355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Флорентьева » Сто голландских тюльпанов » Текст книги (страница 2)
Сто голландских тюльпанов
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:25

Текст книги "Сто голландских тюльпанов"


Автор книги: Елена Флорентьева


Соавторы: Леонид Флорентьев

Жанр:

   

Прочий юмор


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Детский вопрос

Николай Кузьмич получил от жены пощечину, и очень болезненную; махнув ручкой, Галина Петровна угодила ему в нос.

– У тебя рука, как окорок, – отомстил грубой женщине уязвленный Николай Кузьмич и поспешил в ванную держать нос под струей холодной воды.

– Иди-иди отсюда, дистрофик, – выкрикнула вслед распоясавшаяся жена и, посадив на колени пятилетнего толстого Феликса, принялась заталкивать ему в рот геркулесовую кашу.

Собственно, семейная сцена, завершившаяся жестоким надругательством над мужским достоинством Николая Кузьмича, и произошла по вине любознательного сына, задавшего обыкновенный вопрос, которым дети ныне озадачивают родителей, едва успев освободиться от пеленок. Современная педагогика рекомендует в таком случае не дурить крошке голову и не сочинять всякую ерунду. И уж, конечно, Николаю Кузьмичу, проведшему по настоянию жены не один час за телеэкраном, внимая передаче "Мамина школа", следовало знать, что подобает в доступной для ребенка форме ответить по существу, не вдаваясь, однако, в детали, не заостряя внимания малыша на второстепенных подробностях. Лучше, если сын узнает обо всем от родителей, чем получит жуткую, извращенную и недостоверную информацию в подворотне.

Итак, оторвавшись на мгновение от кубиков. Феликс поднял кудрявую голову и, доверчиво глядя в глаза отцу, спросил:

– А что такое капитализм?

Николай Кузьмич растерялся и брякнул:

– А это просто злой дядя.

Увы, не Песталоцци был папа у мальчика, за что и поплатился носом, разросшимся в ванной до неприличных размеров.

Стараясь придать обезображенному лицу высокомерное выражение, Николай Кузьмич прошествовал мимо жены и уселся перед телевизором; выступал мужской дуэт. Чернявый плюгаш с костистым лицом заводил тоненько: "Слышен голос судьбы...", а второй, с пшеничной шевелюрой, кровь с молоком, добродушно гудел: "БАМ!" Потом вместе: "И большая тайга покоряется нам!" Вскоре дуэт сменили трое ученых мужей, которые повели за столом обстоятельный разговор о том, что, дескать, капитализму в скором времени крышка. С этим тезисом все участники дискуссии были, безусловно, согласны, однако вышел спор из-за сроков. Двое говорили, что разложение капитализма усилится в самое ближайшее время. Третий злился и, бешено вращая глазами, то и дело восклицал: "И – еще раньше, товарищи!"

Николай Кузьмич с горечью и сожалением вдруг осознал, что ему не по силам было бы вести такую ученую беседу. Нет, термины были ему знакомы. Он знал и "анархию производства", и "ползучую инфляцию", и "аграрный кризис", и "организованную преступность", и "аппетиты военщины". Но он совершенно не умел расставлять эти слова в нужном порядке, чтобы получался правильный, а не какой-нибудь побочный смысл.

– А у папочки нос как хобот, – нарушил тягостное молчание наблюдательный Феликс.

– Кушай, кушай, у папочки головка бо-бо, – сказала Галина Петровна, вкладывая в свои слова особое, зловещее значение.

– Мерзавка, – отметил про себя Николай Кузьмич и попытался сосредоточиться на правительственных кризисах, верхах, которые чего-то не могут, и низах, которые ни в какую не хотят, но, помимо воли, продолжал прислушиваться к разговору жены с сыном, где речь зашла уже об извилинах в отцовской голове.

Мадам Маслова, вооружившись шариковой ручкой, нарисовала на листке плотной бумаги нечто похожее на яйцо. Николай Кузьмич не без содрогания ожидал, что еще поведает сыну любящая мать.

– Вот видишь, нет извилинок, поэтому головка не думает совсем. Пустая головка, гладкая.

– А мы папочку полечим, – сказал жалостливо Феликс, – мы его к врачу отведем.

– Отведем, отведем, – мрачно, как эхо в заброшенном колодце, откликнулась Галина Петровна.

Феликс вернулся к кубикам, с которых давно уж отклеились картинки с недостоверными изображениями зверей и птиц, но время от времени задумчиво поглядывал на отца, скукожившегося в кресле.

Поздно вечером, лежа без сна в кровати. Николай Кузьмич раздумывал о женской подлости и злобе. Мадам Маслова доверчиво спала рядом и не почувствовала, как муж резким, решительным движением оттолкнул ее ногу, случайно оказавшуюся на его территории.

– Уйти нужно, – думал он и представлял, как исчезает в чемодане плащ, за ним костюм. Туда же летят джинсы цвета недужного сизаря, унылое детище фабрики "Рабочая одежда". Не забыть помазок! И вот он уже на улице, проносящиеся автомобили безжалостно обдают брызгами, но в кармане – билет на поезд дальнего следования. Из подворотни доносятся тягучие голоса, гитарные аккорды, оттуда выглядывают распухшие морды люмпенов. Николай Кузьмич не боится этих подонков общества и смело идет вперед, задевая кого-то плечом.. Что? Ах... фу-ты, черт. Это же сцена из художественного пятисерийного фильма, который шел по второй программе. Про главного героя Галина Петровна сказала так: "Кретин!"

– Ладно, голубушка, я отомщу по-другому.

...На районной профсоюзной конференции он встречает молодую одинокую делегатку. В перерыве, гуляя по фойе близ буфета, она роняет на пол мандат. Николай Кузьмич поднимает его и галантно возвращает владелице. Завязывается разговор; он приглашает ее в ресторан. Да-с, ресторан... Белоснежные скатерти, жульен. У шныряющей по залу назойливой молодки он покупает гигантский букет хризантем. Кофе не надо, слышит он голос обольстительной профсоюзницы, кофе будем пить у меня...

– Да чушь все это! – догадался Николай Кузьмич холодным рассудком. – Ресторан? Хризантемы? На ежедневно выдаваемый рубль?

Он встал и тихо побрел на кухню – пить воду. На кухне горел свет. За столом, свесив со стула босые ноги, сидел Феликс, грустно хрустя печеньем.

– Там шкаф на черта похож, – сообщил он отцу. – Я спать не могу. Ты его тоже боишься?

– Нет, я нет. – Николай Кузьмич погладил сына по круглой голове. – Давай поговорим, – предложил он неожиданно.

Феликс на минуту задумался.

– Расскажи о мамочкиных мозгах, – попросил он.

– Нет, – поморщился Николай Кузьмич. – Не нужно о мозгах. Ну их, мозги. Давай о капитализме. Я в прошлый раз пошутил, когда сказал, что это злой дядя.

– А, – сказал Феликс. – А какой же, хороший?

– Нет, это такая вещь... Вот ты хорошо живешь?

– Хорошо.

– Тебе мама котлету дала на ужин и кашу. Потому что у нас гуманное общество. Называется – социализм.

– Где?

– Везде, вокруг.

– И на улице?




– Везде. А есть другие страны. Ну хоть Америка, знаешь? Так вот, там капитализм, и многим мальчикам нечего есть на ужин, потому что их родители нищие, безработные.

– Вообще ничего не едят?

– Едят, но редко, всякую дрянь.

– Наверное, тушеную капусту.

– А несколько дядек сидят и управляют всеми остальными. У них много денег и всякой вкусной еды, а остальные люди на них спину гнут, понял?

– А если не захотят гнуть? – прошептал Феликс.

– Тогда в тюрьму, а могут и убить, были такие случаи, – объяснил Николай Кузьмич. – Капитализм – страшная вещь. Ну, пойдем, я тебя уложу.

Они миновали шкаф без приключений, и Феликс шустро забрался под одеяло.

– Папа, – сказал он шепотом, – хочешь, я открою тебе одну тайну?

– Давай.

– Только не говори маме и вообще никому.

Пригнув голову отца обеими руками, он прошептал:

– А в нашем детском саду капитализм. Потому что Нелли Сергеевна и Клавдия Семеновна все вкусное съедают сами и уносят в сумке домой. Я сам это видел, папа.

Фейн и Павлик

Весь комизм заключался в том, что он был вылитый Николай II Кровавый, но фамилия его была Фейн, и он был еврей. К тому же он был племянником советской атомной бомбы, поскольку его дедушка приходился ей одним из отцов.

Когда-то мы были приятелями – он, я и Павлик. До седьмого класса мы учились вместе, но потом Фейн перешел в какую-то суперспецшколу, инкубатор для вундеркиндов, имени Второго Закона Термодинамики или Черта в Ступе, точно не помню. Мы же с Павликом продолжали образование в нашей средней политехнической, не теряя, впрочем, контакта с яйцеголовым двойником последнего российского самодержца.

Где-то на семнадцатом году жизни, окончательно сформировавшись как половозрелая особь, Фейн начал являть нам с Павликом образчики дурного, если не сказать извращенного, вкуса. С упорством одержимого он шнырял по Москве, выискивая себе подружек чрезвычайно уродливой наружности, способной соперничать разве что с убожеством их внутреннего мира.

– Где он их откапывает? – спросил меня как-то раз трезвомыслящий Павлик.

Я пожал плечами. Наконец мы сошлись на мнении, что фейновские девицы, вероятно, – побочный продукт исследований секретной дедушкиной лаборатории.

Разумеется, это было личное дело Фейна, на ком вымещать ярость своей юношеской потенции, но ужас состоял в том, что он категорически настаивал на представлении нам с Павликом каждой новой пассии. Поскольку же сексуальные поиски нашего приятеля неизменно увенчивались тем, что новенькая всякий раз оказывалась на порядок непригляднее и скудоумнее своей предшественницы, а самая молоденькая из них была старше нас лет на двенадцать, эти смотрины отнюдь не относились к числу наших излюбленных развлечений.

Фейн умасливал своих чаровниц портвейном "Кавказ", также являвшимся неотъемлемой частью его системы эстетических координат.

Никогда мне не забыть этого парада уродов! Перед нашим с Павликом ошеломленным взором промелькнуло столько кривых ног, выпирающих ключиц, кряжистых торсов портовых амбалов, вытравленных перекисью волос, чугуннолитейных икр, плохо пропеченных лиц, всего этого безбровья и нездоровой одутловатости, что я до сих пор поражаюсь, как столь сильные потрясения, испытанные нами в самом деликатном возрасте, не истребили в нас нормального гетеросексуального начала.

В общем, созерцание фейновского паноптикума оттенило период подготовки к выпускным школьным экзаменам каким-то кафкианским колоритом. Потом я поступил на факультет журналистики одного московского института, название которого было известно всем, хотя в ту пору почему-то не значилось в справочнике "Куда пойти учиться". Этот институт, основанный, как поговаривали, Молотовым, внес немалый вклад в формирование в нашей стране наряду с трудовыми династиями металлургов, горняков и механизаторов, династий дипломатов, внешторговцев и журналистов-международников. Фейн стал студентом технического ВУЗа с длинным наименованием, сочетавшим в себе какую-то бывшую лженауку, а также ряд отраслей, в которых мы отстали от наиболее развитых капстран на два поколения. Павлик же, долгое время находившийся во власти своей флегмы и лишь в последний момент внезапно остановивший свой выбор на геолого-разведочном институте, экзамены завалил и в течение двух последующих лет по вполне понятной причине отсутствовал, накручивая хвосты самолетам на военном аэродроме в восточной Сибири.

Возможно, именно отсутствие рассудительного и спокойного Павлика сыграло зловещую роль в той коллизии, которой было суждено развести нас с Фейном на годы. Вдвоем, плечом к плечу, мы были в состоянии выдерживать безудержный напор материализовавшихся эротических фантазий молодого гения. Один же я был бессилен.

Как-то зимой, в начале второго семестра. Фейн приперся ко мне домой с очередной избранницей, чья фигура, на мой взгляд, могла отправлять одну-единственную функцию: идеальной самоходной модели для изучения геометрии Лобачевского. Пересекающиеся параллельные были облечены в сиреневый кримплен.

– Альбина, – басовито представилась фейновская малютка и отрывистым жестом номенклатурного работника протянула мне свою здоровенную лапищу

– Карлос, дон, – буркнул я, досадуя на неурочный визит, и, язвительно скосившись на кавалера, галантно изогнулся, якобы для того, чтобы припасть к ручке, а затем отпрянул, якобы припомнив, что руки приличествует целовать только замужним дамам.

Успеха моя пантомима не имела: бухая тяжелыми сапожищами на "платформе", сиреневая фея прошествовала в угол, плюхнулась там в глубокое кресло и закинула ногу на ногу, явив взорам двух юных идальго бирюзовые штаны на резинках.

– Клянусь честью, ты своего добился, старик Фейн, – шепнул я. – Она страшнее твоей тетки.

– Какой еще тетки?

– Да атомной бомбы, какой же еще-то?




– Ты кретин, – заметил Фейн. – И ты ничего не понимаешь. Поставь-ка лучше музыку.

– У вас "Дилайлы" Тома Джонса нету? – послышалось из угла.

Повинуясь мгновенному импульсу, я поставил кассету с записью диска "Параноид" группы "Блэк Сэббэт".

– Так чего же именно я не понимаю, старик Фейн? – осведомился я.

Он начал горячо и сбивчиво лопотать о декадентах, Бодлере и особом даре улавливать в прекрасном отталкивающее и наоборот.

– Ты бы лучше Бодлера не трогал, паршивец, – произнес я задушевно. – И декадентов тоже. Гумилев в гробу ворочается. Ни фига себе акмеизм! – И я выразительно посмотрел в угол.

При всей своей неевклидовой сущности Альбина, видимо, почувствовала, что атмосфера накаляется, и решила ее разрядить:

– Слышали про Гольфстрим? Прибегает Петька к Василию Ивановичу: "Василий Иваныч! Гольфстрим замерз!" А тот ему: "Сколько раз, Петька, повторять, чтоб не брали в дивизию евреев!"

Я вытаращился на Альбину, исчерпав за мгновение весь ресурс природного магнетизма. Моего взгляда хватило бы, чтобы испепелить кубометр осиновых дров, но существо в кресле казалось неуязвимым. Я перевел глаза на Фейна и успел отметить на его лице печать ласкового идиотизма.

– А хотите, братцы, я вам погадаю? – спросил я, сам не знаю почему.

– Ой, давайте, – активизировалась фейновская мамзель. – Жутко интересно, правда, заяц?

Боже, неужели в качестве длинноухого врага капустных плантаций выступал мой несчастный друг?

– Конечно, заяц, – добродушно сказал Фейн.

Вот так, уже два зайца! Я чувствовал себя лишним на этом празднике зоофилии. Достав из ящика письменного стола колоду карт, я начал медленно ее тасовать.

– На трефового короля и бубновую даму, —заказала Альбина.

– У меня свой творческий метод, – отрезал я. – Принцип первый: чтобы карты не соврали, на них нужно посидеть. – И протянул ей колоду.

Альбина с готовностью взгромоздилась на карты своей внушительной плотью и для верности даже немного поерзала:

– Хватит?

– Еще немного... Теперь – хватит, – определил я. – Сейчас узнаем, на чем сердце успокоится.

И я начал гадать – в первый, да и в последний раз в своей жизни.

– Братец Фейн у нас будет... пиковая дама? Нет, не дама... А будет он – бубновый туз! А Альбиночка у нас будет – джокер. Тэк-с... Пять червей в одном ряду – не накликать бы беду... А с чего бы здесь валет? А вот – казенный дом. Нет, два казенных дома. Два казенных дома и пиковый интерес.

Конечно, всей ахинеи, которую я нес, за давностью срока не упомнить, да и не стоит оскорблять ею бумагу. Развязка наступила, когда я, наморщив лоб и прищурив левый глаз, провозгласил:

– Жить вы будете долго, но скверно. А на третьем году пятилетки ты, Альбиночка, по неосторожности от Фейна понесешь и родишь ему на радость чемодан свиной кожи.

Вот тут-то Фейн и рассвирепел. Я увидел, что его лицо приобретает явственный бурый оттенок. Он вскочил:

– Пойдем отсюда, заяц. – Он схватил Альбину за руку и буквально выдернул ее из кресла, как свеклу из суглинка. Не говоря ни слова, протащил в прихожую, будто маленький решительный буксир груженную щебнем баржу, сорвал с вешалки оба пальто, свое серое и ее бежевое – она только вертела головой, ничего не понимая, – и гулко хлопнул дверью.

Чего крамольного Фейн нашел в моей дурацкой болтовне – я так и не узнал и теперь вряд ли когда-нибудь узнаю. Неужели чемодан?..

Письмо, полученное мною вскоре от Павлика, дышало беспокойством: "Что вы там с Фейном не поделили? Почему он так уверен, что ты сучий потрох? Не могли меня дождаться?" и т.д. Павлик тогда не знал еще, что ему предстоит стать единственным звеном, связующим двух прежних товарищей.

Он вернулся по весне, претерпев три визуально различимых изменения. Подрос, раздался в плечах и отвердел лицом. Некоторое косноязычие, а также странную привычку, сидя у стены, откидывать голову назад и елозить стриженым затылком по обоям, я отнес на счет остаточных явлений воинской службы.

В честь его возвращения мы пошли в "Сайгон". Этим своим (неофициальным, разумеется) названием скромный пивной бар неподалеку от Киевского вокзала был обязан буйству нравов и моральной распущенности своих завсегдатаев. Драматургия московского "дна" порождала сцены, вызывавшие у их невольных свидетелей смутные, но прочные ассоциации с прифронтовым городом Юго-Восточной Азии.

Мы пренебрегли первым этажом, сомнительным украшением которого служили пивные автоматы, и поднялись на второй, отданный во власть официантов, преимущественно крепких молодых парней в синих форменных пиджаках и синих же "бабочках" с уныло свисающими вниз, наподобие гуцульских усов, крылышками. Свободных мест было мало, и нас подсадили за стол к мужчине лет пятидесяти, в очках и с прической "волной". Ни о чем нас не спрашивая, официант принес нам с Павликом по суповой тарелке вареных креветок, третью – для мусора и шесть кружек пива. Разнообразие в "Сайгоне" не поощрялось.

После первой кружки, всасываясь в тщедушное розовое тельце креветки, Павлик, будто между прочим, сообщил:

– А я с Фейном встречался.

В этот момент за столиком в углу вспыхнул один из тех скоротечных конфликтов, которые, собственно, и принесли заведению дурную славу. Некто, перегнувшись через стол, оглоушил своего сотрапезника кружкой по темени, да так ладно, что в руке у агрессора осталась одна ручка. Павлик обернулся на шум, а я тем временем успел подумать о том, как мне следует реагировать на его сообщение. С одной стороны, я соскучился по Фейну, с другой, мне хотелось, чтобы первые шаги к примирению сделал он сам. Мысль о том, что этот дурак променял меня на одно из своих чудовищ, вызывала дрожь негодования.

Павлик же, удостоверившись, что конфликт в углу носит чисто локальный характер, продолжил:

– Он теперь стихи пишет. Пишет и в ящик складывает. Говорит, нашему поколению не дано его оценить. На будущее работает.

При упоминании о стихах очкарик напротив встрепенулся:

– Ребята, вы Вознесенского любите?

– Любим, – сказал Павлик, вытаскивая изо рта длинный креветочный ус. Павлик всех любил. И Вознесенского, и Фейна, и меня.

– А я не люблю!

– Правда? – спросил я. – А это? – И прочитал ему "Немых обсчитали...": "А третий, с беконом, подобием мата..."

– Вот это поэт! – вскричал экзальтированный очкарик, обнаруживая завидную мировоззренческую гибкость. – А вы тоже послушайте, я тут написал, когда наш отдел на картошку послали. "Что такое трактор? Трактор – это фактор! Фактор продвижения вперед!"

Дальше шло что-то уж совсем неудобоваримое. Выслушав этот вздор до конца, я спросил у Павлика:

– Как ты считаешь, Павел, трактор – это действительно фактор?

– Угу. – сказал Павлик. – А еще больший фактор – танк.

К Фейну в этот вечер мы уже не возвращались.

...После третьего курса я женился, а спустя непродолжительный, физиологически обусловленный срок у меня родилась дочь. Не успели мы с женой вынырнуть из омута пеленок, диатезов и диспепсий, как на меня нахлынул пенистый вал диплома. Корявая проза жизни свела наше общение с Павликом к минимуму. У него, как он выражался, все было "тип-топ": старый Фейн взял его в свою секретную лабораторию. Экстерьер Павлика и в самом деле не давал повода усомниться в этом "тип-топ", а доминировали в экстерьере здоровый румянец и джинсы "ливайз". Время от времени он будоражил мою память информацией о Фейне, но, странное дело, ни разу даже не заикнулся о том, что, мол, пришла пора положить конец нашей нелепой конфронтации. Я же неоднократно давал сам себе торжественные обещания снять трубку и набрать номер, до сих пор не выветрившийся из моей головы: завтра же... нет, в понедельник... Если не захворает дочка, если не поссорюсь с женой... Если не будет дождя.

Павликовы сообщения были коротки и драматичны, как военные сводки.

– Фейн бросил институт.

– Да ты что?

– Бросил. Он теперь маслом пишет.

– Что пишет?

– Как что? Картины. Больше натюрморты. Я к нему захожу, а вся комната в мольбертах. Холст, а в центре – такая загогулина, вроде живчика. Спрашиваю, а это что? Он говорит, это мазок Фейна. Новое в живописи.

– "Луна и грош", – сказал я.

– Что?

– Сомерсет Моэм.

– Ага.

Однажды ночью нас разбудил звонок. Чертыхаясь, я бросился к телефону, наступив в темноте на резинового Буратино своей дочки и чуть было не свернув шею.

– Это я, – раздался в трубке голос Павлика. – Знаешь, откуда я говорю?

– Ничего не понимаю. Ты что, пьян, скотина?

– Я из Шереметьева звоню, понял? Из Ше-ре-метьева.

– И на кой черт ты мне звонишь в четвертом часу из Шереметьева, гадюка?

– Я только что Фейна проводил. Он улетел, Фейн!

– Куда улетел?

– В Рим!

– В Рим? Какой идиот его в Рим пустил? Им мало разрушенного Колизея?

– Так он же женился!

– А Рим при чем?

– На итальянке женился. На внучке основателя ихней компартии.

– Фейн?! На внучке? Чьей внучке? Грамши, что ли?

– Может, и Грамши. Что-то в этом роде. Черт, забыл.

– Она что, страшная?

– Да нет, ничего. Итальянка.

Этот разговор я переваривал долго.

А месяца через три Павлик заявился ко мне с большим баулом и предложил купить джинсы и куртку из какого-то новомодного кожзаменителя.

– Откуда шмотки? – спросил я.

– Да Фейн прислал из Италии! Продать просил.

– У него, что, с рублями напряженка?

– А шут его знает! Просил, и все.

Жене куртка понравилась, и мы ее купили, отсчитав Павлику двести, что ли, рублей.

Вскоре нагрянул переезд на новую квартиру, ставший возможным благодаря размену большой родительской. Катаклизм ремонта, охота за мебелью и другие форс-мажорные обстоятельства повлекли за собой довольно-таки длительный антракт в моих сношениях с Павликом. Я работал, у меня появились новые знакомые, и на дефицит общения я пожаловаться не мог, как не мог похвастаться и излишком свободного времени. Раза два-три я Павлику звонил, но его номер не отвечал. Я не слишком удивлялся, зная, что Павликовы родители, выйдя на пенсию, большую часть года живут в своем шестисоточном садово-огородном поместье.

Холодным и ветреным августовским днем меня занесло на Комсомольский проспект, и я решил наведаться в магазин "Океан" (теперь, кстати, он зовется "Обью" – все мельчает) проверить, нет ли случайно креветок.

У входа мыкался мужик с детской коляской: ясное дело, жена за треской стоит. Он обернулся ко мне вполоборота, и я застыл на полном скаку: Господи! Старик Фейн! Негодник отпустил бороду, сделавшую его сходство с последним представителем династии Романовых вовсе уж патологическим...

– Фейн! – заорал я во весь голос, взметнув в воздух стайку голубей, клевавших какую-то дрянь неподалеку. – Дружище Фейн!

Он увидел меня и приветливо ухмыльнулся:

– А... привет! Привет, старый.

Мы пожали друг другу руки, а я, не удовлетворившись этим, еще и похлопал Фейна по плечу.

– Ну, как ты? Постой! Ты что, вернулся? – спросил я возбужденным от радости голосом.

– Вернулся? Откуда?

– Как это откуда? Из Рима, разумеется.

– Из Рима? Из какого, к черту, Рима?

– Ну как же! Ты же ведь женился на итальянке? На внучке Грамши или кого там еще?

– Что ты чепуху порешь? Грамши? Что за Грамши?

– Антонио! Тебя же Павлик из Шереметьева провожал...

– Павлик?

– Ну да. Кстати, как он? Ты его видел?

– Значит, так, – сказал Фейн. – Во-первых: ни на какой итальянке я не женился и вообще на запад дальше Наро-Фоминска не выезжал.

– Но Павлик...

– А Павлик сейчас нехорош. Это во-вторых.

– То есть? Как это – нехорош?

– Под следствием Павлик.

– Иди ты! Павлик – под следствием?

– Ага. Связался с урлой, залезли в квартиру, стащили ордена...

– Какие ордена?

– Советские! Какие... Потом Павлик пытался их толкнуть на Беговой у комиссионного, там его и взяли.

Беговая, ордена, урла – все смешалось в моей голове.

– А где он... Постой. Где он урлу-то нашел?

– Где работал, надо думать, там и нашел.

– В секретной лаборатории?!

– Секретнее некуда! Винный буфет ресторана "Москва", младшим научным грузчиком...

В экстремальных ситуациях человеческий мозг нередко ищет пути отхода на менее стрессоопасные направления. Я заглянул в коляску. Там мирно посапывал щекастый розовый младенец, которому решительно наплевать было на всех Павликов мира.

– Твой? Или твоя?

– Мой. Есть еще дочка, у бабушки.

– И у меня дочка. А как... мазок Фейна? Завоевывает мир?

Он слегка задрал бороду. Признак недоумения?

– Ну да, ну да, – пробормотал я. – Видишь ли... А я вот куртку у Павлика купил, думал, она от тебя, из Италии...

– Может, и из Италии.

– А ты… работаешь, да?

– После института – в НИИ.

Про стихи я спрашивать, естественно, не стал.

Из магазина степенно выплыла осанистая матрона с большущим полиэтиленовым пакетом в руке. Она направилась к нам. Удивляться в тот день я уже больше не мог, и меня хватило лишь на то, чтобы достаточно бесцветным тоном произнести:

– Здравствуйте. Альбина. Добрый день.

– Здравствуйте. – Она пригляделась ко мне. – Здравствуйте.

Младенец в коляске забулькал, потом закряхтел, и Фейн, сложив губы кульком, загукал и начал ритмично подергивать колясочку.

– Ну что, поговорили? – спросила Альбина как-то буднично. – Зашли бы к нам как-нибудь. Заяц, нам пора, – обратилась она к Фейну. – Нам еще в "Колбасы" надо зайти и в "Синтетику".

И заячье семейство удалилось продолжать свой нехитрый промысел.

Я ощутил слабый позыв окликнуть Фейна, догнать его, что то сказать, или спросить о чем-то, или предложить... что? Дружить домами? Какое там...

Толкнув дверь, я вступил в захудалое рыбье королевство. Креветок в тот день, как и следовало ожидать, в продаже не было.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю