355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Крюкова » Ночной карнавал » Текст книги (страница 15)
Ночной карнавал
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:03

Текст книги "Ночной карнавал"


Автор книги: Елена Крюкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Темнело. Она вытащила из кармана визитку Князя, сверилась еще раз. Да, все верно. Вот поворот, лед под ногами, она скользит на каблуках сапожек и чуть не падает; а вот она и улица. Делакруа, кто он был такой?... Она не знает. Житель Эроп. Хороший человек был, должно быть. Сколько улиц, городов, крепостей в честь королей и князей. А человек Делакруа – что сделал он миру? А, она вспоминает, он был художник. Мадлен, помнишь горбуна?... Отличный малеванец. Где сейчас ее портрет?... Изменилась ли она с тех пор?...

Вот дом. Вот лестница. Она старая и щербатая. Она беззубая. Она старуха и смерть.

Надо лететь вверх и вверх; крепко хвататься за перила.

Чтобы не упасть. Чтобы дойти.

Звонок. Трезвон!

Она зажимает уши.

За дверью заходится в лае собака.

Дверь распахивается, и она попадает прямо в объятья Князя.

Он сжимает ее в руках так крепко, что она кричит от радости и страха; стискивает; подхватывает; поднимает так высоко, что фривольным беретиком она касается сияющей под потолком люстры, и хрустальные сосульки звенят от удара; он глядит на нее снизу вверх, а она на него сверху вниз, они глядят друг на друга и смеются от счастья.

Он опускает ее на пол, и их лица ищут друг друга и не находят, от счастья слепые.

Вот они, любимые губы.

Вот оно, родное существо.

Вот она, жизнь.

Другой не будет никогда.

Ах, мои покои. Женские Царские покои. У зеркала убраться. Заправить волосы под кику. Навесить на рамена, на перси связки бус, низки Хвалынских, Дербентских ожерелий. Давеча заходили Нарышкина и Глинская... поднесли поднос с рюмочкой романеи... я пригубила, скромно утерла рот, кинула: «Благодарствую...» Из покоев – прочь. Князь заждался меня. Так заведено, чтоб мужчина ждал жену; от этого ему мучительно и сладко, и под ложечкой у него сосет, и под лопаткой у него стрела торчит отравленная, и стесняется дыхание. А баба спокойна. Поет, как соловушка. Глядит доверчиво, аки горлица. Господь Вседержитель!.. какая у Князя шаткая лесенка... давно поправить Царским плотникам пора... залежались на печах без работы...

А я... кто я?... меня Цесаревной величают, да недолго я на сем троне проторчу, видать. Вьялица заметет следы мои... и Князь их забудет... и сосны загудят, как варганы, как басовые дудки в кулаках у гудошников, у скоморохов... Меня прозвали прозвищем Евангельской блудницы, хоша и по Святцам имя мое иное. Так и кличут: «Магдалинка, айда глядеть скоморохов!.. они нонче пляшут и гудят на площади перед Нарышкинским дворцом...» Что мне скоморохи?... видала я сие бесовство... Я сама не хуже любого скомороха спляшу. И на гуделке погужу. И колесом пройдусь. Хоть я и Цесаревна, а ловкости мне не занимать стать. Царь все говаривал: «И откуда у меня меньшая дочка такой ведьмачкой уродилася?!.. что твой живчик, сиднем не посидит... все катится... все смеется...»

Не до смеху мне, Царюшка, сей день. Люб мне Князь твой опальный стал. Ты его жезлом меж бровей двинул – а я его в сие место целую. Ты его в чужбину с глаз согнал – а я за ним в чужедальнюю землю повлеклась, в рубище шла, босые ноги в кровь сбивала. Ела и пила с ним из одной миски, одно непотребное варево хлебала. Вернул ты его... и радости моей не стало пределу! А ты его вдругорядь гноил. Ссылал в северные, Богом забытые села. Он научился сам баньку топить. Охотиться. Козу доить. За свиньей ходить. Тряпки свои исподние прать. Я ревела белугой. В ногах у тебя валялась. Вопила воплем: «Верни Князя во дворец, батюшко!.. руки на себя наложу...» Ты упрашивал меня Христом Богом за другого пойти. Приводили мне и другого, и третьего, и десятого... с иным я и ложилась... да отвратны мне все становились они после первого же ласканья уст и чресел; и толкала я их в лицо ногами, и ударяла коленями в пах, и летели из очей моих язвящие стрелы прямо им в грудь, навылет, – убирайтесь, нелюбые, ступайте своей дорогой. А у меня – своя. Мой Князь у меня! Мой!

И тогда ты свел брови тучею. Велел спровадить Князя в острог. Посадил его в сруб. Приказал пытать, а опосля и сжечь. Вязанки хворосту набросали. Факелы взыграли в лютой ночи! Эх, и морозно было, Царь-батюшка!.. глаза мороз выедал, инда луком их жгло... И ты закричал: поджигайте сруб, где Князь сидит, прикованный! Ему не убежать! А дочь моя глупа несказанно, да ведь это он, князька-то, супротив своего Царя идет, побороть меня хочет!.. супостата полюбила, всю кровь из себя выпустить готова, по капле, лишь бы ему угодить... Зажигай!..

И зажгли тебя, Князюшко мой; и кричал ты страшно из черного сруба, и сруб тот был навроде баньки, где любились мы с тобой уже в иных веках... и взвивалось пламя до небес, лизало чернь тверди небесной, что вызвездило в ту ночь – не дай, Господь, узреть еще столь зерна звезднова, бурмистрова!.. а я стояла на морозе, на снегу босиком, и крестилась широко, и молилась громко, о любви нашей молилась... и Царь крикнул: «Свяжите мою дочь!.. она умом тронулась!..» – и обвязали мне руки-ноги вервием да цепями... и принесли сюда, в женские покои... и отпаивали горячим зельем... и шуршали на ночь всякие сказки в ушко... да только я тем байкам не верила... ни одной не поверила... что ты сгорел будто... враки все это!.. ты там... за дверью... вот я иду к тебе, нарядная, убранная в лучшие яхонты, в вологодские кружева, сходные с вязью метели, в высокую кичку, утыканную отборными перлами... сама я те перлы из ракушек выковыривала... сама на нитку низала... чтоб только тебе понравиться... чтоб лишь тебе любой быть, любимый, золотой Князь мой... а в уши звенящие монисты вдела... чтоб звенели они, ясные медные колокольцы, соловушки-монетки, перезванивали... нашу любовь с тобою воспевали...

Почему не отворяешь дверь мне?!.. почему вы тащите меня от двери прочь, девки сенные... почему руки мне опять вяжете... я все равно его найду... я все равно к нему приду... через века его добьюсь... через горы времени... там, на чужедальней чужбине...

Он подхватил ее на руки и понес в комнату.

Бедная комната. Так вот как живешь Ты в Пари, Великий Князь. Ты скрываешься. Ты прячешь богатства в тайных сундуках и на груди. Фамильные драгоценности – вот они, на длинных и крепких пальцах Твоих.

– Не целуй... зачем ты целуешь перстни... Этот перстень подарил мне Царь, когда я выиграл одно из важных сражений с нечистью, убивавшей нашу родную землю... это сапфир, он привезен из далекой страны Офир, с берегов Красного моря, еще называемого Чермным... кабошон... видишь, как гладко обточен?... его ювелир обтачивал точилом, а люди, на чьих руках он горел, – своими слезами... А это тоже кабошон, тоже подарок, изумруд... ты знаешь, Мадлен, их находят в Египте, в выжженной пустыне, где песок так раскаляется, что в нем пекут яйца... картошку... рыбу... как в золе... Я там был... я сражался там... мой аэроплан сбивали враги, я прыгал с парашютом... руку ломал... Не ахай!.. срослась начисто, как видишь... вот – крепко обнимаю тебя, радость моя...

Он кружил ее по комнате на руках. Перед ее глазами кружилась жизнь Князя. Письменный стол. Абажур над головой. Шкаф. Книги. Лампа на столе. Портреты на стенах, кисти знаменитых художников: масло на холстах отсвечивает тускло, сквозь морщины кракелюр. Старинная парсуна. Древний князь в кафтане, с крестом в руке. Владимир?... Твой святой?... Тот, что крестил землю Рус и сбросил деревянных идолов в широкую, жестокую реку?... Да. Он. Он – это я. Я женился многажды. Я ссильничал княжну Рогнеду на глазах у отца ее и братьев ее. Я взял в жены большеглазую византийку Ирину, с лицом как у святой Параскевы-Пятницы, белошвейку и мастерицу. А в опочивальне смеялся над тем, какой у нее живот: весь в веснушках. А потом разженился. Потом давал во дворце своем пир горой, бояре прискакали на белых конях, по усам текло, а в рот не попало... и встретил там, на пиру, средь буйных танцев и звона потиров, единственную любовь свою. О, Князь, ври, да не красней!.. Что Ты болтаешь!.. Я не болтаю, я люблю тебя. Ты... так сразу... говоришь о любви?... Мне о ней – многие набалтывали с три короба. Брехали, подобно собакам... все для того, чтобы... потом... на койке...

А я говорю тебе, что я люблю тебя.

Он опустил ее наземь. Пол скрипнул под ногами. О, рассохшийся пол, и квартира плохо отапливается, здесь печка?... да нет, батареи... И подтопок – старая печь-голландка... Я набрасываю сюда иной раз дровишек, так хорошо трещит, огонь пылает, я открываю дверцу, гляжу в огонь и вспоминаю Рус... Хочешь, растопим сейчас?...

Он сел на корточки перед голландкой, открыл дверцу, кинул немного поленьев, разжигу, поджег. Дул в пробудившийся огонек. Пламя обняло сухое дерево. Треск раздался, музыка огня, сполохи заходили по комнате, по груди княжеского кителя, по его бороде и усам, по голым рукам Мадлен – она успела скинуть свою шубку и берет, – по скорбно молчащим портретам предков на стенах; в синих глазах Князя заиграли искры, они стали похожи на синие лесные озера – там, далеко, в глуби северных, шумящих на холодном ветру лесов.

– Ты Царская невеста, – сказал он весело, еще подбрасывая поленьев в печь. – Тебе пойдет высокая кика... и сарафан до полу... Как ты попала в Пари?... расскажи мне... нет, постой... погоди...

Он кинул полено на пол, оно грохнуло со стуком. Подхватил ее под мышки, и они слились в поцелуе столь неистово, до задыханья, до громкого стона, что не выдержали сами, колени их подкосились, и они рухнули на пол, близ пламенеющей печи – одетые, в чем были – он в кителе и военных галифе, она – в платье с блесткой золотой нитью, с открытыми сильно руками и шеей, кто же зимой, под Новый Год, надевает такое платье, дурочка, ты же замерзнешь, – нет, никогда, с Тобой – никогда: Ты моя печь, Ты мой огонь, Ты мое звездное пламя. Сгорю вместе с тобой.

Раскинулись. Он приподнял ее юбки, припал губами, лицом, головой к ее животу. К ее лону. Вот оно. Тайна мира и света. Тайна зачатья и смерти. И он целует ее туда, в тайну. И она обнимает его голову ногами. Это неистовая близость. Сколько кружевных юбок. Они снегом укрывают ее от него. Разорви! Сейчас. Он не может ждать. Они оба задыхаются, молят друг друга, умоляют: скорее! Это метель рвет путы и постромки. Это колесница летит. Царский возок катит по мартовским синим снегам. Ты не эропка! Ты из моей земли! Дам голову на отсечение. Ты родная. Твой запах родной. Он входит в мои ноздри. Он пытает меня и утешает меня. Он коронует меня Царской короной. Лоно. Сияющее лоно. Кружева сорваны. Разметаны. Платье, где крючок у платья, где застежка... хочу быть скорее нагою перед Тобой. Он разорвал шелковую ткань от нательного крестика до срама. Это не срам, жена моя, это твое жаждущее лоно. И я войду в него. Сейчас. Теперь. Навсегда.

Он лег на нее нагим – китель и галифе смело, как ветром – и его сильная загорелая, смуглая спина пригвоздила ее к полу, заходила ходуном. Он входил в нее толчками и рывками, стремясь прободать, как воин прободал копьем живую грудь Распятого; о, больно!.. – застонала она и сама, противореча словам боли, взяла его за спину, за колышащийся крестец, и втолкнула в себя еще глубже, еще неистовее; вот он погружается в тебя, как весло погружается в теплую воду прозрачного моря, и вода обнимает весло, а весло не достигает дна; у счастья нет дна, оно бездонно, – и ты опять вонзаешь ногти в спину возлюбленного, умоляя: не бойся!.. иди!.. глубже!.. сильнее!.. страшнее!.. безысходнее... Любовь так велика, что исхода нет. Нет воли и победы. Никто не побеждает. Все – побежденные. Люби меня!.. пронзи меня...

А ты, ты обними меня, родная до боли; впусти меня туда, откуда нет возврата.

Я не вернусь никогда к прошлому. Ты – моя великая полома. Я все сломаю, поломаю ради тебя. Я забуду мечту о Царском венце. Я пристрелю своего коня, не раз выносившего меня из смертной сшибки великой битвы. Я буду бедствовать ради тебя; ради тебя я стану богатым из богатых, если ты пожелаешь. Я научусь всему. Я брошу все. Я стану тобой ради тебя. Я стану собой, самим собой на веки веков.

Они жили друг в друге. Они слились. Связались. Сцепились. Она обняла его ногами. Его копье дрожало в ней, вновь укрепляясь и наливаясь густым соком. Не взорвись. Не излейся. Взорвусь и изольюсь ради тебя. И не обессилею. И снова отвердею для сражения из сражений. Для любови из любовей. Ради тебя, любовь моя. Ради тебя.

– Боже... Боже, – прошептала Мадлен. – Я люблю тебя. Я так люблю тебя.

Она сплела ноги у него над спиной, над головою; они были великие любовники. Мышцы на его спине взбугрились. Он провел рукой по ее мокрой груди. О, моя маленькая, ты мокрая, как побывала под дождем. Это печка горит, огонь полыхает. Мне жарко. Внутри меня тоже мокро. Я полна белой влагой. Это мой сок. Пей его, если хочешь. Хочу.

Он наклонился и приник губами к раскрытым створам живой рапаны. Горький, сладкий, сияющий сок; слезы из глаз Бога; вино из недр Вселенной. Любви плотской нет. Есть только душа, воплощенная в теле. Я пью тебя, ибо люблю. Ибо ты – часть меня, и, доведенная до содроганья безумья и счастья мной, ты проникаешь в меня снова соком любви, стекаешь по моему языку и глотке. Сплетенье тел безгранично. Нет повторенья. Нет заклятья, чтобы остановить время. Оно течет, вспыхивая светом, как сок из твоей переполненной чаши, из потира твоего лона. Я причащаюсь тебя. Раскинь еще ноги. Белые, узкие стебли жизни. Ты растешь ввысь и вверх. Всегда вверх и вверх. У тебя нет ни верха, ни низа. Мы невесомы. Мы летим в небе любви, как боги. И я целую твое лоно. И я целую нагую грудь твою.

Он поднял голову от ее разверстого чрева, встал на коленях над нею; она взяла его неутомимое копье в дрожащие руки, целуя, бормоча:

– Войди в меня снова... я за целую жизнь... истосковалась по Тебе...

И он опять упал не нее, согнув ее ногу в колене сильной рукой, толкая ее упорно и безостановочно, стремясь выпытать у нее толчками, цепью, вереницей ударов: любишь ли?... любишь ли... любишь?!.. И она отвечала: люблю... люблю... люблю!.. – танцуя на голом полу навстречу ему всем сияющим, как свечка в темноте, телом, истекая накатывающим, как волна, огромным желанием. Они безумно рвались, соединяясь, навстречу друг другу, и желание не избывалось, а росло.

– Я боюсь, – прошептала Мадлен, – я боюсь... она сильнее нас... она победит нас...

– Кто?... – шепнул он, налегая на нее всей тяжестью прошлого. – Любовь?...

– Да. Я не знаю, кто из нас...

Он не дал ей договорить. Перевернулся на спину. Прижал ее к себе, вламываясь в нее глубже, вдвигаясь; он был нож, а она была священная корова с синими огромными глазами с поволокой, и это было жертвоприношение. Он приносил ее в жертву Богу Любви. Жестокие, могучие танцы у этого Бога. Он не прощает измены. Он не прощает обмана. Он любит лишь тех, кто любит. А любят на земле немногие.

Она сидела на нем, как сидят царицы на троне; радостно глядела на него.

– Как ты прекрасна, возлюбленная моя, – сказал он тихо. – Сосцы твои – ягоды черники. Ключицы твои – ветки ольхи. Глаза твои – озера, полные чистой холодной влаги. Я пью из них и не напьюсь. Щеки твои – сливки застылые. Румянец лесной зари играет на них. Шея твоя – журавль колодезный. Живот твой – сугроб, серебряной метелью наметенный за долгую ночь. И вся ты – Царица моя, Царица моей земли, моей родной, поруганной земли, Княгиня сердца моего, заброшенный в пропасть ключ от жизни моей.

Она не удивлялась, что он говорит так непонятно. И она не ощутила, не поняла, не заметила, где он бросил говорить по-эропски и стал говорить на языке земли Рус.

И она не знала, почему она понимает его; время стерлось, будто смахнули грязь мокрой тряпкой. Зеркало выблеснуло. Она наклонилась. Поглядела в его лицо, в живое зеркало.

Там отражалась она.

Она и только она.

– Всмотрись в меня, – прошептал он, медленно и сладко двигаясь в ней, продолжая пронзать ее собой, – может, ты что еще увидишь.

Он не отворачивал от нее лица. Она легла на него плашмя, на его грудь, придавила его своею тяжестью, и он засмеялся от счастья.

Она вглядывалась в лицо перед собой; зеркало плыло, вспыхивало, мерцало, тени внутри него гасли и сдвигались, ткани разрывались, отлетали прочь, снега заслоняли чьи-то чужие лица, рты, распяленные в вопле, отчаянные глаза, жесты грозящих и молящих рук. Ноги бежали – в лаптях, в хрустальных туфельках, в кирзачах. Красные сполохи метались и обрубали мгновенные объятья. Пушки гремели. Взрывы раздували черные комья земли. Гул аэропланов несся с пустых небес. Коршуны и вороны слетали на поля, усеянные мертвыми людскими телами. Тела. Недвижные тела. Ее тело тоже станет ледяным, недвижным? И это тело – воплощенная душа – сама любовь – сгусток любви и страсти – под ней, над ней?! Я нашла Тебя. Я Тебя никому не отдам. Отдашь. И не задумаешься. И уйдешь прочь. Как все и всегда. Это я тебя не отдам никому. Гляди еще. Видишь?. Видишь... там, в глубине?!..

Она пригнулась ниже. Приблизила глаза к его глазам.

– Что там, мой Князь?... – прошептала, содрогаясь.

– Это ты, – шепнул он, сжимая ее плечи руками. – Это же ты. Не видишь разве?... Это ты и я. Там. Давно. Далеко. Смотри еще. Узнаешь их?...

Мадлен наклонилась еще ниже.

Ее ресницы коснулись его ресниц. Бездонье синевы распахнулось.

Она вошла глазами внутрь него.

Она оказалась внутри потерянного мира.

Вокруг нее сиял и пел потерянный Рай, и она пешком, босиком, нагая, неузнанная, шла по саду Эдему, и из ее глаз лились слезы, и она заслоняла нагие груди и низ живота руками, чтобы стыдом защититься от насмешек.

Никто не смеялся над ней. Никто не видел ее.

Она шла, невидимая, и видела всех, кого потеряла.

Оглянулась назад – туда, откуда пришла.

И потеряла сознание.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ТАНЕЦ НА СТОЛЕ

............... Она открыла глаза и увидела, как в комнату вбегает солнечная девочка в белом, с оборками, развевающемся платье.

Ленты на соломенной шляпке развязались. Шляпка летит в сторону. Русые косы рассыпаются по плечам. Прозрачные глаза цвета пасмурного северного неба изумленно останавливаются на Мадлен.

– О! – кричит русоволосая девочка восторженно. – Мама, папа! Лина проснулась!

Она шарит вокруг себя руками. Она лежит на узкой походной кровати, накрытая чистой простыней и колючим верблюжьим одеялом. Ее руки смиренно лежат поверх одеяла, бледные, сиротливые. Маленькие руки. Она сама – дитя? В пуховой подушке глубоко утопает ее лицо. Косые лучи Солнца пронизывают комнату, где лежит она. Над ней – марлевый полог. Верно, на улице лето... комары, мухи. Русоволосая девочка подбегает к ней, наклоняется над ней. Розовое, прихваченное легким солнечным ожогом личико светится и сияет от радости.

Девочка трогает руками ее лицо, ее руки, хлопает в ладоши, подпрыгивает.

– Мама Аля!.. Мама Аля!.. Вы видите!.. Она жива!.. Я же говорила, что она будет жива!.. Я знала!..

Шорох платья. Запах вербены и розмарина. Скрип половиц.

К кровати большими, торопливыми шагами приближается женщина. Она знает.................. я знаю, это Царица. Матушка. Она наклоняется надо мной, я вижу завиток за ухом, прядь медно-пшеничных волос надо лбом, морщины на лбу – рыболовной сетью; слышу, как она хрипло, тяжело дышит, будто долго бежала; вижу великую радость, вспыхивающую на дне серых, дождливых, полных невыплаканных слез глаз.

– Господь услышал нас... – бормочет она. И во весь голос:

– Линушка, Линушка!.. С выздоровлением тебя!.. Помолись!.. Господа возблагодарим!

Русоволосая девочка сложила ручки в виде лодочки. Мальчик, втащившийся за ней в комнату, воззрился на мое ожившее, осмысленно глядящее лицо.

– Мама... – протянул он, – а что... Линочка... проснулась?...

– Да, да, проснулась! – радостно крикнула Царица. – Богородица Дева, радуйся, благодатная Мария, Господь с тобою!.. Благословенна ты в женах...

Благословенна Она в женах. А я – в девчонках. Почему упасена я от неизбежного? Кому драгоценна я и нужна?...

– Что со мной было?... скажите... – шепчу я, оборачивая лицо к Царице.

Она берет меня за руку и с надеждой глядит мне в глаза. А я не могу приподнять веки – они слипаются, тяжелея от недавней бредовой дремоты.

– Господь отвел беду, – шепчет Аля. – Ты не открывала глаз долго... долго. Целую вечность. Мы ходили за тобой. Ты ничего не помнишь. Ты бредила. Кричала: я не пойду в черную комнату!.. я не буду плясать среди рюмок... выкликала мужские имена... почему-то иноземные: Куто... Лурд... Андрэ... Однажды выкрикнула: Владимир!.. пусть меня распнут вместе с тобой... и замолкла... погрузилась в беспамятство... мы думали, что потеряем тебя... Вот – выходили... Ты вернулась... Пришла в себя... Слава Богу, ты с нами! И теперь будешь с нами!.. Кризис миновал!

Матушка-Царица склонилась и поцеловала меня в лоб. Губы ее были прозрачны и прохладны, как лепестки мяты.

Русая девочка приплясывала и била в ладоши:

– Лина пробудилась! Лина пробудилась!

Аля обернулась к мальчику:

– Лешенька... прикажи принести вишен! Целое блюдо! Пусть Линушка полакомится! Спелая вишня, черная, сладкая... родительская... только что сорвана...

Не прошло и секунды, как блюдо с вишней, крупной и черной, величиной с грудку воробья, было внесено. Я села в постели, поддерживаемая Царицей под локоть. Блюдо поставили мне на колени, и я стала жадно есть душистую, пахнущую смолой и солнечным садом ягоду, и слезы текли по моим щекам и падали прямо в вишню, на мои измазанные красным соком пальцы, на отгиб простыни. Царица нежно смотрела, как я ем.

– Ешь, ешь, Линушка, – тихо приговаривала она, как простая крестьянская баба. – Матушки-то у тебя больше нет, так вот я буду отныне твоя матушка. Ешь, поправляйся!..

Дверь отлетела, как отброшенная порывом ветра, и в комнату ворвались три девчонки. Головы всех трех были оплетены венками из озерных лилий-кувшинок. Кувшинки, густо-желтые, на толстых резиновых стеблях, пахли одуряюще, русые волны волос вились из-под венков, девочки казались русалками, вынырнувшими из затишливых вод, кишащих карасями и пиявками. Увидев меня, глядящую на них, девчонки завизжали от восторга и кинулись мне на шею.

– Лина!.. Лина!.. Ожила!.. Ожила!..

Они повисли на мне, на моей шее, плечах и снова повалили меня на кровать. От них одуряюще пахло рекой, рыбой, ветром и летом, клейкой тополиной смолой.

– Девочки, это не комильфо!.. – беспомощно, всплеснув руками, воскликнула Царица. – Руся, ты сделала Лине больно!.. Тата, отцепись от нее, ты мешаешь ей дышать... Леличка!.. сними с себя венок, надень на сестру... ей будет приятно... Девочки!.. внимание... внимание!.. Через пять минут... урок английского!.. За столы!.. По местам!.. Лину не трогать!.. Ей теперь надо спать... здоровым, крепким сном... она поспит и проснется через полчаса свежая и счастливая...

Я задремала. Меня укрыли до ушей крахмальной простыней.

Девочки ходили вокруг меня на цыпочках. Наклонялись надо мной. Трогали меня. Перешептывались.

Я все слышала. Делала вид, что сплю без просыпу.

– А где человек находится, когда он спит?...

– В других странах... в другом времени... тише... тише!.. она постранствовала... она гуляла по звездам... а сейчас она опять среди нас...

– А она... может когда-нибудь взять нас с собой?... ну, туда... в иные страны?...

– А тебе не страшно?...

– Нет... не страшно... мне ничего не страшно... Страшно только, если в этих иных странах... тебя вдруг начнут убивать... колоть копьями, жечь на костре... или мучить... и ты не сможешь уже проснуться никогда... никогда...

– Нет, сможешь!.. Надо только сказать про себя: Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную!.. и ты тут же проснешься, как ни в чем не бывало!..

– А отчего же наша Лина... так долго... не просыпалась?...

– Ну... что для земных людей... нас... тех, что бодрствуют... много часов, месяцев... или лет, то для них, тех, кто спит и видит сны... это – всего один миг... Один вздох... Знаешь, как по-эропски будет: одно мгновенье?...

– Как?...

– Время одного вздоха...

Я делала вид, что спала.

Счастье обнимало меня.

Покой пел мне тихую песню.

И русалки водили неслышные хороводы вокруг моей постели; и прижимали палец к губам, и ступали с носка на пятку, боясь зашуметь, разбудить; они ликовали оттого, что я здорова; они называли меня своей сестрой.

И Аля, стоя в проеме двери, любовалась на дочерей, танцующих без музыки.

Владимир, я тогда не знала Тебя. Кто я такая была? И швец, и жнец, и на дуде игрец при Семье. Аля была Ангел. Что могло сравниться с ее кротостью? Ника подходил, клал руку ей на затылок. «Мама, ты больна. Тебе надо отдохнуть в кресле». Вносили кресло; выкатывали дачный столик на колесиках, уставленный стаканами с лимонадом и вазочками с орехами, на веранду. Выбегал, как кудлатый пес, мужик с длинными черными волосами, расчесанными на прямой пробор, с маслеными глазами, со сладкой сумасшедшей улыбкой. О мужик, ты умнее многих, притворяющихся умницами. Да ты и не удостаиваешь быть умным. Ты силен. И твоя сила – ветер. Ураган. Она все сметет с лица земли. И нас самих. И Алю. И Нику. И Стасю. И...

– Линушка, ты выздоровела! Говорил я: девчонка очухается!.. Господь не попустит зла. Ан все по-моему вышло!

– Гри-Гри, это ты!.. Это ты!..

Я бросаюсь к нему и висну у него на шее. Он обхватывает меня медвежьими ручищами.

Медведь живет в берлоге за кедром. Медведь любит по осени кедровые шишки. Орешки его волнуют. А Гри-Гри не медведь. Гри-Гри – Дух Святой. Он утешает. Он укрепляет. Отчего ж все женщины под его тяжелым, остановившимся взглядом, масленым и огненным, со зрачками, как два лезвия – у котов и рысей такие глаза бывают, – бьются в истерике, падают на пол, ползут к нему на брюхе?!

А мы с сестрами не ползем. Мы еще девочки. Но и мы под его ночным взглядом иной раз краснеем, как яблоки. А Аля машет кружевной пелеринкой на нас: не глядите на Гри-Гри так изучающе, молитесь ему, падайте перед ним на колени, он излечит вас от всех скорбей.

Ах, бедная Леля!.. Ты столько языков знала... Ты говорила на древнем языке земли Рус, любила слова, что записывались великими буквами, цепкой вязью, словесами, похожими на замысловатый торт или деревянный арбалет, на лук со стрелой, на древесную пышную крону. Ты говорила на языке страны Гондвана и на наречии Берега Ярких Алмазов; ты единственная из девочек в совершенстве знала латынь и звучно читала медные, бряцающие стихи Адриция и Далматия. И ты без запинки читала в старинных толстых книгах, что привез с собой Гри-Гри из тайги. Гри-Гри вырос в тайге, на заимке, в срубовом доме. В юности при Гри-Гри денщиком, на заимке, жил огромный дикий волк. Он приручился, но не присмирел. Долгими таежными ночами, наохотившись и освежевав тушки зверей, ощипав дичь, Гри-Гри садился за книгу, начириканную замысловатой вязью, и почесывал за ухом волка, развалившегося у его ног. Я не боялась Гри-Гри. Он казался мне ручным волком. Да, он был волк... или снежный барс. Тело его жило и двигалось в постоянном напряжении гибкости, охоты и страсти. В нем не было и капли ленцы, позевывания, киванья: «Завтра!.. Завтра это сделаю!.. а пока...» Он слишком хорошо знал, что никакого завтра нет. Что есть только сегодня.

И сегодня я, Гри-Гри, подбежала слишком близко к тебе.

И ты внезапно обхватил меня ручищами, обнял, смял, прижал.

Я охнула, застонала.

«Стони, стони, – ты сказал, – ох, сладко девке стонать. Ох, много сердец ты погубишь, плутовка!.. Чертовка...»

И сильнее обхватил меня. Я увидела совсем близко его глаза. Зрачки его расширились, почернели, заняли в размахе всю радужку.

«Какая же я чертовка, милый Гри-Гри, – сказала я, задыхаясь, пытаясь высвободиться, и вместо свободы еще теснее прижимаясь к нему, колдуну, – когда Аля все время твердит: Линушка, доченька, ты от Бога, ты Богом нам послана, что бы мы делали... без тебя?... Разве, Гри-Гри, красота... это... от Сатаны?!..»

Гри-Гри, тряся бородой, приблизил румяное, с лапками морщин лицо к моему.

Ноздри его раздувались Он, я знала это, знал в лицо Сатану.

И Сатана ему изрядно надоел.

«Что ты, Линушка, – выжал он из себя, как лимонный сок из лимона. – Конечно, красота – Божье созданье. И ты – Божья. Только ломаешь ты все внутри мужика. Ты, девчонка еще... а увижу тебя – все во мне переворачивается вверх дном. Естеству моему такая краса, как у тебя, – помеха и сладость. Слаще желания нет ничего на свете; только брак с отцом Духовным, с Огнем Небесным. Прижму тебя... уж не прогневайся. Сладка тяжесть тела твоего девичьего мужескому безумию моему. Иди!.. Сядь ко мне на колени...»

Я сидела у него на коленях. Он был старик. Старец. По-небесному ученый. Охотник. Насмешник. Пахарь. Провидец. Он был пророк; а я была глупая кочерыжка. Капусту тяпкой секли, меня в ступке нашли.

Ты пророк? Да, пророк. Я и два уволок, и три уволок. И еще уволоку. С меня хватит на веку. Напророчь мне хорошее, пророк. Я уже напророчил, слышишь: умирать будут из-за тебя мужики. А ты мужик?... Да, я мужик. Старик. Я сильный бык. Вокруг меня танцуют и девчонки, и молодухи, и квашни, и водомерки, и цапли, и фазанихи; а мне только одну. Каково это: хоть я и Старец, и пророк, а я не все себе позволяю. Нет! Ты позволяешь себе все. Позволь себе все, пожалуйста. Ты хочешь? Да. Ты разрешаешь?... Да. А ну узнает Ника – голову мне оторвет... Да. Что да? Голову – пусть? Не жалко тебе пророка? Много разговариваешь. Ишь, приказуха!.. От Царицы, что ль, научилась?... даром что кровь... Что – кровь?... Ничего не знаю про кровь. Все наши Цари приходили на трон в крови, перепачканные кровью. Как соком вишни. Есть еще благословенная кровь, Лина. Какая? Любовная. Это когда себе вены режут из-за несчастной любви?... Воистину дурочка и девочка. Больше ничего тебе не скажу. Иди ко мне. Приоткрою тебе тайну.

Он положил меня на кровать и раздел. Сначала снял пелеринку. Потом кофточку. Потом юбочку верхнюю. Потом три нижних юбочки. Потом кружевную рубашечку. Я лежала, дрожала в лифчике, поясе, панталонах, трусиках, чулочках и белых трикотажных носочках. Он снимал нежно: лифчик... поясок... стягивал, любуясь моими ногами и гладя их, чулочки... Его ладони были грубы и шершавы. Внезапно они сделались тяжелыми, горячими и быстрыми. Моя голая грудь вздымалась, дышала часто.

– Гри-Гри!.. покажи мне, что мужья делают с женами... что взрослые мужчины делают, когда...

– Быстрая какая... Все ей вынь да выложь...

Он прикрыл веками глаза. Он был как слепой. Он видел меня всю. Я лежала перед ним голенькая, как улитка, вся выползшая из ракушки. Его тяжелые ладони гладили меня везде. Обжигали плечи. Охватывали на миг шею и отпускали. Скользили по талии к бедрам. Обклеивали горчичниками колени, лодыжки, голени. Сжимали ступни. Мяли, как тесто, живот. Поднялись к груди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю