355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Катасонова » Ах, кабы на цветы - да не морозы » Текст книги (страница 1)
Ах, кабы на цветы - да не морозы
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:00

Текст книги "Ах, кабы на цветы - да не морозы"


Автор книги: Елена Катасонова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Катасонова Елена
Ах, кабы на цветы – да не морозы

Елена КАТАСОНОВА

Ax, кабы на цветы – да не морозы...

Три года, как выяснилось, – это много, столько всего в эти годы вместилось, что бы там ни говорили соседки: что жизнь летит, что еще недавно (подумать только!) Митька, мой сын, копался в песочнице и однажды сыпанул себе песком в глаза, и так он плакал, бедняга, так плакал! А теперь вот привел в дом жену, и как же ты, Танечка, жить-то будешь: сама ведь еще не старая, можно сказать, молодая! А я и в самом деле еще не старая, можно сказать, молодая, как большинство из нас – работающих, интеллигентных, подтянутых, давным-давно разведенных сорокалетних женщин. Разведенных по самым разным вроде причинам, а на самом деле-то по одной: утомились мы без любви к тридцати с чем-то годам, не выдержали банального открытия – нет ее больше, улетела от нас, испарилась, измучилась в огромном неустроенном городе и, никому ни на что не жалуясь, не стеная и ни к чему не взывая, вздохнула и умерла. Бодрый, заманчивый и лукавый секс мгновенно ее заменил, усмехаясь, встал на освобожденное любовью место, молодежь радостно встрепенулась, закружилась, задергалась, завопила под усилители нечто дикое, невообразимое, оставив тоску о любви нам, старикам, нам, сорока-с-чем-то-летним, нам, уходящему поколению, с его иллюзиями, глупостями и надеждами, несмотря ни на что.

Вот и я развелась, когда Митя мой был еще во втором классе, а Лешка, муж и отец, вдруг заскучал, закапризничал, стал орать на сына за двойки, ворчать на меня за невкусный суп, потешаться над моей работой: "Женщина-архитектор – это же сапоги всмятку!

Да г у вас мозги по-другому устроены!" И даже когда наша группа с блеском защитила проект и я получила свою первую большую премию, благоверный мой все равно не смягчился.

– Подумаешь, премия! Чем над чертежами сидеть, лучше б капусту квасила: то же на то бы вышло.

А то мотаешься как дурак по базарам...

И тут меня как ударило: да ведь мы не любим Друг друга, давно не любим, а всякая там капуста, Митькины двойки, мой суп и его стоптанные домашние тапки, раздражавшие меня до слез, – все это семечки, ни при чем.

Я поняла это сразу, вдруг, совершенно не подготовленной – не было у нас ни скандалов, ни ссор – репетиций развода, – и так мне стало страшно, что и сказать нельзя! За себя, за Митю, за все, что ждет впереди: еще одна одинокая женщина, – 'да к тому же с ребенком, с мальчиком (а мальчику в особенности нужен отец), бедняга Лешка, смешной, неказистый, до ужаса невоспитанный – лет пять учила подавать моим подругам пальто... Кому он нужен такой и куда же его девать? Ведь нашу халупу в двадцать семь, с совмещенным и без кладовок даже не разменяешь.

Мне стало холодно, потом жарко, потом снова холодно, и я не знала, что с этим холодом и с этой жарой делать. Я бросилась за спасением в душ, в наш убогий совмещенный узел, в котором из-за этой унизительной совмещенности не было принято запираться. Но ожесточенно и вызывающе я дернула вверх ручку двери и заперлась назло всем – ничего, потерпят! – а потом стояла и стояла под барабанящими колючими струйками, оглушенная рухнувшей на нас бедой, потрясенная безвыходностью нашего общего – всех троих! – положения.

Горячий, холодный, огненный, снова холодный, почти ледяной... Я вышла, преисполненная решимости сражаться со своей и его нелюбовью. Сражаться и победить.

Ах, какая я была наивная – тогда, в мои тридцать лет! Я купила на двадцать третье шикарный французский одеколон – были тогда в продаже и, представьте, без очереди по причине бешеной, как нам казалось по тем временам, дороговизны, – я устроила что-то вроде праздника, хотя ни в его, ни в моей семье сроду не было профессиональных военных, мы пригласили единственных наших общих друзей – – одинокие мои подруги почему-то донельзя раздражали Лешу, – расставили на столе бутылки и всякую снедь – я сготовила даже салат оливье – – и стали пировать и веселиться, включив телевизор неизменную опору невеселых нынешних посиделок.

Мелькали хромовые сапожки лихих армейских ансамблей, мощно гремели военные хоры, певица с переброшенной на высокую грудь длинной косой пела что-то народное, и можно было не смотреть друг на друга, а уставиться в мерцающий голубой квадрат и так сидеть, перебрасываясь необязательными, не требующими ответа репликами.

Потом гости ушли, и я мыла и мыла посуду, оттягивая неизбежное. Леша без ворчни и протестов, можно сказать, охотно вытирал вилки и ложки, бодро бросая их в выдвинутый ящик стола, а это значило, что он склонен к любви. Господи, если Ты есть в самом деле, прости нас, ?то это мы называем любовью!

Бессильно и долго я стояла под душем, потом надела самую лучшую, с воланчиками, рубаху, взглянула в зеркало, вяло признав, что я еще ничего, даже очень, а все остальное химеры и глупости, и поплелась в спальню, если можно так называть общую комнату, где мы обедали (потому что в кухне втроем не уместишься), где я упорно читала все, что удавалось достать по архитектуре, а Митька делал уроки и где стоял наш диван, на котором днем, сложив его, мы сидели, а ночью, разложив, спали. "Тише, да тише ты, Митька услышит!" Диван хоть и новым был, но скрипел, собака, правда, не весь, а местами, и в самый лирический момент мы перемещались на нескрипучее место, не размыкая объятий, если употреблять эвфемизм приличия ради.

Леша, погасив верхний свет, благодарно благоухая подарком, ждал меня на разложенном собственноручно диване под интимным мерцанием электросвечи нашей гордости, привезенной из Львова. На стуле, с претензией на некую светскость, стояли остатки коньяка и две рюмки, а сам Лешка небрежно листал парижский журнал мод, оставленный гостями на погляденье. Кроме платьев и мохнатых, до колен, свитеров, там было полно загорелых красоток в прозрачных лифчиках и колготках, и я поняла, что Лешка тоже сражается с рухнувшей на нас нелюбовью, призывая на помощь полуголых красавиц.

– С праздником!

Мы чокнулись, он сунул мне под рубаху нетерпеливую руку, имитируя дерзкую страсть, и я погасила трепетное мерцание свечи, чтобы не видеть его лица и чтобы он не видел мое. "Так вот почему любят ночью! – крикнул кто-то во мне с великим отчаянием. – Чтобы скрыть, как кривятся от стыда губы!"

***

С этой проклятой ночи мне всегда было стыдно, и чувствовала я себя как-то странно: будто это и не я вовсе, а кто-то другой стелет постель, гасит свечу, нашу гордость, покорно стягивает с себя рубаху, шепчет: "Пойди взгляни, Митька спит?" Леша молча, сдерживая раздражение, в трусах, белеющих в неясной городской темноте, шлепая босыми ногами, осторожно отворяет дверь в соседнюю комнату, и я, прекрасно зная, что наш охламон давным-давно видит десятый сон, выигрываю все-таки две-три минуты. Зачем? Для чего? Не знато... Может быть, чтоб смириться, загнать внутрь бессильный протест, закрыть глаза и отдать себя – свои тело и душу – на поругание.

Но разве могло такое вот длиться вечно? Говорят, правда, многие так и живут всю жизнь, но мы-то, мы, испорченные эмансипацией женщины, в один роковой и злосчастный день срываемся в гнев, истерику, крик, в; "будь что будет", в "не могу больше!" – и разводимся, отчаянно и безрассудно, а потом долгими зимними вечерами, перестирав, перегладив и наготовив, сидим над "левой" работой, чтобы как-то свести концы с концами, беспомощно ссоримся с растущими и меняющимися день ото дня детьми, трясемся в автобусах по "памятным местам Подмосковья", смотрим в одиночестве треклятый тот телевизор, читаем запоем, в основном про ту же любовь, отыскивая, вылавливая ее следы в море нашей пуританской литературы.

Когда-то в школе велели нам выучить наизусть один из народных плачей. Весь класс не сговариваясь выбрал самый короткий – всего шесть строк. Я и не знала, что запомнила их, оказывается, на всю жизнь:

Ах, кабы на цветы – да не морозы,

И зимой бы цветы расцветали.

Ах, кабы на меня – да не кручина,

Ни о чем бы-то я не тужила,

Не сидела – вы я подпершися,

Не глядела бы я во чисто поле...

Леша обозвал меня всеми известными ему именами (их у него, правда, было не так уж много), вспомнил предостережение покойной матушки (вроде я сразу ей не понравилась, а мне казалось – наоборот), пригрозил, что вырастет Митька и он, Леша, все ему про меня расскажет, и пусть я не думаю, не воображаю, будто он без меня пропадет, а вот кому я, интересно, понадоблюсь? И он немедленно – так и знай! – разделит лицевой счет и разменяется: ему – квартира, мне – комната в коммуналке, раз это я во всем виновата (я хотела спросить: "А что Мите?" – но не спросила), телевизор, так и быть, останется у меня, а уж магнитофон – извините...

Я стояла у окна, слушала про все эти лицевые счета, магнитофоны и телевизоры, и мне становилось легче и легче. Я-то страшилась его отчаяния, сто раз репетировала наш драматичный, а может, трагический диалог, я-то наворотила черт знает что: утешала и каялась, клялась и божилась, что Митя останется Лешке любящим сыном, а я – верным другом... Тьфу ты, дура несчастная...

***

Он нашел себе жену через два месяца, съездив на море, чтобы развеяться. Мой низкорослый, с брюшком, рано полысевший Леша мгновенно оказался пригретым женщиной моих лет (а Мне как раз исполнилось тридцать), с квартирой, непыльной работой в наших боевых профсоюзах, с родителями в деревне, что сразу и кардинально (как, впрочем, и профсоюзная деятельность) решало проблему отдыха, и без детей. Правда, детей у них так и не получилось, но тогда это было еще неизвестно, и потому Леша сразу, без всяких там комплексов, бросил нашего Митьку. И когда я, растерявшись – не скрою! – от такого поворота событий, попыталась воззвать к его отцовским чувствам – Митька сильно тогда тосковал, грубил мне и учителям, бросался на каждый звонок к двери, – то услышала в телефонной трубке торжествующее и злорадное:

– Это тебе нужно, чтобы я с ним встречался!

– А тебе? – удивилась я, но Леша в праведном гневе уже швырнул на рычаг трубку.

Я все думала над его странной фразой – что же все-таки он имел в виду? – а потом наша мудрая Валечка (она-то уж давно развелась) все мне растолковала – у окна, в коридоре.

– Он думает, ты жалеешь, что ушла от него, думает, хочешь его вернуть.

– При чем тут мы? Митька скучает!

– Что – Митька? Чудная ты, Таня... Мужики любят детей, пока любят их ;мам или хотя бы с ними живут. Плюнь! Вырастишь сама, вот увидишь.

И я действительно вырастила своего сына, хотя подростком он здорово куролесил, и я боялась, что Митя не кончит школу. Но в девятом он вдруг спохватился, зарылся в тетради и книжки, получил аттестат без троек и с ходу поступил в геодезический – я просто опомниться не успела. "Наконец-то перебесился", – вздохнула я и приготовилась передохнуть, но он явился однажды теплым апрельским вечером, даже, можно сказать, ночью (я, конечно, все равно не спала), вежливо постучал в мою комнатушку – "Мам, можно к тебе?" – распахнул настежь дверь, встал на пороге, тощий, длинный, сияющий, и заявил, что женится.

Нет, не на этой его жене, не на Люсе, которую три года назад привел к нам в дом, мне на голову, а на первой своей любви – ее звали Галя.

В тот душистый апрельский день ей как раз исполнилось восемнадцать (ему-то стукнуло аж девятнадцать!), они уже сбегали в загс, им назначили день регистрации, все у них было окончательно решено, и мои стенания – если б вздумала я стенать – были тщетны. Митька от счастья трещал как сорока и мерил, мою восьмиметровую комнату решительными мужскими шагами.

– Нет, мам, ну какие там все бюрократы, жуть!

Мы с Галкой пришли еще в январе, так они даже заявления у нас не взяли. "Ей, – говорят, – нет восемнадцати. Вот если б была беременность... И нечего переглядываться: все равно не успеете".

Митька расхохотался, приглашая меня повеселиться с ним вместе над этой великолепной остротой, но я молчала, подавленная свалившейся на меня новостью, неизящным словом "беременность", звучавшим так странно в устах моего мальчика, так невообразимо странно, что и не скажешь.

Я молчала, пораженная извечным, банальным открытием: наши дети выросли, а мы-то и не заметили.

На другой день он показал мне свою избранницу.

Галя как Галя, ничего особенного – тоненькая, загримированная (это у них называется "макияжем"), молчаливая – впрочем, впервые в доме, почему бы не помолчать? Нет, честное слово, ничего не было в ней особенного, но Митька смотрел на нее с такой собачьей преданностью, что у меня защемило сердце.

– Надо ведь познакомиться еще и с родителями, – подумала я вслух.

– Зачем? – изумился Митя, и я заплакала.

– Как зачем? Как – зачем? – повторяла бессмысленно, а слезы лились у меня по щекам, и мне было стыдно, что я реву как маленькая перед спокойной, раскрашенной, словно индийский божок, Галей и перед моим непутевым сыном.

– Ну ладно, ладно, – ошеломленный моими слезами, забормотал Митя. Надо так надо, чего там, правда, Галь?

Галя пожала плечами: мол, ей-то что? Так" во вся" ком случае, я поняла этот жест.

Они вообще ничего не хотели: ни перекрестного знакомства старомодных родителей, ни белого платья ("Тогда уж свитер, в свадебном есть, говорят, австрийские"), ни Дворца с Мендельсоном, ни лимузина на час с катанием по Москве и Вечным огнем, ни дурацкой, сто раз осмеянной свадьбы. Они хотели еще раз смотаться в загс (раз уж без штампа – тоже дурацкого – Митьке не позволяют жить с Галей) и остаться наконец вдвоем – в дальней комнате Галиных родителей, тоже здорово перепуганных бурным натиском молодых сил нового поколения. Но власть – главным образом экономическая – была пока в наших руках, и Гале пришлось-таки надеть белое платье, а Митьке стянуть с себя линялые джинсы с заплатой на заднице и влезть в черную пару, купленную в том же магазине для новобрачных. Им пришлось прокатиться за бешеные (правда, не свои) деньги на шикарной "Чайке", возложить у Вечного огня цветы – все мы чувствовали мучительную неловкость – и потомиться за свадебным длинным столом, где сидели малознакомые друг другу люди. Сидели и мы с Лешей, который по случаю женитьбы сына встрепенулся, встревожился – в нем вообще рос отцовский инстинкт, прямо пропорционально охлаждению к новой жене, – и даже, подвыпив, пытался давать сыну какие-то тайные мужские советы – – я думаю, запоздалые.

***

И вот Митька покинул дом, который прежде называли "отчим", но у Митьки не было же в этом доме отца, и я осталась одна. Он унес с собой яростную, бьющую по нервам музыку, молодую неистовую прожорливость (вечно я таскалась нагруженной как ломовая лошадь, а Митька честно носил картошку, но все исчезало со страшной скоростью, и, сердито роясь в пустом холодильнике, Митька ворчал, что еда – это мясо, остальное для травоядных), он увел за собой толпы приятелей и бесконечный телефонный трезвон, и дома стало пусто и тихо. И даже страшно было мне поначалу.

Я запирала дверь на два оборота; боялась гасить свет; часами сидела у телевизора, а иногда просыпалась ночью от каких-то звуков и шорохов, и мне казалось, что кто-то пытается отворить мою необитую и неукрепленную входную дверь или бродит неслышными шагами по кухне. Вечерами я бросалась за спасением к телефону, звонила Мите, и он терпеливо перечислял, что ел и что делал и как вообще у него дела. А по воскресеньям молодые приходили в гости.

Какой же милой и теплой оказалась эта девочка, Галя! Совсем ребенок под своей дикарской раскраской, – наивная и доверчивая. Она ив самом деле была влюблена в моего патлатого дурачка – это было так заметно! – и я сразу полюбила ее. Полюбила и взяла под защиту, хотя защита моя, как и моя любовь, ни от чего ее не спасла.

Поверив в Галю, я успокоилась. Эта девочка сняла с меня огромную, одинокую за Митю ответственность, вечная за него тревога отошла и рассеялась, я переложила ее на хрупкие Галины плечи, и на меня снизошло великое, невиданное освобождение. И пришла вторая весна моей новой жизни, настал апрель – такой же теплый, как в прошлом году, такой же душистый, даже в Москве, и проект наш наконец защитился – один из самых на моей памяти трудных, потому что здание выходило на "красную линию" старой Москвы, тихую улочку старинной застройки, и надо было эту улочку новым зданием не испортить;

Наша группа собралась в Доме ученых – попировать по столь серьезному поводу, – и там, в ресторане, я встретила своего Вадима.

Он сидел за соседним столиком – элегантный, подтянутый, лет пятидесяти – и поглядывал на меня задумчиво и серьезно. И от этих его поглядываний я волновалась и радовалась, уверяла себя, что все это пустяки, мне просто кажется, но знала, чувствовала – вовсе нет, вовсе не пустяки, ничего мне не кажется! А когда все выпили и расшумелись и повод для застолья не имел уж значения, он спокойно встал, подошел к нашему длинному, вытянутому столу и склонился над моим стулом:

– Простите, можно вас на минуту?..

Я повернулась к нему вроде как удивленно, но встретила такой умный, чуть насмешливый взгляд молодых серых глаз, что поняла: притворяться бессмысленно, да и не нужно мне притворяться.

***

К этому времени мучительное ощущение одиночества было уже позади, я была спокойна за Митю – он казался таким счастливым, – начальство поручало проекты, над которыми было интересно и трудно работать – группа моя считалась одной из лучших, – мне стало легче с деньгами, хоть я и подбрасывала Митьке на его семейную жизнь, и я с радостным изумлением поняла, что очень даже неплохо жить совсем одной, в отдельной квартире, при том, что родные тебе люди рядом, а дом твой полон друзей и подруг. Теперь мне кажется, я предчувствовала встречу с Вадимом, потому что в марте купила индийскую розовую кофточку, сшила узкую черную юбку и стала подолгу и с удовольствием глядеться в зеркало.

Мне легко, можно сказать, вдохновенно работалось и легко – как никогда, пожалуй, – жилось. Друзей у меня, правда, всегда была много, только у всех у нас росли, не давая ни минуты покоя, дети, была масса хлопот по дому, мы любили свои профессии – а это тоже отнимает время, – мы разводились, влюблялись, некоторые снова женились и выходили замуж, на что уходила уйма времени, сил и душевной анергии. А встречались мы (все-таки мы встречались!) в Доме архитекторов или в том же Доме ученых, потому что жили в маленьких, тесных квартирках, где толклась масса народу: дети, бабушки, мужья или жены, не вливавшиеся в компанию или кого-нибудь из нас не любившие, как мой, например, Леша – ему все не нравились;

А теперь появился мой дом – не в центре, но и не совсем на окраине, но мне можно было позвонить и приехать, если я, конечно, не сидела за письменным столом, но вечерами я, как правило, не сидела, потому что "совой" не была, как, впрочем, не была и "жаворонком": терпеть не могла рано вставать!

Сыр, колбаса (тогда еще вполне съедобная) у меня всегда были. Ребята привозили с собой еще что-нибудь, типа пельменей, и можно было сколько угодно говорить о нашей несчастной архитектуре, затравленной ГлавАПУ, городскими властями и вечным девизом – "Дешевле" дешевле, еще дешевле и проще", – можно было слушать музыку, дурачиться, петь под гитару Николая Кирилловича, моего зама, от которого почему-то уходили все его жены, короче – делать все, что хотим, никому не мешая и никого не стесняясь, как стесняемся мы, к примеру, наших подросших детей или престарелых родителей, которым все кажется неприличным.

Иногда девчонки (хороши девчонки: всем нам было уже под сорок) оставались у меня ночевать, и утром мы вместе ехали на работу и хохотали так, что на нас хмуро и осуждающе поглядывали москвичи, потому что мы мешали им спать или читать газеты. Многие почему-то спят в метро, что меня раздражает донельзя не настолько же мы измучены? Или настолько? Чтобы спать даже стоя, как лошади...

Да, я почувствовала прелесть одинокого дома, полную перед ним безответственность: нет хлеба – ну и не надо, кончилось масло – пусть! Только по воскресеньям, к приходу сына, что-то такое стряпалось. Теперь я сама, как прежде Митька, врубала на полную мощность "Маяк", чтобы слышать из ванной, что там творится в мире, теперь я уходила куда хотела, приходила когда мне вздумается. И уже не я волновалась за сына, а он за меня.

– Вечно тебя нет дома! – бурно возмущался он в телефонной трубке. Какой такой новый театр? Не знаю, не слышал. Да не люблю я эти вечные твои театры! Ты б хоть предупреждала, а то я звоню, звоню..

И мне становилось весело, что сын мой волнуется и я оправдываюсь перед ним, защищаюсь, как когда то оправдывался передо мной он.

Сейчас, заглядывая в тот давний апрель, я понимаю, что должен был кто-то возникнуть в этой полной свободе от быта, которой не было у меня никогда, а главное, потому, что я ни в ком не нуждалась – так мне казалось по крайней мере, – а независимость всегда притягивает.

***

Седой человек с молодыми глазами стоял, склонившись надо мной, готовый отодвинуть мой стул, ест я встану. И я встала, он отодвинул стул, и мы вышли из зала, прошли через буфет и остановились у мраморной лестницы, у огромного, во всю стену, зеркала.

– – Можно и мне вас поздравить? – Он легонько коснулся моей руки. Все с таким удовольствием вас поздравляли... А я сижу один как перст, вот, думаю, красивая женщина, но такой вокруг нее водоворот, что не знаешь, как и приблизиться...

– Не вокруг меня, а вокруг проекта, – засмеялась я. – И ведь вы приблизились!

До чего же хорошо было с ним стоять, просто стоять и смотреть в серые насмешливые глаза.

– Ну, в проектах я ничего не смыслю, – весело признался он, – но ведь это из-за него вы сюда пришли? Тогда он наверняка замечательный! Между прочим, меня зовут Вадим, а вас Таня, Танечка, видите, я подслушал. А скажите, вы так и должны здесь сидеть весь вечер? Может, сбежим с вашего сборища?

У меня все мгновенно отражается на лице – прямо горе какое-то! "Сбежим... Сборище..." Нашел девочку для развлечений! И он понял, по моему лицу все понял, тоже мгновенно, и огорчился, видно было, что огорчился. Но уверенно и спокойно он накрыл мою руку, лежавшую на перилах, своей.

– Нет-нет, Танечка, не пугайтесь: никто не собирается вас умыкать. И не сердитесь, пожалуйста. Это я так, по глупости. – Он мягко поднес мою руку к губам. – Сейчас отпущу вас, не тревожьтесь. Выпрошу телефон и отпущу.

Я молчала в смятении: наше пуританское воспитание так мешало! Оно просто схватило меня за шиворот и держало, приподняв над землей, как щенка, не позволяя ни на что согласиться.

– Таня, я понимаю, что так не принято, – его глаза смеялись, – но как же быть в таких случаях?

Может, вы знаете?" Весь вечер честно пытался что-то придумать...

– А вы тоже наш, архитектор?

Я понимала уже, что сдаюсь.

– Увы, – вздохнул он, – к творческой интеллигенции не причастен. Я, Танечка, химик, впрочем, вполне респектабельный. Есть даже визитка.

Он протянул квадратик плотной бумаги, на котором было написано, что Вадим действительно химик, доктор наук.

– А я визитку дать не могу: у меня нет, – улыбнулась я.

– Вы телефон дайте.

Он вытащил из кармана ручку, и я покорно назвала номер.

– Спасибо. Так я позвоню. Завтра!

***

Всей ватагой, прихватив бутылки и всякую снедь, отловив у Кропоткинской два такси, мы поехали ко мне, потому что ресторан Дома ученых закрывался, как и положено добропорядочному заведению, ровно в одиннадцать.

Пока я делала кофе, пока Валя с Наташей резали хлеб и готовили бутерброды, народ звонил своим покинутым семьям – объяснялся, оправдывался. Правда, объясняться пришлось, слава Богу, не с мужьями и женами – для большинства из нас они уже были в прошлом, – ас сухонькими строгими мамами или взрослыми детьми, снисходительными к нашим слабостям. Так что обошлось без кровопролития.

Мы веселились, как студенты, удравшие с лекций.

Нам стало вдруг двадцать, ну тридцать лет, и мы отплясывали рок молодых наших времен, а потом, распоясавшись, твист, шейк и прочие извивания нового поколения. Потешно, наверное, выглядело со стороны, так ведь со стороны никто на нас не смотрел... И весь вечер, что бы я ни делала – болтала ли, танцевала, ставила на плиту кофейник, провожала таявших в ночи гостей, – я видела перед собой Вадима, слышала его низкий, с ленцой, голос, возмущалась самоуверенностью, сердилась за смех в глазах, за безобразный призыв сбежать, короче – думала о нем непрестанно.

Когда все, кроме Наташи и Вали, ушли, мы втроем перемыли посуду, проветрили полную дыма квартиру, я постелила девочкам в маленькой комнате и осталась одна.

"Господи, – взмолилась я, хотя в Бога нас с детства обучали не верить, – сделай так, чтобы он позвонил! Пусть это будет не просто весна, вино или потому, что попала под настроение. Помоги мне, Господи!"

Всю ночь я ворочалась на диване, зажигала и гасила свет, пробовала даже читать и уснула лишь на рассвете. Вскочив как ошпаренная от треска будильника, я рванулась включить телефон, но тут же вспомнила, что дала служебный, и принялась беспощадно тормошить Валю с Наткой, не обращая внимания на их жалобные стенания.

– Тань, да пошло оно все к черту!

– Танечка, давай опоздаем?

– Вставайте, пора, вставайте!

Валечка застонала и сунула голову под подушку.

И тут я очнулась: да ведь они у меня в гостях, что же я их вытуриваю? И я затараторила не хуже Митьки, когда он ввалился в эту же самую комнату год назад со своей потрясающей новостью:

– Девочки, миленькие, оставайтесь, спите, а я побежала! Все в холодильнике, дверь захлопните, не забудьте!

– Да кому ты там сегодня нужна, после защиты?

С ума сошла, что ли? – пробормотала Валя, проваливаясь в сон.

Но я уже неслась к двери, забыв у зеркала шарф и перчатки.

За день я исстрадалась у себя в отделе и, обладай я хоть какими-то свойствами телепата, извела бы половину сотрудников. Каждый звонивший был моим недругом, а уж если он позволял себе трепаться по неслужебным делам... В пять я не выдержала:

– Ребята, не занимайте телефон, а?

Это "а" прозвучало так слабо и жалобно, что мне самой себя стало жалко. Ехидный Виталий открыл было рот, и тут уж мне бы не поздоровилось, но хрипло затрещал телефон, и я судорожно вцепилась в трубку.

Это был он, Вадим...

Так начались наши встречи, которые длились три года – таких счастливых, таких наполненных года, что только теперь, когда я сижу одна, обхватив руками голову, я понимаю по-настоящему, какими же они были наполненными и счастливыми, как все перевернули во мне.

***

Весь первый год мы изумлялись случайности нашей встречи. Нет, я изумлялась, Вадим же ласково, снисходительно изумление мое принимал. Лежа на его руке, прижавшись щекой к теплому родному плечу, обласканная, расцелованная – при всей своей насмешливости он был удивительно нежным, – я спрашивала с откровенностью женщины, уверенной, что ее любят:

– А ты не подумал, что я легкомысленная? Сразу дала телефон...

– Нет, не подумал.

– И я тебе сразу понравилась?

– Конечно.

– А ты мне?

Не открывая глаз, он, посмеиваясь, трепал мои волосы.

– Кто тебя знает... Может, ты меня пожалела?

– Да уж, – вздыхала я недоверчиво, потому что Вадим мог вызывать, как все мы, разные чувства, только не жалость.

Какие глупости мы несем, когда любим! Но глупости эти – музыка для влюбленных.

Конечно, он был женат и у него был сын – такой же, как Митька, только умнее, потому что не бросился как угорелый в загс в свои неполные девятнадцать. Вадим становился непроницаемым и холодным, когда я пыталась хоть что-то узнать о его жизни – той, другой, скрытой, запертой от меня. Как-то обронил, что жена давно не работает, хотя была хорошим химиком и подавала надежды. Я спросила, где учится сын, но услышала ледяное:

– А что?

– Ничего, – смутилась я и больше уже ни о чем не спрашивала.

Мы часто виделись – как уж он там устраивался, не знаю, – иногда он даже оставался у меня ночевать. Вот только праздники... Но в праздники приходили Митя с Галей, так что я была вроде как занята, а Вадим звонил в те дни по три, по четыре раза, понимая; чувствуя, как мне его не хватает! Никто, даже сын, не мог теперь его заменить.

– Ты что сейчас делаешь? А будешь делать? Завтра пойдем в кафе?

Похоже, он чувствовал себя виноватым.

Однажды дети вдруг не приехали, и мне стало как-то очень не по себе. Это они уже ссорились, начинали уже расходиться, только я ничего не знала.

– Что это голос у тебя такой? – сразу спросил Вадим. – Ты что, заболела?

– Нет.

– А где твои?

– Не приехали.

– Почему?

– Не знаю.

– Ну ладно, – медленно сказал он и повесил трубку.

Я уселась за чертежи – наша группа готовила новую разработку, – но все во мне жаждало его звонка.

Почему я была уверена, Что он опять позвонит? А ведь была же!

– Я "а метро, – сказал он, и я подумала, что теперь тоже могла бы спросить, не болен ли он – таким растерзанным был его голос. В тот вечер, когда он вошел ко мне несчастным и хмурым и посмотрел на меня измученными, в самом деле больными глазами, я поняла: да, любовь. Это у нас не просто роман, а любовь.

***

Как весело было нам вдвоем, как дружелюбно! Мы ходили в гости к его друзьям – на второй год я уже знала многих из них, – плавали на теплоходе к Зеленому Мысу в первое воскресенье июля – у него был друг-капитан, и мы вместе праздновали День речного флота. Меня это смешило до слез, а Вадим невозмутимо басил:

– Праздник друга – это и мой праздник, разве не так? А на теплоходе не плавают, а ходят...

Я бывала у него в лаборатории, видела сосредоточенных молодых женщин в халатиках ("А потому, что у нас реактивы!") и бородатых интеллигентных мужчин, что-то смешивающих в пробирках. Я сразу заметила, что они обожают шефа, потому и меня приняли как свою. И я радовалась и гордилась, что он, такой умный, талантливый, выбрал не кого-нибудь из этих молодых и красивых женщин, а меня. Выбрал и любит.

На третий год я стала мучительно ревновать Вадима к неведомой мне, таинственной женщине – его жене, о которой он по-прежнему не говорил ни слова.

– А ты ее целуешь? – спросила я однажды, чуть не плача.

– Танюша, не надо! – Вадим поморщился, и я отпрянула от него, отшатнулась.

Он взял мою руку, сжал так, что я от боли поморщилась.

– Прости... Но честное слово, разве хоть на минуту ты ощущаешь, что не одна у меня? Нет там никаких эмоций, пойми! Есть сын, мать этого сына, проблемы, о которых я не буду тебе рассказывать, есть общие дела и заботы, правила приличия, такт, а больше ничего, Таня!

Я и сама без конца себя убеждала: не может он спать с кем-то еще, это же невозможно, немыслимо!

Но сотни мужчин именно так и живут – годами, десятилетиями, это я тоже знала!

Вадим меня утешал, целовал и ласкал, на следующий день после того тяжелого разговора подарил длинные разноцветные бусы, а к ним кольцо, которое было мне велико и которое через неделю я потеряла. Но я все терзалась и терзала его, не в силах ничего с собой поделать. Бессонными ночами – раньше только слышала про бессонницы – воображала себе всякие страсти, выпытывала, страдая, две у них тахты или одна, будь она проклята! Даже моя работа – главное, что ни говори, в жизни – стала меня раздражать. Защищая очередной проект, в ответ на привычное требование "доработать в сторону удешевления" я нервно бросила высокому руководству:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю