Ее била дрожь. Ей было страшно. Себя. Его. Будущего.

– Все. Мне это надоело. Собирайся! Сегодня встречаются мои друзья в одном тайном кабачке. В подвальчике, о котором никто в Пари не знает. Они жаждут видеть тебя. Они много про тебя наслышаны. Да, да, они изрядно завидуют мне! Говорят: когда же, наконец, ты удостоишь нас чести лицезреть знаменитость Пари?... Нет, я не брошу издеваться. Я тебя восхваляю. Я горжусь тобой! Тем, что ты – моя!

– Я не фарфоровая ваза, Куто. Ты знаешь это.

Мадлен сидела, заложив ногу за ногу, у зеркала и красила губы. Пудрила пуховкой нос и лоб. Покосилась небесным глазом на графа.

– В чем там надо появиться? У меня нет сейчас новых нарядов. Мадам подтянула поясок потуже, вследствие моих отказов. Я напрямую режу ей. Кричу: не могу, и все. Злится!.. Шипит!.. Какое платье, Куто?... Это?... это?... выбирать-то не из чего...

Она перебирала вороха атласа, батиста, бархата, мягкой цветной шерсти, лежащие на кровати. Выхватила длинное, в пол, черное платье. Натянула его, узкое, на красивые, мощной лепки, бедра. Разрез шел от щиколотки до ягодицы. Белая нога в прозрачном чулке сверкнула в тканной прорези, ослепив.

– Тысяча чертей! – завопил граф. – Моя Мадлен!

– Не Мадлен. И не твоя, – спокойно сказала Мадлен, поворачиваясь на каблуках перед зеркалом. – Ты заказал машину? Или поймаешь авто на улице, просто так?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю