Текст книги "Сестра брату своему (Софья Алексеевна, Россия)"
Автор книги: Елена Арсеньева
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Елена Арсеньева
Сестра брату своему (Софья Алексеевна, Россия)
Бывавшие при русском дворе и видевшие царевну Софью иноземцы косоротились: толста – поперек себя шире, неуклюжа, шея-де не длинна… Но так ведь только гусыне нужна длинная шея, а у девицы она должна быть бела, и нежна, и гладка, и полна. Именно такой шеей, белой и душистой, обладала Софья. У них, у иноземцев, все в башке перекорежено, глаза наперекосяк поставлены, мозги набекрень. Что и говорить – ребра у Софьи на чужестранный манер не торчали, она со всех сторон была гладка и округла, словно… словно зимородок, разноцветный, сероглазый зимородок, который сидит на веточке и вертит головой, дивясь чудесам Божьего мира. Птичку всегда хочется взять в ладони и осторожно подышать на его теплую головушку, словно на голову ребенка.
Так думал монах Сильвестр Медведев, звездочтец при дворе царя Алексея Михайловича, потом – Федора Алексеевича. Он жалел царевну, хоть на чужой слух это и звучало небось чудно€ и дико: да кто ж ты таков, чтоб жалеть царскую дочку?! А вот было-таки за что, не сомневался Сильвестр.
Ой, нет, невеселая участь – родиться русской царевной, обреченной волею рока на медленное, унылое умирание в тоске теремной! Сильвестр слышал, будто царевны иноземные, зовомые королевнами, как-то умудряются свою судьбу устраивать. То есть, конечно, отцы их, короли, заботятся, чтоб дочки не отцветали пустоцветами. Но им, чужестранцам, проще, размышлял Сильвестр. Ведь молодые королевичи в тех краях все как на подбор латинской веры, то есть религия не стоит преградою на пути бракосочетаний между правителями разноплеменных и разноязыких государств. Французская королевна, к примеру, вполне может выйти за англичанина, или немца, или вовсе за испанца какого-нибудь – и ничем не погрешит супротив веры своих отцов и их латинского Бога. А у нас, в России? Свята вера православная, да вот какая беда: мало стран, где ее исповедуют. Россия окружена сонмищем земель латинских либо лютерских, а правила государей суровы: нипочем не должна русская девица веру свою менять ради замужества с иноземцем! Именно для них, чужестранных царевичей и королевичей, переход в православие ставился всенепременным условием.
Сильвестру это казалось порядочной дичью и несправедливостью. Ведь как раз дело жены – переходить в мужнину веру, а не наоборот. Сказано же святыми словами Божьими: остави отца и мать своих и дом свой и прилепися к мужу своему! Сильвестр был сведущ в науке, называемой гиштория, а потому знал и о Елене Ивановне, дочери великого князя Ивана III, выданной за литовского короля Александра и снискавшей несчастье себе и своему мужу единственно из-за требований отца ни в коем случае не менять веру; знал он и о Ксении Годуновой, страдалице не столь уж давних времен, в женихи коей доставались лишь какие-то распущенные либо хилые отростки иноземных древ, ибо лишь они согласны были на переход в православие.
Да зачем заглядывать ради примеров в дальние времена? Все во дворце знали печальную историю царевны Ирины, сестры покойного Алексея Михайловича и тетушки нынешней правительницы Софьи. Михаил Федорович, отец ее, ради усиления связей России с иным миром, решил выдать дочь замуж за иностранного царевича. В это время в России оказался Вальдемар, сын датского короля Христиана IV и его морганатической супруги графини Монк. Он понравился царю, и скоро в Данию отправились послы с предложением женить Вальдемара на Ирине. Михаил Федорович обещал дать ему свободу выбора веры, но обещание оказалось лишь приманкой. Стоило королевичу со свитой водвориться в Кремле, как патриарх Иосиф приступил к нему с требованиями перейти в православие. Вальдемар противился всеми силами, несмотря на расписываемые ему достоинства и прелести царевны Ирины. Он готов был расторгнуть соглашение и вернуться домой – его не отпускали. Только внезапная смерть Михаила Федоровича спасла его… и лишила Ирину возможности выйти замуж. Так она по сю пору и пребывает старой девой, затворницей в своем тереме (сестры Алексея Михайловича вели себя куда более строго, чем его дочери!).
Самой большой дурью во всей это дурацкой и печальной истории казалось Сильвестру то, что Вальдемар так ни разу и не увидел своей невесты! Ну да, это ж с ума сойти: позволить чужому мужчине увидать царевну! Мол, только после свадьбы, только взойдя к ней на ложе! А может, там окажется чудище-каркодил, о коем повествуют книги «Изумруд» или «Пчела», образцы византийской литературы, переводимые на Руси. А между тем царевна Ирина на чудище-каркодила нисколечко не походила, она была просто-таки красавица, и, может статься, погляди на нее королевич Вальдемар, все могло бы устроиться иначе…
Да, пытай, не пытай светила небесные, днем ли, ночью ли, а все равно никогда не угадаешь, как все в жизни сложится, подумал Сильвестр, который был порядочным философом и фаталистом. Вот не помер бы в одночасье государь Алексей Михайлович, не оставил бы он после себя непутевого, нездорового, неумного сына Федора, который никоим образом не мог быть строгим оком царству своему и за коим самим был нужен глаз да глаз, – может статься, и судьба Софьи сложилась бы по-другому.
Недолгое свое царствование Федор Алексеевич (только шесть лет пробыл он на престоле) почти все провел в постели. Взошедший на престол пятнадцатилетний юноша, более напоминающий слабого мальчика, беспрестанно цеплялся за руку своего воспитателя Симеона Полоцкого. Полоцкий был также и учителем Сильвестра Медведева (благодаря этому знакомству последний и попал во дворец). Могучий духом и телом наставник, чудилось, вселял в своего воспитанника новые жизненные силы, а его причудливый взгляд на мир безмерно веселил и ободрял Федора. Симеон представлял себе мир в виде книги, а составные части сего мира – как бы листами оной книги, строками, словами, литерами:
Мир сей преукрашенный – книга есть велика[1]1
Здесь: воздух.
[Закрыть],
кою словом написал всяческих владыка.
Пять листов препространных в ней ся обретают и чудные письмена в себе заключают.
Первый лист есть небо, на нем же – светила,
их, словно письмена, Божия крепость положила.
Вторый лист – огнь стихийный под небом высоко,
в нем сего писания силу да зрит око.
Третий лист преширокий аер мощный звати,
на нем дождь, снег, облаки и птицы читати.
Четвертый лист – сонм водный в ней ся обретает,
в том животных множество обитает.
Последний лист есть земля с древесы, с травами,
с птицами и с животными, словно с письменами…
Когда в палатах государевых гремел мощный глас Симеона Полоцкого, Федор оживал, Сильвестр трепетал от восторга, а ближние царевы бояре испуганно взирали из-под своих тафей, высоких боярских шапок из дорогого меха, на разошедшегося архиерея, чая одного: оказаться от него как можно дальше. И только царевна Софья желала быть к Симеону как можно ближе. Она, словно растение, лишенное воды, впитывала каждое изречение, восхищалась причудливостью его словес, так отличающихся от привычных, коими изъяснялся дворец, замирала от остроты его мыслей. И ей совершенно наплевать было на то, какими глазами глядят на нее бояре, приверженцы теремных нравов. А те ясно что себе думали: девятнадцатилетняя девица, кое место за пяльцами, явилась в общество мужчин, среди которых есть и неженатые, да сидит с ними. И ладно бы молчала – осмеливается слово поперек молвить. Да еще и не одно! Стрекочет, что сорока, и не уймешь ее…
Между прочим, Сильвестр знал, что Софья – великая мастерица вышивать. Ковер ее работы лежал в покоях покойного царя, который восхищался искусством дочери. А что касается «сорочьего стрекота», то ни одного слова не было ею молвлено зря – каждое изобличало глубокий, самостоятельный ум и не просто жажду знаний – ненасытимую алчность их.
Когда Сильвестр смотрел на Софью, ему чудилось, он зрит воочию одно из величайших чудес Творца: сухое семечко падает в землю и, питаемое ее соками и живительной влагой, стекаемой с небес, превращается в росток, а затем, постепенно, – в стройное яблоневое древо, покрытое зеленой листвой и нежными бело-розовыми цветами. Но, воображая ее цветущей яблоней, Сильвестр думал не только о пробуждении ее ума, – он думал и о расцвете ее красоты…
Он знал Софью с юных лет, но недолго заблуждался, считая ее ребенком. А впрочем, в ней жило детское любопытство к жизни, ей всё нужно было узнать, и точно так же, как основы древних языков, она захотела узнать основы древнего искусства любви. Обучил ее ему все тот же Сильвестр.
Софья оказалась страстной, неуемной, горячей, порывистой, ненасытной. Шальная девка, а не царевна-затворница! Верно говорят: клобук не делает монаха. Сильвестр монахом был только по наименованию, а потому почти сразу, после двух или трех ночей, проведенных в Софьиной постели, понял: сей нежный зимородок спорхнет с его ладони в самое скорое время, ибо Софье нужен был кто-то, кто превосходил бы ее не только числом прочитанных книг, как Сильвестр. Она ведь и сама прочла сих книг немало и даже была искусна в сложении словес, писала пиесы о святых Екатерине и Пульхерии для домашних театров… Ей нужен был не монах беспутный, а человек, которым она могла бы восхищаться – достойный ее по происхождению, по уму, схожий с ней по взглядам на мир. И могущий впоследствии разделить с нею власть над этим миром…
О да, она мечтала о власти! Царевна, перед которой закрыты все дороги, кроме монастырской, мечтала пройти по любой из закрытых – только не по той, куда толкала ее неминучая участь. Однако Софья и впрямь была умна. Она ждала своего мужчину не только для того, чтобы полюбить его и предаться ему душой – свободно, вопреки теремным узаконениям. Она мечтала обрести человека, который станет проводником ее к власти. К престолу, который исстари на Руси должен был принадлежать только мужчинам.
И Софье показалось, что она нашла такого человека в лице князя Василия Васильевича Голицына.
Придворной жизни он не был чужд: молодые годы свои провел близ Алексея Михайловича в званиях стольника, чашника, государева возницы и главного стольника. Сделавшись боярином, Голицын по особому приказу Тишайшего отправился в Украйну, чтобы принять меры для охраны ее рубежей от набегов турок и татар. Он участвовал в Чигиринских походах, окончившихся, правда, неудачею для него как для полководца, и сумел верно разгадать главную беду русского войска: местничество. Местничество – старинный обычай считаться заслугами предков и занимать должности по этому, а не по заслугам своим: чей отец либо дед занимал высшую должность, того потомок считал и себя выше родом и не подчинялся по службе тому, у кого предки занимали низшие места. Всяк воевал и сражался сообразно своей родовой спеси, ни больше, ни меньше! Пережив горечь поражений, Голицын вернулся в Москву и приступил к молодому царю Федору с настоянием уничтожить местничество. Он был готов к сопротивлению бояр, ибо знал, как глубоко укоренены старинные обычаи, и немало удивился, когда хворый, вялый, слабовольный царь не оперся на мощные плечи родовитого боярства, а склонился на сторону князя с его непонятными и, очень может быть, опасными новациями. Но вскоре Голицын сообразил, что поддержкой царя он всецело обязан царевне Софье.
Князь Василий Васильевич был красавец, влюбленный в свою красоту. И он умел холить и лелеять ее даже в военных походах, и даже если не было воды напиться и умыться, то уж подбрить русую бородку, красиво обливавшую щеки, он не забывал, пусть даже бриться приходилось лезвием казацкой сабли. И в женщинах он превыше всего ценил красоту. Жена его, княгиня Евдокия, была хороша, словно белая лебедушка. И, подобно многим мужчинам, князь Василий пребывал в приятном заблуждении, что глупость только прибавляет прелести женщине. Но вдруг оказалось, что его взяла в плен не столько красота спокойной павы, сколько острота женского ума, живость речи, насмешливый тон, спокойная мудрость и счастливое умение взглянуть на жизнь с разных сторон, подметить, что в ней есть плохого и хорошего, печального и веселого, достойного презрения и уважения. Ему почудилось, что маленькая, кругленькая царевна не снизу вверх на него смотрит своими яркими, живыми глазами, а держит его на ладони, словно игрушку, поворачивает так и этак – и от ее взгляда никуда не спрячешься.
Она была умна не женским умом… А впрочем, что такое ум мужской? Чем он хуже или лучше женского? Опять же – и среди мужчин отыщешь множество людей неразумных. Софья была и разумна, и умна. Она обладала редкостной способностью не только видеть каждого человека насквозь, но и всякое жизненное явление проницать – предвидеть, что из сего явления, какие последствия могут произойти. Причем последствия те она умела высчитывать так же быстро, как делила, слагала, умножала либо вычитала цифры. А способности арифметические у нее были удивительные, куда до нее «умникам»-боярам, женский ум презирающим. И какая у нее была блистательная память! Она легко запомнила и латынь, и греческий, она словно бы впивалась в тяжеловесное сплетение виршей и Симеона Полоцкого, и того же Сильвестра, с одного разу могла выучить любую роль для домашнего театра. И не только выучить, но и прочесть ее так, что слушателей слезой прошибало при стенаниях какой-нибудь там Эсфири:
Когда б любовь была наградой, как просто бы жилось на свете!
Она змеею незаметно вползет в нутро – и жалит сердце,
Сосет его и изгрызает, своим злодейством наслаждаясь.
Я от незримой, несказанной, необъяснимой боли корчусь,
Змею-любовь изгнать не в силах… Иль просто не хочу изгнать?…
Такой ум, такие способности, обнаружься они у мужчины, называли бы государственными. А в женщине они казались ненужными, пугающими…
На счастье, князь Василий не принадлежал к числу тех мужланов-бояр, которые при малейшем проблеске этакой непривычности, как умная бабенка, готовы кричать «Караул!». Он начал присматриваться к Софье… И однажды обнаружил, что ее бдение у постели больного брата было вызвано отнюдь не заботой о нем – она всегда заботилась только о себе одной. Да и вообще: все ее слова, поступки, а главное – ее взгляды на мужчин одушевляемы совсем иным чувством, нежели просто непривычным, неженским желанием принять участие в устройстве государственных дел. Прежде всего Софья желала устроить в сем государстве свои собственные женские дела!
Сообразил это Василий Васильевич после того, как во дворце пташкой залетной промелькнула красавица Агафья Грушецкая.
Она была дочерью небогатого московского дворянина Семена Федоровича Грушецкого. После смерти отца воспитывалась у его сестры, своей тетушки, бывшей замужем за думным дворянином, дьяком Семеном Ивановичем Заборовским. И в Грушецких, и в Заборовских текла польская кровь. Царь Федор увидел Агафью во время крестного хода и на миг остолбенел от ее тонкой, не московской красоты, а потом послал приближенных выследить, где девица живет. Узнав, кто она, Федор тайно приказал Заборовскому не выдавать племянницу замуж. И многочисленным сватам, обивавшим пороги их дома в поисках руки Агафьи, было немедленно отказано.
Слухи о том дошли до Ивана Милославского. Брат покойной матери Федора, боярин Милославский был необычайно сильной фигурой при дворе. Он лелеял свои собственные планы насчет царского брака. Еще на памяти была царица Ирина Годунова, при которой фактическим правителем являлся не царь Федор Иоаннович, слабый духом и немощный разумом (совершенно как нынешний царь Федор!), а ее брат Борис Годунов, затем воссевший на престол. Именно об этом втайне мечтал Милославский, а потому намерен был подвести царю какую-нибудь из своих многочисленных свойственниц или дальних родственниц. По крайности – дочь преданного ему человека.
Узнав об Агафье, Милославский прибегнул к своему излюбленному и многажды испробованному оружию (с помощью которого ему, между прочим, удалось низвергнуть всесильного боярина Артамона Матвеева, первого друга и наставника Алексея Михайловича Тишайшего и воспитателя мачехи Федора, Натальи Кирилловны Нарышкиной): к клевете. Он начал распускать самые низменные слухи об Агафье и ее родных. Однако рухнул в ту же яму, которую рыл ближнему своему. Царь был влюблен не шутя и не хотел ничего дурного слышать о своей избраннице, а потому с гневом обрушился на Милославского. Боярин угодил в опалу.
Тем временем были устроены предусмотренные обрядом выборы невесты: только для виду, для исполнения векового обычая. Царь заранее знал, кого выберет. И Агафья Грушецкая стала московской царицей.
Многие недовольные говорили, что скоро-де на Русь вернутся обычаи первого Самозванца и Марины Мнишек! Агафья Семеновна дозволяла ношение при дворе польского костюма (между прочим, к тому же склоняла Алексея Тишайшего его вторая жена, Наталья Нарышкина, мачеха Софьи и Федора, что Милославскими было поставлено ей в вину после смерти царя), кунтуша и польских сабель.
Агафья Семеновна была известна своей добротой, заступалась за опальных – и в первую очередь за Ивана Милославского, который был возвращен во дворец именно ее усилиями. Однако добра он не помнил и немедленно начал распространять слухи, будто царь «скоро-де примет ляшскую веру, аки самозваный Дмитрий»… К слову сказать, вернувшись в Россию, вышеупомянутый Дмитрий немедленно вновь обратился в православие, но Милославского такие тонкости занимали мало.
Впрочем, царя Федора всякие там россказни никак не волновали. Он нежно любил жену и с восторгом ждал рождения ребенка. Однако день его появления на свет стал для него источником величайшего горя. 11 июля 1681 года Агафья Семеновна неблагополучно разрешилась от бремени, а спустя три дня скончалась вместе с новорожденным сыном, царевичем Ильей.
Софья, строго говоря, относилась к Агафье неприязненно, ибо опасалась, что та отнимет у нее власть над Федором. Опять же, Агафья своим обликом являла именно тот тип женской красоты, который был столь любезен иноземному вкусу и до которого Софье было далеко, как до луны. Ну в самом деле, не ножом же обстругивать, не топором же обтесывать крепко сбитое Софьино тело, чтоб она сделалась столь же суха плотью и тонка костью, как Агафья!
Единственное, что было для царевны в невестке привлекательно, это ее попытки ввести при дворе польскую моду не только для мужчин, но и для женщин.
В сарафанах да летниках, одинаковой ширины что вверху, что внизу, Софья чудилась себе неким чурбанчиком, который именно что просится, дабы его обтесали. А вот чужестранные наряды…
…Юбки в ту пору на€шивали широкие-широчайшие – да еще других юбок, нижних, для пущей ширины, надевали вниз и распирали бока особенными распорками, именуемыми «фижмы». В поясе (иноземцы именовали его изысканным словом «талья») дамы утягивались сколь могли сильно, употребляя для сего особые штуковины с железными пластинами, называемые корсеты, а груди выпячивали и оголяли (грудь у Софьи была столь пышна и округла, что просто грех ее прятать в наглухо застегнутых сорочках, а иноземная мода позволяла выставить ее напоказ). Корсажи платьев расшивали жемчугами и самоцветами, ими же унизывали высокие стоячие воротники, вырезанные зубцами. И волосы под убрусы отнюдь не прятали, а носили, по плечам раскидав, словно у архиереев. Софье всегда казалось порядочной несправедливостью, что священникам и монахам дозволено космы свои нечесаные да немытые казать всему честному народу, а женщинам красоту свою, чудные косы, до€лжно прятать. Честно говоря, косица у Софьи была не бог весть какая, Творец ее обделил и тут, однако кабы косицу сию распустить, да частым гребнем расчесать, да навить крутыми локонами, да разбросать их по нагим плечам или уложить вокруг головы, словно венок, скрепив заколками с крупными самоцветами… Чай, в царской сокровищнице самоцветов столько, что на каждый Софьин волосок нанизать хватит.
Вот кабы ей этаким образом облачиться, то небось затмила бы она даже известную красавицу, княгиню Евдокию Голицыну!
По тайному приказу Софьи был сшит один наряд по картинкам, самолично нарисованным добросердечной Агафьей. Однако показать сие платье царевне удалось лишь возлюбленному своему, князю Василию. Она вертелась перед ним, словно он был зеркалом, ловя в его глазах свое отражение, смеялась, веселилась, то важно выступала, то резвилась подбочась, то вытанцовывала на манер польской мазурки, которую показывала Агафья. Кончилось все тем, что Софья бросилась князю на шею, и оба они упали на ковер. Охотно отвечая на самозабвенные ласки своей шальной возлюбленной, князь Василий между делом размышлял, что иноземное платье для внезапных припадков любви плохо приспособлено. Русский женский или девичий летник да сорочицу задрал – и вот оно, нагое, до утех охочее тело. А пока продерешься сквозь ворох крахмальных, жестких юбок… да корсет этот, будь он неладен, не дозволяет любовницу обнять, как того желается: все время вместо мягкого тела ощущаешь какие-то железины. Ну, пра-слово, будто с латником тискаешься! Одно чрезвычайно понравилось князю Василию в чужестранном наряде: из сего окаянного корсета груди выскакивали весьма охотно, и можно было мять их да целовать, сколько душе угодно!
– Ну что, – наконец спросила Софья, отдышавшись и разомкнув зубы, которыми она закусила жесткий край парчового кафтана князя Василия, чтобы заглушить счастливые стоны, – краше я твоей жены? Лучше ее?
Ну что он мог сказать…
Превзойти княгиню Евдокию во всем – это была заноза в Софьиной голове, которая лишала ее разума и рассудка. Больше Евдокии она ненавидела, пожалуй, только собственную мачеху, Наталью Кирилловну, бывшую всего лишь шестью годами старше ее. Князь Василий подозревал, что причиной ненависти была та же самая женская ревность: царица Наталья тоже была красавица. Но мачеха, которая отбила у Софьи отцову любовь, более никакого мужчину у нее не отобьет. Она вдова, накрыта черным платом все равно что клобуком. А вот Евдокия…
Софья желала полной власти над всем миром – ну и над сердцем любовника, конечно. И беспрестанно спрашивала любовника, кто лучше: она или его жена? Конечно, отвечал он, ты. И это была правда, ибо Софья доводила его своими ласками до такого умопомрачения, коего он за все годы своей супружеской жизни со скромницей Евдокией знать не знал. И она была умна, как сто чертей, и каждое слово ее играло и сияло самоцветным каменьем, и слушать ее можно было, словно сладкопевца Бояна… Однако князь Василий вполне мог (если бы вдруг приспела охота распроститься с головой!) сказать, что Евдокия – лучше. И это тоже было правдой, потому что жить с ней было проще, не надо словно бы на цыпочки тянуться во всем: в мыслях, в словах и делах, с ней он оставался самим собой – чуточку усталым от жизни, довольным собой и самой жизнью. Князь Василий для жены был хорош всякий, даже не молодящийся и не бривший бороду, а уж в постели-то главное дело его, лапушки-милушки, удовольствие, жена небось и знать не знала, что и баба от мужика чего-то получить может… Софья, увы, знала сие слишком хорошо – и умела потребовать своего.
Да ладно, не столь уж велик труд ее ублажить, и хитрость для человека сведущего невелика. Не это тревожило и смущало князя Голицына! Дело в том, что тщеславие и честолюбие Софьи превосходили его собственные тщеславие и честолюбие многажды. С нею он всегда ощущал себя так, словно его били горящим прутком по ногам: прыгай, прыгай, выше, еще выше! Ну, он и прыгал. Только боялся, что однажды упадет – и более не встанет. И тогда Софья потычет его носком узенького польского башмачка в бок (она носила только такие башмачки на круто выгнутых каблучках, прибавивши росту не менее четырех вершков, к изумлению недалеких русских бояр, которые понять не могли – с чего вдруг подросла царевна?), потычет, стало быть, побуждая вскочить и ободриться, а потом, убедившись, что сие немыслимо, пожмет плечами да и обратит свои взоры в сторону другого прыгуна, который уж не обманет ее ожиданий.
К слову сказать, князь Василий не ошибется в своих предположениях…
Для оправдания Софьи можно сказать одно: она не только других понуждала прыгать без устали, но и сама прыгала, подстегивая себя тем же самым раскаленным прутком своего неугасимого честолюбия, – прыгала выше головы своей.
Трон и вожделенная власть находились слишком высоко – не дотянуться!
Или все же дотянуться можно?
Постепенно даже бояре привыкли – вернее, притерпелись – к присутствию Софьи возле ложа вечно больного брата. Небось за шесть-то лет к чему только не привыкнешь! Вторая жена Федора, Марфа Апраксина, царица Марфа Матвеевна, на которой государь женился по настоянию Ивана Милославского спустя семь месяцев после смерти прекрасной Агафьи, ровно никакого значения не имела и, по слухам, так и осталась девицею, ибо Федор даже не смог взойти к ней на брачное ложе: слег от хвори своей. А потом дела пошли очень быстро: 27 апреля 1682 года взяла его смерть, и за гробом, оттеснив перепуганную царицу Марфу, пошли одна за другой все шесть царевен, сестер Федора: Евдокия, Марфа, Софья, Мария, Екатерина, Феодосия. Старшей тридцать два, меньшой девятнадцать. И клубились за ними черными шлейфами слухи, будто блудницы – живут блудно с боярами, и рожают от них детей, и некоторых из тех детей душат, едва родившихся, а некоторых уносят по домам доверенных людей и там отдают на воспитание.
Среди тех, кто особенно внимал этим слухам, была мачеха Софьи, вдова Алексея Михайловича, царица Наталья Кирилловна из рода Нарышкиных.
Воспитанница боярина Артамона Матвеева, она вышла замуж за царя Тишайшего по любви и была им любима до самой его смерти. Сын ее, десятилетний Петр, по годам считался младшим из отпрысков Алексея Михайловича мужеского пола, однако всякому разумному человеку было ясно, что именно он – единственный достойный наследник престола. Что Федор, что Иван, сыновья Марии Милославской, уродились слабыми, болезными, Иван еще и малоумием страдал. Теперь вот Федор, волею Божьей, помре… Неужто бояре сотворят этакое глупство, что возведут на престол Ивана? Наталья Кирилловна, подобно всякой женщине, которая была не уверена в своем будущем и будущем своих детей (у нее была еще дочка царевна Наталья, двумя годами младше Петра), жила слухами, намеками, догадками, смутными надеждами и страхами.
Но вроде бы все сложилось хорошо… Не далее как вчера боярская дума над гробом царя Федора провозгласила: «Да будет единый царь и самодержец всея Великия и Малыя и Белыя России царевич Петр Алексеевич!» Раздавались и противные голоса – в пользу Ивана, в основном голоса стрелецкого начальства, однако их никто не услышал. Потом патриарх и святители отправились к Петру, нарекли царем и благословили крестом, посадили на престол, и все бояре, дворяне, гости, торговые, тяглые и всяких чинов люди принесли ему присягу, поздравляли его с восшествием на престол и подходили приложиться к царской руке. Софья тоже поздравляла единокровного брата, однако Наталье Кирилловне было тревожно. И сегодня, увидав Софью чуть ли не во главе похоронной процессии, царица догадалась, что ее некрасивая (на женский взгляд), но хитрая и умная (это даже женщина не могла не видеть и не могла отрицать!) падчерица не просто так вылезла на свет божий из тиши теремной, а с какой-то подспудной, хитрой целью. Царица надеялась лишь, что те черные, пакостные слухи, которые клубились вокруг имени Софьи и прочих царевен, возмутят народ и бояр и заставят Софью впредь вести себя тише воды, ниже травы.
Однако Наталья Кирилловна на похоронах сплоховала. Торжественное шествие затянулось непомерно, царица и сама устала, и почувствовала, что устал сын. Новопровозглашенный государь утомился! Тогда Наталья Кирилловна просто-напросто повернулась – и ушла во дворец, объяснив свой уход тем, что дитя-де долго не ело. А младший брат ее, Иван Кириллович Нарышкин, лишь недавно вернувшийся из ссылки, куда был отправлен происками все того же Милославского, уходя с нею, присовокупил:
– Кто умер, тот пусть лежит, а царь не умер.
Нарышкины удалились – и не услышали, как Софья, минуту назад строго скорбно шедшая среди своих стреляющих по сторонам глазами глупых сестер, вдруг разительно переменилась. Она принялась так громко рыдать, что перекрыла вопли целой толпы плакальщиц-черниц, которые, по обряду, должны были голосить при погребении государя Федора. И при этом она выкликала:
– Брат наш, царь Федор, не чаял, что отойдет на тот свет, отошел он отравою от врагов. Умилосердитесь, добрые люди, над нами, сиротами! Нет у нас ни батюшки, ни матушки, ни брата царя. Иван, наш брат, не избран на царство. Видно, не нужны мы здесь, дети царя Алексея Михайловича… Если мы чем перед вами, люди добрые, или перед боярами провинились, отпустите нас живыми в чужую землю к христианским королям!
Народ остолбенел, ноги у идущих за гробом начали заплетаться.
– Государь был отравлен? – раздались выкрики. – Но мы не знали ничего такого! Кем же он был отравлен?
Не стоило особенного труда угадать, кем мог быть отравлен один из Милославских. Своими извечными врагами Нарышкиными, кем же еще! Они же небось и царевен изведут, а то и царевича Ивана… И начался шумок, потом шум, потом гроза и буйство. Пуще всех буянили стрельцы.
Прежде, при царе Алексее Михайловиче, они были особенно обласканным сословием – верными телохранителями царской особы, за что имели отличия перед другими служилыми людьми. Стрельцы получали большее и лучшее жалованье, не платили податей, могли свободно торговать и заниматься любыми промыслами, а уж богаче их наряда не было во всем русском войске. Впрочем, и им было чем быть недовольными. Начальство стрелецкое посылало их работать на себя; а нарядную одежду: золотые перевязи, цветные сафьяновые сапоги, бархатные шапки с соболиными опушками и разноцветные кафтаны – заставляло покупать на свой счет, прикарманивая деньги, которые шли из казны; задерживало или вовсе не выдавало жалованье; против воли переводило стрельцов из города в город…
Не раз стрельцы били челом на своих полковников, да никто на их челобитные внимания не обращал. Носились, правда, слухи, якобы царевна Софья на стороне стрельцов, да вот беда – ни царь, ни царевичи ее не слушают. Образ Софьи-заступницы, однако, прочно запал в стрелецкое сознание. Слухи о ее милостях в полках распускали Милославские и беззаветно верный Софье князь Иван Хованский, в народе прозванный Тараруй за свою неумеренную разговорчивость. Сейчас сия разговорчивость, впрочем, сыграла на пользу Софье, ибо Хованский был не простой болтун, а краснослов, каких мало. Введенный в покои Софьи князем Голицыным, он давно был посвящен в ее тайные (едва ли три-четыре человека были о них осведомлены) замыслы сделаться правительницей при малолетнем брате, хотя бы окольными путями прорвавшись к реальной власти. Понятно, что при живой матери Петра это было невозможно. Софья обдумала план умерщвления ненавистной мачехи, но сама же и отвергла его: отчасти потому, что не хотела пачкать рук в крови, да и греха перед памятью отца боялась, ведь он истинно любил Наталью Кирилловну, – а прежде всего потому, что даже в случае смерти мачехи Нарышкины сами захотели бы добраться до трона, Софью бы к нему нипочем не подпустили. Мол, Милославская, да к тому ж девка? Геть!