Текст книги "Восковые куклы (сборник)"
Автор книги: Елена Мордовина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Потерять Лотрека
1
С похмельным шепотом моря доносятся до людей обрывки желаний и мыслей всех, когда-либо погибших в нем. Этот шепот может вызвать к жизни даже их лица, нужно только уметь видеть, как после шторма море медленно приобретает стальной оттенок и начинает походить на сброшенную офицерскую шинель, как золотятся погоны далеких утренних огней и густеет воздух.
Похмельной слюной море сглаживало следы женщины; солнце выслепило штрихи мелких волн от горизонта до ее талии, и нежные габардиновые хлопки ее юбки, гулом откатываясь в тень шестиметровой скалы, перерождались в сухие всплески. Вчера, задыхаясь в астматическом шторме, скалы промыли ходы травленых носоглоток и теперь могли только устало вздыхать, при каждом порыве ветра лениво сплевывая воду.
Женщина четко прорисованным движением подняла воротник пальто и мягко изогнула плечо, рассчитывая, что точка съемки находится слева, на шаг сзади…
Выбрав для прогулки дикую часть Хрустального пляжа, они обошли корабль, служивший рестораном, чем удивили утренних уборщиков и всполошили чаек, питавшихся тут же, при ресторане, миновали гладкие сходни в море и водоросли, ссохшиеся вдоль кромки прибоя. Теплыми днями Кирилл привык валялся в водорослевой постели, и с каждой настигавшей его волной обрастал новыми и новыми слоями зеленоватой, нервически прозрачной плоти, ему самому напоминавшей лишь шпинат матроса Попая. Когда он отплывал от берега, его вдруг пугал грозный ощер города, суровый и вовсе не экранный, пугало небо, свинцово и стремительно проносящееся сквозь обелиск. Ему не было известно, что в начале века эти места обозначились городскими бойнями, и что холод не покинул бойни по сей день, но он чувствовал своими маленькими ноздрями запах смерти и пугался его.
– Да, вчера! – женщина обернулась, – устричный консоме, который мы пробовали там, я нашла довольно изысканным. Прозрачный, ароматный бульон, – она гидроколлоидно блеснула контактными линзами и склонилась к режиссеру, близко, но так, чтобы не искажались черты лица, – и вместе с тем такая насыщающая плоть, жаждущая быть разорванной зубами голодного!..
– Кристина, вы стареете. Все эти ваши похотливые устрицы…
Он продолжал метрономно вышагивать, рассеяв взгляд чуть выше линии горизонта.
Кожа уже стянула череп дряхлеющего циника, щетина наждачилась на ней, как на засохшей вывернутой коровьей кишке, кожа обвисала с нижней челюсти и складчато стекала в тяжелый красный шарф.
– Стареете, – повторил он. Его верхняя губа будто присобралась в острый клюв, и тень, уголком вырезанная на толстой, чуть отвисшей, нижней губе, еще усиливала это сходство с птицей, к последней зиме потерявшей все перья. И большие глаза, медленно обволакивающиеся тонкими веками в подбровных чердаках, и морщины вокруг рта, и седая щетина – все выдавало в нем старого облысевшего филина возраста последней линьки, который не потянет уже молодую косулю и отрыгивает даже лягушек.
– Но, Давид Михайлович, как вы можете… – глаза покатились по дуге колесами разбитой солнечной двуколки, в крайний правый угол, указывая на девушку и светловолосого мальчика, идущих не так далеко, – говорить так открыто и жестко о столь непристойных вещах, как… возраст женщины!
Ее сын светился, как белый ямайский имбирь, очищенный от кожицы и высушенный на солнце, – Кристина наблюдала за ним, поглаживая правой ладонью другой рукав своего легкого пальто цвета топленого молока, нежная верблюжья шерсть чуть мялась под ее пальцами. Она постучала ногтем по костяной пуговице и остановилась в позе потерянной нецветной кинематографичности, застегнутой в двубортное пальто.
Вчерашний шторм помешал съемке, но утро проснулось совершенно июльским, теплым, и медленно раскалялось на уступах скал. Море полоскало обрывки водорослей, выдранных лоскутами с обсыхающих валунов, молодые мидии же, не удержавшиеся в их соленых волосах, уже возвратили вечности свой нетленный арагонит.
Вода дрожала со всей стеклянной прозрачностью абстинентного синдрома, теплая, но немного стылая, как расплескавшийся бутылочный берилл. И все же, храня традиции прогулочных фильмов прибрежных итальянцев, режиссер выходил на берег, представляя его осенним и послесезонным. Он выходил на берег в красном шарфе, с перчатками и дамой в верблюжьем пальто, сам он надевал пиджак коричневой замши, такого качества, чтобы при каждом его шаге несуществующему дальнему наблюдателю казалось, что по телу струится шелк, а не тонкой выделки замш. Рубашка черного джерси, мягкие брюки да итальянские следы подошв на песке помогали ему оставаться спокойным, как и подобает режиссеру, снимающему эпохальную картину о войне на Северном Кавказе.
В Крыму все благоволило созданию фильма о кавказской войне, и прежде всего потому, что войны в Крыму не было. Давид Михайлович выбирал для проведения съемок и самое подходящее время, обычно в конце весны, когда можно вдыхать сиреневую пряжу глициний и наслаждаться чувственными вздохами горных пионов, или в сентябре, когда море теплее парного козьего молока.
И в эту ясную пору его вовсе не занимали надуманные дамские беседы о социальном отборе, однако одна неосторожная фраза Кристины привлекла его внимание.
– Тот, кто психически не приспособился к новым условиям в обществе, пусть сходит с ума и погибает, разве это не естественно?
– Никогда в этом не сомневался, однако меня тревожит то, что эволюция социальная начинает с какого-то момента идти вразрез с биологической, и выживает, оставляя при этом потомство, уже не гармоничное существо, а урод, приспособленный выполнять какую-то определенную функцию, в чем вся печаль, а гармоничная личность, возникнув, погибнет, потому что ни одно из своих качеств она не станет развивать до такой степени, чтобы это качество глушило все остальные, и как результат – неспособность стать определенным элементом среды.
– Позвольте узнать, – голос Кристины стал вкрадчивым, и Давиду почудилось, будто ее не особенно интересует предмет разговора, – что же это за определенный момент?
– Последним представителем гармоничной эпохи я считаю Уильяма Морриса, для меня воплощением его жизни стала одна мрачная поэма, которую публика узнала только после его смерти, поэма о приговоренном корабле. Кстати, Эйнхорн любил читать мне ее. Образ корабля, приговоренного высшим судом, обреченного корабля – разве он не является точнейшей сквозной прорисовкой этого века? И Феллини – не последний, кто осознал это. Я уверен, что образ обреченного корабля всплывет еще к закату столетья…
– Извините меня, Давид Михайлович, но ваш этот… совершенный человек… разве не страшнее того, о чем говорила я? Та же самая евгеника, только я предпочитаю, чтобы все шло само собой, так сказать, а вы предлагаете нового сверхчеловека.
– Снова не так меня понимаешь, – он взял ее за рукав и на этот раз посмотрел в глаза с некоторой нежностью. – Я говорю скорее не о физическом совершенстве, а о гармонии… духовной, что ли… Не люблю это слово. Возьмем, например, Лотрека. Физически – не бог весть что, но при этом личность совершенно гармоничная. Живопись, лошади, женщины, пьянки… – тут он замолчал и долго всматривался вдаль.
– Так что тебе сказала Саша об этих съемках? – проговорил он наконец, и морщины волнами зашлепали по его лицевому диску, как затасканная драпировка в художественной мастерской.
– Эта девочка? Странная. Я так и не поняла, о чем она… что-то об измазанной в котлете губе, что-то о северянине, – пахнула в лицо теплой фразой, взглядом скользнула по средней линии оволосенения снизу вверх, зиппером, и проглотила ресницами. Смех прокатился по его трахее велосипедными спицами и напугал ее, долгий преистерический смех, какого нельзя было даже ожидать от старика.
– …стихи, наверное… – высунулось у нее изо рта и обвисло недоговоренным, медленно и безжизненно продолжая раскачиваться на губе, приклеившись к помаде. Каким образом слова вываливаются изо рта, пытались постичь многие мыслители древности. Бледные, вялые слова, которые выташнивает без всякого участия человеческой воли, когда всего меньше ожидаешь их, вызвали его недоверие, и режиссер принялся рассматривать девушку.
Он нашел в ее фигуре определенного рода сходство с негритянками, или, скорее, мулатками. Ноги… Нигерийская ваза девятого века, совершенная, как жест презрения тысячелетнему европейскому самовыжиманию. Девятый век! И возвращение в джунгли, плавное и гармоничное покачивание бедер…
– Да, ноги! – пробормотал филин, рисуя перед собой одному ему понятный образ, – она словно завернута в двулопастный лист мокрого весеннего цвета… соленые волосы на солнце прилипают к губам – всегда один или два.
– И все-таки, – проговорила Кристина, снова вынежив свой голос в молоке ослиц и крови одиннадцатилетних мальчиков, – расскажите мне, как их готовят. Денис говорил мне, что когда вы были в Марселе, – она погладила рукав пальто, море вытянулось вдруг и качнулось под гнилым криком чаек, снова оторвался и хлестнул лоскут ветра, из глубины моря, легкой утренней отрыжкой от горизонта к зубам, к гнилым обломкам скал.
– Не знаю, не знаю… это не едят, отстаньте…
– Давид Михайлович!.. Марсель, проснитесь! – Кристина всплеснула перчаткой перед его лицом.
– …в ботаническом саду, в Киеве, фашисты вырубили все деревья, все, кроме этого… на дрова, согреться им захотелось, видишь… сжигали книги.
– Бульон, Давид Михайлович, я спрашиваю вас об устричном бульоне! Марсель!
– Я не помню… Марсель?.. Пруст!
Она дышала на него, медленно повернула голову, подставив ухо, смазанное каплей «Диориссимо», к его лицу, с тем, чтобы запах ее дыхания сливался с запахом ее кожи, с запахом… Но он только дернул шеей.
Эта кананговая примесь ее духов сливалась в его сознании не с запахом ландыша или жасмина, но возрождала совсем иное: тропики, густые эфирные масла. Веером порнокарт рассыпалось цветное храмовое стекло малайских гельминтозов. Между тем девушка готовилась к купанию, вместе с Кириллом они наблюдали, как прогудел мимо корабль, в котором не было ничего обреченного, и, перемигнувшись, засмеялись. Она стянула с себя платье и обратилась к Давиду:
– Ты знаешь, Денис женится… и что я теперь могу ему сказать?
Давид считал, что Саша еще не знает об этом, и раздумывал, как бы сообщить ей новость осторожно, не испугав. Увидев, как ей легко говорить, он обрадовался и даже попытался сострить:
– Напомни, чтобы он не забыл сдать все украшения и шнурки из ботинок.
Сегодня он начал замечать, что его тяготит пребывание на этой бойне ветров, вычесывающих мысли из жидких волос типчакового травостоя. Он потерял воздушность восприятия и видит лишь расчлененные эрозией склоны, сложенные известняками и лишенные всякой поэзии.
Саша вошла в воду, убеждая себя в том, что уже совсем забыла Дениса и не находит другой радости кроме как в возможности быть одной.
«Нужно прокатываться водой сквозь стекло дней, оставляя его таким же чистым и прозрачным. Никакой памяти с этих пор! Я не могу все время ощущать его отсутствие, когда тоска начинает доходить уже до крайности. Так можно и последнего ума лишиться!»
Она уверила себя в той мысли, что рассталась с его образом, и кувырок в воде довершил нечаянное освобождение. Едва выхватив соленый трепет свободы из косой перестрелки горизонтов, она замерзла и медленно вышла на берег. Как вдруг что-то взволновало ее снова, она пристально вгляделась вдаль и заметила на склоне знакомый силуэт. По склону спускались двое парней, один из них обнял девушку, они смеялись и, казалось, были очень счастливы. Она узнала цвет его волос, спадающих на плечи. Сердце ее учащенно забилось, и в следующую секунду она увидела, что это, конечно, не он. Это испугало ее еще больше. Неужели теперь он будет мерещиться ей всюду, и она опять сойдет с ума, начнет убеждать себя, что ей это только показалось, одновременно вспоминая, может ли он сейчас быть здесь. И вся ее свобода тотчас пропадет, рассыплется, и она никогда не сможет вновь обрести эту свободу. Она завернулась в полотенце и поместила голову на колени Кирилла, вслушиваясь в глупый разговор о ненужных устрицах только для того, чтобы отвлечься.
На пляжной полосе растений почти не было, они торчали поодиночно или небольшими куртинами, ближе к которым отдыхающие бросали битое стекло и грязные пакеты.
– В таком простом блюде бульон так же важен, как и сами устрицы, ты можешь сделать его из цыпленка или крабового отвара, или купить даши на восточном рынке, но даши в таком случае нужно сделать менее острым, разбавив отваром.
Саша давно задремала, уход в сон, на этот раз естественный сон, не вызванный грубым препаратом, являлся для нее своеобразной защитной реакцией. Когда девушка отказывалась решать, отказывалась думать о чем-то назойливом, важном, она засыпала, и все остальное время, что не купалась, она проводила в состоянии странного полусна, этот сон более всего тревожил Давида. Он понял, что Саша впервые встретилась с тем узлом, который нельзя миновать, не развязав, не решившись на что-то конкретное, сейчас, либо будешь медленно погружаться в сон.
Он думал об этом, когда говорил о том, что устриц надо промывать щеточкой и запекать три минуты на листе, пока они не откроются, потом осторожно вылить жидкость из раковины в бульон, и, отделив верхнюю половину, отсечь мускул, прикрепляющий устрицу к основанию.
– Нужен будет соевый соус (лучше всего соусы Киккомана) и семенной лучок…
Сам он в это время думал уже о том, как бы ухитриться так снять эту войну, чтобы холод проходил по спине. Не так давно ему случилось встретить в газете простенький снимок алжирской резни, где изображен был негритянский мальчик с запрокинутой головой, с перерезанным горлом… взбудоражило то, что горло перерезано через свитер, и этот свалявшийся свитер, такой, как на твоем собственном сыне, и потянувшаяся нитка пугают больше, чем голые трупы моргов. Он знал, что немного ему остается времени думать, и поэтому одновременно размышлял о разных вещах, от чего сознательно уклонялся в молодости и о чем теперь жалел, потому как на перехлестах разных тем рождались дивные химеры и выплясывали моменты его собственной жизни, которые он силился забыть.
2
Домик Давида стоял далеко от моря. Со стороны террасы он был обнесен пузырниковой изгородью. Пузырник разросся и одичал, как дичает здесь все неухоженное и недосмотренное, однако, кроме изгороди да двух проваленных ступеней нельзя было заметить признаков запустения.
По террасе разгуливал профессор Скульский. Он рассказывал об Индии и бегущих по летному полю серых пауках, которые оказались детьми. Профессор был похож на кофейник:
– В Петербурге пузырник тоже хорошо уживается, когда за ним смотрят, только часто обмерзает до корневой шейки. Что такое за безобразие и гадость? Они говорят, отрастает.
Сегодня все собрались у Давида смотреть фильмы Питера Брука, а затем, ближе к утру, любопытный материал, который сам Давид Михайлович отснял на юге Франции. Саша решила заехать в гостиницу, чтобы переодеться. Все, мимо чего она проезжала, восхищало и волновало ее, даже немые запыленные сады и двухэтажные дома у карьеров. Девочка с братцем вели по городу, через скверы, оседланную старую лошадь. Бритоголовый татарчонок продавал арбузы у входа в кинотеатр.
Кристина с ребенком и Саша поселились в гостинице, сегодня Саша не выходила к завтраку, и, чтобы ее не потревожила горничная, закрыла ключом дверь на полтора оборота. Неглубокая резьба на мебели светлого дерева создавала впечатление работы скорее жука-древоточца. На комоде в плетеной вазе стояли нежные ветки горных пионов, весной у нее были и цветы, но сейчас пионы не цвели, и ей нравилось держать у себя только их ветки.
Каждую ночь в ее комнате создавалась иллюзия полной луны. Светилась шарообразная люстра, и, сидя на диване, на противоположном к окну концу комнаты сквозь занавески можно было видеть полную и насыщенную звуками лунную севастопольскую ночь, блуждающую по террасированным склонам холмов.
Саша медленно переодевалась. Держа в руке майку, она открыла книгу на первой попавшейся странице и прочитала вслух:
– …над Крымом пронесся ветер ураганной силы, причинивший большой ущерб осаждавшей Севастополь англо-французской эскадре… стальные цепи якорей стали рваться, как нити, корабли, потеряв управление, в беспорядке метались по волнам, сталкиваясь, сцепляясь реями и снастями… военные действия прекратились как с той, так и с другой стороны.
Возвращаясь к Давиду, она с трепетом представляла себе возможную связь между случайно выбранным отрывком из книги и характером освещения в комнате, и тем, что может произойти завтра, и тем, что происходит сейчас. Ведь эти строки каким-то образом вторглись в происходящее, а каждое вторжение должно иметь свое следствие, тем более вторжение случайное. Она вошла в дом. На табурет водружен был сонный мальчик, который сонным голосом пел немецкую песню и постоянно сбивался. Она все пыталась сообразить, что напоминал ей цвет скал в Голубой бухте, когда пробиралась сквозь гостей в комнату Давида. Они сидели там впятером и пили Roussanne, Давид сделался уже довольно пьян и пытался увлечь присутствующих рассказом о том, как ему досталось это вино.
– Вот ты, Кристина, когда говоришь о французском вине, всегда имеешь ввиду то, обычно, что тебе дарят, Burgundy или Bordeaux. Конечно, милая, вне всякого сомнения, на любой случай своего любопытства ты сможешь найти соответствующую версию chardonnay или cabernet, sauvignon или merlot, но vin de pays! Здесь, в России, сложилось такое мнение, что это что-то дешевое и веселенькое, и не стоит внимания, на самом деле эта проказа винодела весьма пикантна! Ах! То, чем я собираюсь потчевать вас сейчас… обратимся лучше к бутылке!
И бокалы наполнились сухим французским вином, темным виноградом, воскресшим после трех лет молодого забытья, кое-кто, конечно, смутился, ведь пить в Крыму французское вино – почти измена, однако в нем нельзя было обнаружить очевидного фруктового характера, чем грешат многие крымские, и кое-кто находил в этом оправдание. Мальчик закончил петь и воткнул подбородок в галстук. Гости заторопились к столу. Саша обнаружила, что она вот уже с четверть часа бездумно разглядывает наклейку на бутылке и снова пытается вспомнить что-то. Она ушла в соседнюю комнату и осталась одна, она понимала, что устала, что неспроста и это вино, и англо-французская эскадра. Скоро ничто не сможет извлечь ее из сна, перебить всплывающие образы, которые возникают лишь однажды и не повторяются, и когда все образы закончатся, она, возможно, забудет Дениса и снова будет жить вместо того, чтобы откидываться в прошлое, оставляя на предметах тень безумного взгляда.
Осенним вечером они сидели с Денисом на реставрационной площадке, на ступенях высокой деревянной лестницы у зарешеченных ворот, перила обвивал засохший хмель, и тень его вилась по лицу ее любимого. Качалась шишечка хмеля; их освещал прожектор, и листья ясеня на ступенях, там, где не сливались их тени, казались дивными охристо-желтыми птицами. За забором протекал огнистый автомобильный поток, и ветер гудел меж оконных проемов, среди столбов дрожала луна, они сидели молча, курили гашиш и ждали шороха нетопырей. Она поцеловала его, сбив хмельную паутину с его лица, поцеловала, и последнее, что она увидела перед тем, как исчезнуть – тень хмеля вилась уже в ее волосах. Конечно, она не могла этого забыть, оставалось неясным лишь, каким образом не имеющие отношения к прошлому предметы заставляли ее вновь и вновь воскрешать в памяти его образ. Кто прокручивал эту старую пленку? Кто владел ее сознанием? Оставалась только ждать, насколько далеко он зашел, и какую пленку прокрутит следующей.
Присутствующий полусвет фисташкового, оливкового и кораллового оттенков поглощал вино скального цвета, скисшие клише женщин перемежались с мускусными муляжами мужчин, осеннее сочетание тканей характеризовало скорее возраст: запоздалый шелк, твид, вельвет. Жакет из набука, расшитый солнцами и печальными эфиопами, прокрался к столику за бутылкой дешевого кларета, зелень бургундских лесов, темно-апельсиновый и оттенка земли, облегающая классика от Каролин Ромер оттенка грибов и шампанского, родинка на тонкой коже левого века. Один из присутствующих попытался вычищать штопором зубы, дабы привлечь внимание пожилой актрисы, дрязгливой любезницы полусвета, разубранной в фазаньи перья. Актриса выразила отвращение: квадратная мышца оттянула нижнюю губу вниз и вывернула наружу ее слизистую оболочку. Профессор Скульский уклонялся от разговоров:
– Этот вопрос как-то в приличном обществе не обсуждается, но если вы спросите моего мнения, я вам отвечу, что овчарка редко когда польстится на волка, который хоть и похож на нее, однако…
В одну секунду изменилось вдруг что-то, и в суматошном воздухе заискрилось напряжение. Кристина проворно поднялась и склонилась над столом, опершись на кончики пальцев. По всему было заметно, что она в ярости.
Сцена прояснилась в первые же минуты. Как оказалось, Давид наконец решился завести речь о том, что Кирилла следует заменить более подходящим для этой роли ребенком. Он указывал на белесую нежную кожу Кирилла, на его узкие и чересчур хрупкие запястья.
– Только что, обсуждая статью Бедларда, вы согласились со мной в том, что в любых условиях, среди всяких, даже не совсем приятных людей, мы должны искать типовой экземпляр, если можно так выразиться. На эту роль нам больше подойдет какой-нибудь мальчик с побережья, беспризорник, будущий вор и убийца, а не ваш сын.
– Я не для того взялась обсуждать с вами эту статью, чтобы поставить под удар будущее моего сына. В отвлеченном разговоре, я считаю, можно дойти до чего угодно, но я не позволю вам переносить кухонные беседы в реальную жизнь. Нет!
Давид смирился с поражением и отошел открывать четвертую бутылку, к нему тут же пробрался Скульский, дымя дешевой сигаретой:
– Признаю, что с Кристиной нелегко ладить. В этом отношении она настолько может превзойти собеседника в умении перевоплощаться… Давайте же начнем просмотр.
На этом Давид решил не обсуждать более статью Бедларда, а скорее начать то, из-за чего все собрались. Во Франции, откуда он и привез вино, Давид снял фильм о знаменитом беглом хиппи, разыскивавшемся за убийство. Всем знакомы кадры массового сборища в Филадельфии в 1970, где Эйнхорн изображен во всем великолепии: густобородый, с открытым крупным лбом, он был одним из типичных самцов-идолов того времени на побережье, сочетая в себе и размах бородатого обрюзгшего Моррисона, и интеллигентские окуляры Леннона. Давид застал его за месяц до ареста, тот чуял погоню и просил Давида срочно приехать.
– Вы все это сейчас сами увидите. Он жил на юге Франции в тот год, под другой фамилией, конечно…
На экране появился особняк, крытый черепицей.
– Он поселился в недостроенном мельничном доме, а та женщина – его жена, шведка, мирная домашняя женщина… Этот фильм видела только съемочная группа, я обещал Эйнхорну не светить его до тех пор, пока дело не будет решено. Конечно, он знает, что обречен.
Вышла женщина с волосами цвета выгоревшей земляничной поляны. Вытянутая нижняя часть ее лица улыбалась, загар задержался только на щеках и вокруг рта; на светлом фоне он казался скорее рыжим, чем коричневым. Женщина одета в незатейливое зеленое платьице. И снова панорама, дом, окруженный садом и лесом, мелкая речка, поле подсолнухов.
– Почему ты начал с женщины? Это нездоровая тенденция…
– Она казалась мне такой мирной, домашней, что не вязалось с образом Эйнхорна, сама пекла хлеб и играла в бридж по пятницам в соседней деревушке. Да, не удивляйтесь, это сам Айра Эйнхорн, я почел за честь принять предложение от своего бога, контркультурного гуру с той стороны стены, вы понимаете!
– А вот и она, я намеренно вставил сюда эту фотографию, заметь, как похожи две эти женщины. Согласитесь, она очень красивая, светлая, с мягкими губами и нежным взглядом. Он на самом деле очень любил ее. Его теперешняя жена ничего не знала об убийстве, он даже никогда не показывал ей фотографию. Скажу вам, меня никогда так не удивляло: одно и то же лицо, по структуре, но в Хелен была отражена вся красота этого мира, которую он в определенный момент возненавидел, в этом же – все его уродство, над которым он потешался (он даже сам выстриг ей челку, которая торчала скошенной травой), и за счет которого жил.
Следующий известный снимок: сундук выносят двое рабочих в белых фартуках и белых перчатках.
Тень от перил ломается на деревянных ступенях, сзади виднеется стриженный самшитовый кустарник.
– Что, кто-то не знает предыстории? Это было не так уж давно. В конце семидесятых исчезла его «трагически прекрасная» любовница, ее ищет полиция Филадельфии, они поднимаются по ступеням в его облупленный двухэтажный дом и в дорожном сундуке, который стоял в нескольких футах от кровати Айры, под подшивками прошлогодних газет находят полуразложившийся труп Хелен. Череп проломлен в шести местах тупым предметом.
Страшный человек на экране заговорил.
«Той знаменитой фразой я отрезал себе жизнь. You found what you found. Четворд повернулся ко мне и сказал: „Сдается, мы нашли Холли!“ „Вы нашли то, что вы нашли“. Что они могут знать о любви, эти охотники на единорогов? Тот благообразный полицейский в потной рубашке, который, потратив свой обеденный перерыв, подсчитал, сколько весили ее бренные останки и сколько дней она здесь пролежала? Я, пожалуй, не буду тянуть и сразу скажу то, зачем я позвал тебя сюда, – он выкатил глаза на зрителей. – Да, я убил ее. Довольны?»
Давид прервал показ:
– Странная форма исповеди, согласен. В свою очередь, тоже хочу кое в чем признаться. Я собираюсь оформить художественно эту историю, для этого и переснял весь архив Эйнхорна.
Восторженные возгласы утихли, и он снова включил фильм.
Отвратительный тип пытается рассуждать о связи Айры и Хелен.
«Обычно мужчины не спрашивают женщин, что те думают о политике или о поэзии. Эйнхорн никогда не упускал возможности поговорить об этом. Он встретил ее в 1972 году в La Terrasse…»
Саша проспала и прозевала значительную часть, обращаясь к Rousanne, пока все были увлечены происходящим на экране, она никогда не догадывалась, что вино может быть таким вкусным. Широким пятном перед ней расплывалось лицо Айры.
В комнате Давида помещались два рисунка, которые он всегда возил с собой в чемодане и, поселяясь в гостинице, снимал со стен дрянные репродукции и вешал эти рисунки. Он действительно рисовал их сам, когда еще был молодым: академический рисунок собачьего черепа и двух мертвых ящерок. Они, когда мертвые, почему-то принимают позу зародыша и выглядят такими блаженными; их тела, не сближаясь, создают иллюзию мебиусового кольца. На самом деле это была одна ящерка, только сначала он срисовал ее, положив так, чтобы лучше просматривалась темная в пятнах спинная поверхность, а в другой раз – со стороны брюшка, чтобы видны были эти большие светлые щитки. Он объяснял, что два этих рисунка – это два состояния его самого – состояние крайнего одиночества и состояние, когда кажется, что где-то на другом полюсе его ждут.
Серия фотографий, сделанных Нейлом Бенсоном, где он, Селен антивоенной революции, ходит по городу или лежит на пляже, полузакрыв глаза. Солнце вырисовывает линию лба, нос, морщины у глаз, резные ноздри и начавшую серебриться бороду.
«Сейчас он вовсе не такой, так что стоит ли его описывать, как стоит ли описывать то, что сталось с трупом Хелен, все равно их мы не найдем, сколько раз ни прокрутим пленку, мы находим только то, что мы находим».
Он снят в голубых джинсах и тунике, сшитой женой. Серебристая козлиная бородка, короткая стрижка, отвратительный, отупевший от алкоголя тип, совсем не тот, что был.
«Вы думаете, вы меня нашли? Вы нашли то, что нашли. Эти последние годы, не было даже смысла их жить, и вовсе не из-за той женщины, просто я уже жил не своей жизнью, а это все равно, что не жить. Посмотри, кого вы нашли здесь. Старую развалину. Вы нашли то, что нашли, а не меня. Я помню, отлично помню тот разговор с Джонни, когда я сказал, что уже не могу быть прежним Айрой Эйнхорном. Он не понял моей печали, тогда как эта печаль – самая тяжелая из всех, что когда-либо довелось испытать человеку, тяжелей даже, чем печаль о той женщине, единственной женщине, которая могла играть со мной в го. Они нашли то, что они нашли, вчерашние газеты. Кому нужны вчерашние газеты?»
– Единственное, что осталось от прежнего Эйнхорна – это его страсть к игре в го. Полиция очень скоро нашла его через один уважаемый европейский го-клуб. Вот так случается в жизни.
Саша засыпала в кресле. Только игры в го недоставало сегодняшним чудесам. Он снова угадал. Он снова знает, на какую кнопку следует нажать, чтобы прокрутить пленку. Саша искала мужчину, лежа головой на коленях которого она могла бы умереть насовсем, исчезнуть, именно могла бы, а не хотела или просто от усталости. Осталось в свежей памяти, когда он уже перестал с ней жить, жил у другой женщины, он зашел к ней как-то вечером и научил играть в го. Они полулежали на диване, она спиной примкнула к его груди, и в ней загорался огонь, когда его рука тянулась к фишке, и она чувствовала, что это он, его подбородок, и он чувствовал ее, и как будто она помнила много сотен раз эту тихую игру, как будто они уже сидели так тысячу, сто, сорок лет назад и играли в го, и он целовал ее волосы, и это мог быть только он.
3
Саша уже направлялась к выходу по гостиничному коридору, когда решила взять у Кирилла книгу о мальчике, которого тому предстояло играть, совершенно не похожего на него выкидыша гражданской войны. Сын Кристины сидел на постели, поджав голые ноги, и ножницами вырезал из баночки содовой воды пепельницу для мамы, подобную он подсмотрел в каком-то дешевом кафе, покрытом маскировочной сетью. Он вполне может стать модельером, и точно так же воплотить модель, подглядев ее в квартале красных фонарей. Кирилл оторвался от работы и, подняв на Сашу свое хорошенькое свежее личико, начал разговор.
– Моя мама не курит всякую дрянь и просит меньше с тобой общаться. Она считает, что только никчемные люди убивают себя ради сомнительного удовольствия.
– Я курю дрянь не ради удовольствия, юное созданье.
– Зачем тогда ты куришь, Саш? Мама говорит… – мальчик осекся, не подобрав нужной фразы.
– Не так это просто объяснить… Я, пожалуй, не стану. Вообрази себе, впрочем, осеннее утро. За окном уже морозно, но солнце еще яркое и теплое, и ты, вместо того, чтобы одеться, поднявшись с постели, греешься на подоконнике… принес погреться черепаху, смотришь на нее, как она жмурится, разглядываешь узоры… Ты так загляделся, что забыл все на свете, и вдруг ты бросил взгляд в окно – и застыл в испуге (это длится не более секунды), ты не то ожидал увидеть в окне, а какой-то невесть откуда вспомнившийся карниз, ржавый московский проулок и разбросанные на подоконнике папиросы.