355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Зима в раю » Текст книги (страница 11)
Зима в раю
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:15

Текст книги "Зима в раю"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Кто она? – размышлял Дмитрий. Русская, француженка? Говорит-то по-французски, причем без малейшего акцента. Но сие ничего не значит: ей на вид около двадцати, вполне могла родиться в русской семье уже здесь, в Париже, отсюда и чистейшая речь. Он знает многих отпрысков русских семей, которые по-французски говорят безупречно, а на родном языке – с акцентом. Зачем далеко ходить за примерами: сколько возится Таня с Ритой, выправляя выговор и ошибки в русском языке!

Официант отошел, и девушка так резко отодвинула чашку, что кофе плеснулся на блюдце.

– Я хотела предупредить вас, – торопливо заговорила она. – Вы в опасности. Вы должны быть осторожней. У вас семья. Вам необходимо подумать о себе. О близких. Вы должны скрыться. Хоть куда-нибудь!

Видимо, она была искренне взволнована, вот и выходили такие рубленые фразы.

Вот те на…

Да что за черт?!

– Не пойму, о чем вы говорите, какая опасность? – холодно вскинул брови Дмитрий.

– Все вы понимаете! – прошипела девушка, придвигаясь к нему. – Вы откуда вышли на рю Дебюсси? А? Все понимаете! Вы должны мне поверить – это страшное место. Это страшные люди. Стены квартиры, которую они сняли… – о, эти стены многое могли бы рассказать! Они видели столько мучений, слышали столько отчаянных, безответных криков о помощи! Они вас используют, а потом убьют. И семью вашу убьют. Вы должны бежать, бежать немедленно!

У нее перехватило горло, а у Дмитрия холодок пополз по плечам.

Она сумасшедшая! Откуда взялась?!

– Вы спятили, – сказал грубо. – Вы просто спятили. Что вы такое несете? Вы что, из психиатрической клиники сбежали?

Она надменно выпрямилась:

– Да вы что? Вы мне руки должны целовать, а вы меня оскорбляете!

Дмитрий смотрел молча.

Он не хотел целовать ей руки. Он с удовольствием дал бы ей пощечину.

Он ее ненавидел так, как давно никого не ненавидел!

* * *

При свете тускло горящей под потолком лампы спящие заключенные напоминали некую однообразную темную массу, которая плотно покрывала пол. В камере средних размеров помещалось, как подсчитал Русанов, около двухсот человек. Днем они сидели на цементном полу, ночью лежали на нем, плотно прижавшись друг к другу. Иногда «масса» начинала шевелиться: заключенные поворачивались на другой бок, причем все разом: стоило шевельнуться одному, просыпались и другие.

Русанов лежал лицом к параше и нетерпеливо считал минуты, оставшиеся до поворота. Он никак не мог привыкнуть к своему спальному месту, но всех новичков «старожилы» старались сунуть именно туда. Ничего не поделаешь, приходилось ждать появления очередного новичка. Впрочем, при такой плотной заселенности камеры сюда могут больше никого не «подселить». С одной стороны, хорошо, ведь и так тут битком. С другой… с другой стороны, Русанов обречен каждую ночь нюхать парашу.

А впрочем, здесь везде, в любом углу царит исключительное благоухание карболки, которой моют пол, застарелого пота и проклятой параши. Главное – не думать об этом. Если не спится, воспользуйся возможностью снова и снова поразмыслить над тем, что случилось с тобой. Ведь днем ты ни на минуту не остаешься один – вся масса заключенных, которым негде присесть, беспрерывно циркулирует по камере, вроде того, как циркулируют зрители по фойе театров в антракте.

Русанов вспомнил свое первое впечатление о камере. Он с трудом переступил порог – и застыл, приткнувшись в сторонке, боясь шелохнуться, с ужасом глядя на «старожилов». В помятой, затасканной одежде или в одном белье, потому что в переполненной камере стояла жара и духота, бородатые люди, непрерывно кружащиеся по камере, показались непривычному глазу какими-то жуткими персонажами очерков Власа Дорошевича, настоящими бандитами и убийцами.

Очнулся Русанов, только когда к нему приблизился обросший бородой тип в грязной майке, в истрепанных брюках:

– Здравствуйте, Александр Константинович!

Русанов со страхом вгляделся – и вдруг узнал в свирепом оборванце коллегу из балахнинской районной газеты.

– Боже мой, Иван Семенович! За что вас?

Знакомый пожал плечами:

– А вас за что?

Русанов пожал плечами. Ну да, тогда он еще не знал о своем «преступлении». Теперь знает. И после первого допроса уже и сам обвыкся и стал малоотличимым от старожилов камеры.

Даже когда не таскают на допросы и не вынимают душу кулаками следователь и «молотобойцы», в камере стоит непрерывное жужжание голосов. Люди по мере сил своих стараются скрасить смертную тоску заключения, избавиться от тяжких мыслей о воле, о судьбе родных. Кто-то начинает пересказывать давно и недавно прочитанные книжки, кто-то молится, кто-то декламирует стихи, а профессор истории читает непрерывную лекцию о преобразованиях Петра Великого. Правда, Александру узнать о Петре удалось немного: недавно профессора забрали из камеры с вещами, а вскоре по тюремному телеграфу передали весть, что историк расстрелян. Ну что ж, некому читать лекции, и все же нескончаемым потоком льются рассказы, беседы, анекдоты.

Обычно вечером начинался «анекдотный репертуар». «Светский батя», как называли одного из содержавшихся в камере священников, перед отходом ко сну просил прочих помолчать и дать ему возможность «свершить молитву». Остальные охотно шли навстречу служителю культа: если не замолкали вовсе, то, во всяком случае, стихали. И вот однажды, «свершив молитву», почтенный священник не удержался и рассказал такой скабрезный анекдот, что, как говорится, стены покраснели от стыда.

«Тюрьма людей ломает», – с неловкостью пробормотал оказавшийся в ту минуту рядом с Русановым какой-то бывший унтер. Между прочим, его-то тюрьма как раз не сломала: он не мог скрыть своей радости от того, что ему посчастливилось повстречаться в камере с двумя-тремя бывшими царскими офицерами, которые прежде каким-то образом умудрялись уйти от «карающей десницы советской власти».

Два других представителя духовенства, священник и диакон, вели себя благочинно: целыми днями сидели молча, перебирая мысленно молитвы и службы, и только когда приносили баланду, они обменивались одними и теми же фразами: «Отец диакон, потрапезуем?» – «Потрапезуем, отче». – «Ну, Господи благослови!»

И священники, и царские офицеры, и красные командиры, и профессора, и журналисты, и советские ответработники, и юристы – все они здесь были контрики, ка-эр (так в обиходе назывались осужденные за контрреволюционную деятельность), словом, враги народа. И, кажется, все, как и Русанов, на допросах открывали для себя много нового и интересного: узнавали, кто какой разведкой завербован, когда и за сколько, узнавали о заданиях, которые ими были получены от «заокеанских хозяев». Узнавали о своих сообщниках: ну да, каждый из них – всего лишь часть «разветвленной шпионской сети», которой оказался опутан Энск в 1937 году и которая на самом деле существовала лишь в безумном воображении энкавэдэшников.

В первые дни все только возмущались и каждый надеялся, что случившееся с ним – недоразумение, которое скоро разъяснится. После одного-двух допросов с участием «молотобойцев» надежда на разъяснение развеивалась, как сон, как утренний туман. На некоторое время человеком овладевало тупое отчаяние – и именно отчаяние в сочетании с особенно методичными и жестокими допросами, длившимися иной раз по несколько суток (людей приволакивали назад в камеру почти без признаков жизни), заканчивавшимися частенько в спецкарцере с обложенными льдом стенами либо с раскаленными батареями отопления, и вынуждало невиновных признавать всю возводимую на них напраслину, да еще и других невиновных оговаривать. Тюрьма на Арзамасском шоссе, это чудище с жадно разверстой пастью, алкала новых и новых жертв… и получала их. Потом, по прошествии приступов первого отчаяния и тупого смирения, когда заключенные, чудилось, воскресали лишь для того, чтобы угрюмо прожевать кусок непропеченного хлеба и проглотить кружку теплой баланды из гнилой свеклы, репы или мороженой картошки, во многих вновь вспыхивала воля к сопротивлению. Тогда они замыкались в себе, переставали слушать пересказ романов Дюма в сокращенном варианте или предаваться ностальгическим воспоминаниям и напряженно думали о том, что сделать, чтобы сбить с толку следователя, заставить взглянуть на себя как на серьезного противника, а не как на отработанный материал, тряпку, растоптанного слизняка. Помочь могла только ледяная логика опровержения всех предъявляемых обвинений, которые, по большей части, были такой же вопиющей – ну просто из рук вон! – чепухой, как попытка покушения на Сталина во время первомайского парада, инкриминированная Александру Русанову.

К чести его, надо сказать, что воля к сопротивлению не угасала в нем ни на мгновение. Едва очухавшись после достопамятного первого допроса, выхаркивая сгустки крови и шмыгая разбитым носом, из которого никак не переставала сочиться юшка (платка носового ему почему-то не оставили, отняли вместе с часами, ремнем от брюк и шнурками от ботинок, видно, он считался излишеством для врага народа), поэтому рубаха вся была в заскорузлой крови, он начал проигрывать в воображении новый допрос, на котором ему будут представлены новые обвинения. Скажем, окажись он в самом деле боевиком, замыслившим теракт, и понимай он всю безрезультатность стрельбы в вождя из рядов демонстрантов, он воспользовался бы, пожалуй, старым дедовским способом, оправдывавшим себя не единожды еще со времен народовольцев: бомбой. Правда, журналисту, не имеющему ни технического, ни химического образования, изготовить бомбу довольно сложно. Значит, у Русанова должны быть сообщники. И если в данном направлении заработает «светлая мысль» следователя, из Русанова начнут выбивать имена злосчастных его сообщников. Определенно привяжутся к университетскому профессору химии Земляникину, о котором Русанов несколько месяцев назад писал очерк.

Ну, хорошо – то есть плохо, конечно! – ну, предположим, следователь прицепится к Земляникину и «установит» его «преступную связь» с Русановым. Однако одних химикатов для бомбы мало. Для нее нужен корпус. Корпус, который начиняется взрывчатым веществом. Что может послужить корпусом? Небольшой полый металлический шар. Например, как что? У Александра Русанова почему-то не хватало воображения, чтобы представить себе подобный шар. Точно так же он не мог вообразить, кто в его окружении способен оказаться поставщиком таких шаров. Разве что следствие «установит» его очередную «преступную связь» – на сей раз с каким-нибудь токарем: скажем, с Сормовского завода. Честно говоря, ни токаря, ни вообще кого-то из сормовичей в знакомых у Русанова не было. Но если следствию нужно, их найдут.

Стоп! А зачем искать токаря? Зачем вообще шары? В какой-то исторической книге Александр Константинович недавно читал об эсерах, с которыми когда-то чуть не связался благодаря приснопамятной кузине своей, Марине Аверьяновой, наверняка уже покойной, потому что, окажись она жива, Мопся наверняка уже явилась бы в Энск, потрясая своими революционными заслугами, и свела бы счеты со всеми, кто когда-то имел отношение к ее злоключениям: лишению наследства, а потом аресту и ссылке. В первую очередь с Русановыми разделалась бы Мопся, не поглядела бы, что когда-то с Сашенькой и Шуркой играли вместе в серсо, в мяч, в куклы – во что они там еще играли, когда были малыми детьми? – что танцевали вместе в классах, которые устраивал Игнатий Тихонович для своей дочери, ее подруг и друзей. Да уж, она не поглядела бы, что родня! А впрочем, об эсерах теперь, через двадцать лет после революции, и упоминать-то смерти подобно. Даром что они – бывшие союзники большевиков, их всех под корень вывели, так что очень может быть, и Мопся сейчас где-нибудь в застенке тоже сочиняет оправдания – по поводу своих прежних боевых заслуг!

Ну что ж, кесарю кесарево…

Так вот об эсерах. Русанов когда-то читал, что боевики былых времен, случалось, начиняли взрывчатым веществом обыкновенные консервные банки, вывалив их содержимое – скажем, томатную пасту, – да еще закладывали туда гвозди, шурупы, гайки. Конечно, метать банку, может быть, и не столь удобно, как шар, однако убойная сила такого рукоделья бывала огромной.

Однако на что совершенно не хватило соображения Александра Русанова, так на то, чтобы додуматься, как открытые консервные банки, начиненные взрывчаткой, можно потом закрыть,чтобы при метании начинка из них не вывалилась. Понятное дело, какая может быть техническая смекалка у представителя гнилой интеллигенции, как назвал его следователь, сославшись на товарища Ленина!

А между прочим, в ту минуту у Русанова просто-таки язык чесался, чтобы сказать: хлесткое выражение революционного словаря товарищем Лениным не более чем повторено. А принадлежит оно… Нет, не Сталину, как может показаться. И не Троцкому. И даже не Василию Ивановичу Чапаеву, который в известном фильме (замечательном фильме, признавал Русанов, при всем своем тайном презрении к советскому кино!) припечатал Фурманова: «Гнилую интеллигенцию поддерживаешь!» – за то, что комиссар спас от командирского гнева двух фельдшеров, отказавшихся экзаменовать на доктора деревенского коновала.

Однако Русанов прекрасно знал, что (вот удивились бы Чапаев и следователь!) впервые данное выражение употребил… самодержец всероссийский Александр III. У Русановых в домашней библиотеке имелась книга «При дворе двух императоров» – мемуары фрейлины Анны Тютчевой, дочери великого Федора Ивановича Тютчева. И в ней рассказывалась такая история.

После кровавого убийства Александра II и приговора банды Софьи Перовской к повешению либеральная пресса стала давать новому императору жалостные советы: убийц, дескать, надо помиловать, и тогда преступники от такого великодушия державной власти раскаются, и восторжествует вселенская любовь.

Среди людей, которые требовали помилования для убийц, оказались профессор Владимир Соловьев, сын знаменитого историка Сергея Михайловича Соловьева, а также гуманист и страстный охотник до всяческой водоплавающей и летающей дичи граф-писатель Лев Толстой. Последний отправил императору окольными путями письмо, в котором показал себя уже не гуманистом, а просто деревенской кликушей: «Простите, воздайте добром за зло, и из сотен злодеев десятки перейдут не к вам, не к ним (это неважно), а перейдут от дьявола к Богу, и у тысяч, у миллионов дрогнет сердце от радости и умиления при виде примера добра престола в такую страшную для сына убитого отца минуту».

Александр III в ответ только плечами пожал и подумал, что не зря ему говорили, будто Толстой в последнее время явно не в себе. Не у злодеев просит снисхождения к тем, кто у них на прицеле, не жертв просит пожалеть, а убийц! Царь распорядился передать писателю, что, если бы покушение было совершено на него самого, он подумал бы о снисхождении, но «убийц отца не имеет права помиловать».

Что касается Анны Федоровны Тютчевой, то фрейлина сама слышала, как раздраженный Александр III отбросил кипу «прогрессивных» газет, полных призывов к милосердию, и воскликнул: «Гнилая интеллигенция!» Вот так-то, господа товарищи.

Русанов вдруг ощутил страстное желание перечитать мемуары Тютчевой, и Александры Смирновой-Россет, и Николая Греча, и Феликса Вигеля (он вообще любил читать мемуары, и особенно полюбил в последние «грозовые», как пели в советских песнях, годы). Но однажды ненастной ночкой эти и подобные книги, в которых мало-мальски лицеприятно отзывались о «народных угнетателях», они с сестрой Сашенькой хорошенько запаковали в клеенку и унесли в дровяной сарайчик, где надежно спрятали за поленницу. От греха подальше! Между прочим, сделали так по совету не кого иного, а товарища Верина… Загадочное он существо, Верин. Честное слово, двуликий Янус, сплошная катахреза, а не человек, враг и друг в одном лице! Строго говоря, Верин, предварительно запоем перечитав всю русановскую библиотеку, советовал опасные книжки в печке сжечь, но устраивать аутодафе у старшего и младшего Русановых, а также у Александры рука не поднялась, поэтому мемуары Тютчевой et cetera ждали своего времени (эх, эх, придет ли времечко? Приди, приди, желанное!) в дровянике.

Русанов подумал, что сам Бог его, видимо, оберег от того, чтобы не уподобиться лягушке-путешественнице из сказки Гаршина: не продемонстрировать свою эрудицию на допросе. Тогда он уж точно не ушел бы живым из кабинета следователя!

А впрочем, Бог с ней, с интеллигенцией, гнилой или вполне доброкачественной. Русанов вернулся мыслями к своим заботам, в частности – к продумыванию ответов на могущие возникнуть вопросы, вернее, обвинения.

На чем он остановился? На консервных банках, открытых и наполненных взрывчатым веществом. Как их снова закрыть? Выходило, что нужно крышки запаивать. Однако даже Русанов, при всей своей технической и пиротехнической безграмотности, понимал, что мирное сосуществование раскаленного паяльника и гремучей смеси так же невозможно, как мирное сосуществование двух антагонистических общественных слоев.

Что же делать?

Но воображения у Русанова не хватило. Вдобавок в камере начался «великий поворот», и он наконец-то отвернулся от зловонного бака с парашей. Облегчение было таким огромным, что Русанов, утомленный совершенно абсурдной мыслительной работой, уснул крепким, милосердным, спасительным сном, каким не спал еще ни разу после ареста. Во сне он видел себя идущим в колонне демонстрантов по Красной площади с авоськой, нагруженной консервными банками с открытыми крышками, в окружении «сообщников» с такими же авоськами. Выглядели они смешно, однако Русанов чувствовал ужасный страх. Он не хотел видеть лиц этих людей! Он боялся, что на допросе не выдержит побоев и выдаст их, а так, не зная, кого он мог выдать? Он шел и старательно отворачивался. И вдруг один из «сообщников» резко повернулся к нему. Это был Верин… Нет, не Верин, а Мурзик. Мурзик, кошмар дней и ночей Шурки Русанова осенью шестнадцатого и зимой семнадцатого года! И все вокруг мигом обернулось тем прошлым кошмаром, когда во дворе острога был убит Георгий Смольников, до полусмерти избит Охтин, а сам Шурка отброшен толпой и отделался только сломанной ногой.

Ту страшную сцену Русанов – он твердо знал это! – не забудет до последнего своего часа. Он не раз видел ее в ночных кошмарах, но сейчас все было иначе. Не Охтина терзала, избивала толпа посреди Красной площади, а Мурзика. Обезображенный труп, лежащий посреди тюремного двора, – был труп не Смольникова, а Мурзика. И даже юнцом со сломанной ногой, лишившимся сознания от боли, был не Шурка Русанов, а Мурзик.

Сам же Русанов смотрел на всю картину со стороны, вернее, как бы откуда-то свысока и издалека, словно бы с трибуны Мавзолея, отчего некоторые детали происходящего были смазаны и плохо различимы. И криков толпы он почти не слышал, только какой-то хриплый стон, раздававшийся, чудилось, со всех сторон.

Внезапно его с двух сторон подхватили какие-то люди, подхватили и принялись поворачивать на бок. Русанов сопротивлялся – они тыкали его в спину и твердили: «Да повернись ты, какого черта не ворочаешься?»

Русанов вскинулся, отгоняя кошмар, просыпаясь… Да это очередной «великий поворот», происходящий в камере! Он лежал неподвижно и мешал своему соседу, вот его и ткнули чувствительно. И вовсе не стон никакой отдавался в ушах, а дыхание и храп страдальцев, населяющих камеру…

Русанов опять устроился лицом к параше и привычно задержал дыхание. Чуть разлепив веки, он заметил, что в камере стало светлее. Ага, значит, уже брезжит ранний весенний рассвет… Интересно, удастся ли еще поспать до шести, до побудки?

Снова смежил веки и, уплывая на зыбкой волне дремоты, подумал: «Меня вчера не вызывали на допрос. Наверное, сегодня…» И слабо улыбнулся, вспоминая «консервные банки»: «Кажется, я ко всему готов!»

Русанов ошибся. К тому, что его ожидало, он был совершенно неготов.

* * *

Из сугробов Александра выбралась на более или менее проторенную тропу и, скользя на наледях, побежала по ней, не глядя на памятники, которые сто раз видела, и не читая надписи, которые знала наизусть.

Вот великолепный мраморный ангел, печально склонившийся над надгробием. Там написано: «Елизавета Михайловна Румянцева. Родилась 11 сентября 1842 года, скончалась 7 апреля 1862 года». Это могила ресторанной хористки, в которую влюбился богатый француз. Она умерла родами, и неутешный поклонник поставил роскошное надгробье, прежде чем вернуться в Париж, к жене и детям. Чуть дальше плита, на которой живого места нет от надписей. Начинается она со слов: «Здесь покоится прах генерал-майора Ивана Петровича Данилова», а дальше перечислены сражения, в которых он участвовал во время войны 1877—1878 годов. А умер геройский генерал от холеры в 1892-м. Поэтому эпитафия и завершалась печальным двустишием: «В боях судьба его хранила – коварная болезнь в могилу уложила».

А вот братская могила. Тяжелая глыба гранита – Александра помнила, как ее осенью девятнадцатого года привезли на подводе, а потом на руках принесли на кладбище, чтобы поставить над могилой чоновцев, убитых в Запрудном. В селе засели несколько бывших офицеров, тайно ушедших из Энска еще зимой восемнадцатого, когда губчека начала охоту на всех, кто служил в царской армии на мало-мальски значимых постах. Именно тогда исчез из Энска Дмитрий вместе со старинным другом Витькой Вельяминовым. И Саша потом долгие годы думала, а не был ли он среди тех офицеров в Запрудном, которые убили энских комсомольцев, а милосердную сестру, бывшую среди них, сначала изнасиловали зверски, а потом, еще живую, прибили гвоздями к дереву, под которым свалили кучей трупы чоновцев. И подожгли…

Саша всегда молилась, чтобы Дмитрия там не было. Казалось бы, что особенного, они чужие теперь, жив ли он, мертв ли, они все равно никогда уже не встретятся, разве что в том мире, который отменили своими безбожными декретами большевики, но который все равно существует – существует и дарует надежду всем умирающим. Казалось бы, ей должно быть все равно, обагрены ли кровью руки ее бывшего мужа или нет. Да, ей было бы все равно, когда бы ту сестру милосердия, которая задохнулась в дыму и истекла кровью, вися на дереве, не звали Тамарой Салтыковой…

Да, это была она.

Тамара и Саша продолжали работать в госпитале и после того, как вместо раненых защитников отечества туда стали везти раненых защитников «красного революционного Отечества». Среди них оказался однажды семнадцатилетний Ванечка Пермяков. При виде его Саша так и ахнула: голубые ясные глаза, россыпь соломенных кудрей, точеные черты красоты неописуемой. Кроткий взор его с дымкой страдания был бы под стать ангелу, неземному и безгрешному созданию. Тамара заливалась слезами над его изможденным, изнуренным болью телом. Она не отходила от Ванечки и выходила-таки его в ту нечеловеческую зиму восемнадцатого года. Кормила с ложечки не месивом несъедобным, которое давали в госпитале, а тем, что приносила из дому: кашей, сваренной на молоке (его на базаре выменивала Анна Васильевна, Тамарина мать, на прелестные дочкины платья, сшитые еще в ту пору, когда черноглазая, черноволосая Тамара считалась одной из завидных невест Энска и еще не повредилась в уме), яйцами, купленными Анной Васильевной после продажи медали мужа, умершего в 1905 году от японских ран, белыми булками, испеченными из муки, вырученной в обмен на Тамарины нарядные сапожки на каблучках… Да, до двадцать первого года много чего можно было выменять за хорошие вещи у крестьян, уж потом грянул на Волге страшный голод, когда в городах, пожалуй, сытнее было жить, а в деревнях, дочиста обчищенных продразверсткой, доходило и до людоедства.

То, что Тамарой движет не только жалость и милосердие, Саша поняла сразу. Она ведь и сама болела неизлечимой болезнью, называемой любовь, а потому легко распознала симптомы хвори у подруги. Ну да, влюбилась сестричка в раненого солдатика – история стара, как мир. Беда лишь в том, что при своей ангельской, неземной внешности Ванечка Пермяков имел натуру… нет, не дьявольскую, а самую обыкновенную мужскую, очень даже земную, и, окрепнув, выздоровев и попользовавшись всем тем, что ему с радостью отдала красивая (спору нет, очень красивая!), но слабоумная сестра, бывшая к тому же постарше его двумя-тремя годами, он к ней совершенно охладел и начал вовсю ухаживать за другими сестрами, благо очень многие особы женского пола при виде его цепенели от восторга и были при первом же свидании готовы на все. На счастье Тамары, она была совершенно свободна от разъедающей душу ржавчины, которая зовется ревностью. Что бы ни делал Ванечка, для нее было благом, и даже когда распоясавшийся «ангел» начал пускать в ход руки – просто так, от куражу, от избытка неизрасходованной злобы на мир, – Тамара и побои переносила с восторгом. Ну как же – бьет, значит, любит! Летом девятнадцатого Ваня вступил в комсомол и записался в чоновский отряд. ЧОН – части особого назначения – так назывались молодежные боевые отряды, созданные для подавления крестьянских восстаний, которые то тут, то там вспыхивали в губернии (да что в губернии – по всей России). Тамара не выдержала разлуки с Ванечкой и записалась в отряд санитаркой – так называли теперь милосердных сестер, чтобы старое словосочетание не напоминало о проклятом буржуазном прошлом. Какое, в самом деле, может быть милосердие при кровавом революционном терроре, которым большевики ответили на ранение товарища Ленина и убийство товарища Урицкого? Но Тамаре все равно было, как ее называют – санитаркой, сумасшедшей или, просто и грубо, красной шлюхой. Только бы быть рядом с Ванечкой! Только бы с ним не расставаться до смерти!

Об этом она молила Бога – ну и вымолила.

О страшной участи Ванечки (ему, как и прочим захваченным в плен чоновцам, выкололи глаза и вырезали на груди кровавую звезду) и Тамары, изнасилованной и прибитой к дереву, рассказал один из крестьян, видевших кровавую расправу. Именно крестьяне хоронили обгорелые трупы после того, как офицеры ушли из села, спасаясь от наступавших красногвардейцев. Ох, на беду развязал язык тот крестьянин! Село – в отместку «за пособничество белобандитам» – было сожжено, все жители расстреляны. Насколько знала Саша, на месте сожженного Запрудного теперь только крапива да полынь растут. Никто не стал селиться там заново, хоть и место хорошо – на высоком волжском берегу, и земли плодородны, что редкость в Энской губернии…

Похороны чоновцев, чьи трупы, наспех закопанные на месте казни, потом вырыли и перевезли в Энск, были страшным событием даже осенью девятнадцатого года. Казалось бы, ко многому уже привыкли люди, ан нет – давно не лилось столько слез и не раздавалось таких отчаянных рыданий, как в тот день. Александра смутно помнила себя, бьющуюся в руках отца и Шурки, которые едва удерживали ее. Хотела кинуться в могилу и тоже умереть. Все, всю юность свою оплакивала она и хоронила в тот день, все милое прошлое уходило в землю вместе с Тамарой. Так, как в тот сентябрьский ясный день, она не рыдала никогда раньше – и не будет рыдать впредь. Словно все слезы, прежде не выплаканные, тайные, запретные, в груди спекшиеся, вырвались, пролились наконец. Лились они бесконечно, не принося облегчения, и чудилось Саше, что в закрытых гробах, обтянутых кумачом, не безвестные ей чоновцы лежат, а те, кого она любила, с кем дружила, с кем враждовала, те, кто умер и о чьей судьбе она не знала ничего, мало того – чувствовала, не узнает уже никогда: Варя Савельева, муж Дмитрий, Григорий Охтин, Марина Аверьянова…

Неподалеку от братской могилы лежал и Игорь Вознесенский, убитый в восемнадцатом году пьяным матросом.

На его похороны Саша не пошла – не смогла. Она даже не знала о них: металась в жару, сбитая с ног той же эпидемией инфлюэнцы, от которой умерла Даня и которая зимой восемнадцатого унесла столько жизней. Потом уже Клара Черкизова рассказала ей, как погиб Игорь. А позже показали ей скромную могилку совсем близко к восточной стене Петропавловской церкви, в той части кладбища, где хоронили энских актеров с тех самых пор, как церковь разрешила погребение лицедеев по христианскому обряду, а не за оградой кладбищ, словно самоубийц и преступников.

В шестнадцатом году здесь похоронили Якова Грачевского. Это имя имело для Саши Аксаковой особенное значение. На поминках Грачевского она заполучила наконец в свои объятия человека, за обладание которым душу готова была дьяволу продать, но… видимо, дьяволу ее душа показалось слишком неважной ценностью, потому что не пошло у них с Игорем дело дальше одной встречи. Вознесенский отшатнулся от нее, словно бы ужаснулся невзначай свершенного греха, смертного греха – ведь он, как язвила Клара Черкизова, был болен верностью жене. А Саша была больна страстью к нему, к чужому мужу, и единственная встреча, конечно, не утолила ее голода, ее жажды, а только разожгла, распалила. «Я была в раю!» – думала она, воротясь домой после того свидания. Но райские цветы замерзли зимой… Ей чудилось, одна сплошная, беспросветная зима настала в ее сердце с тех пор, как она обнаружила, что и даром не нужна своему любимому. Его имя – Игорь, в котором ей всегда чудился чуть горьковатый, дымный привкус, стало теперь невыносимо горьким, как слово «горе».

Они не встречались больше. Только один раз Саша случайно увидела его: увидела приехавшую в город жену Вознесенского, увидела, с каким пылом кинулся Игорь в ее объятия…

Это был страшный день – митинги на улицах, бунт в остроге, убийство Смольникова, трагедия с Охтиным и Шуркой. Было не до разбитого сердца… но именно это разбитое сердце и причиняло куда больше мучений, чем какая-то там революция, и голод, и холод, и болезнь Шурки, и даже смерть любимой тети Оли и Дани. А потом Саша заболела сама.

Как раз тогда комитет недавно образованной Волжской флотилии пригласил на праздничное выступление ведущих актеров городских театров. От драматического направлены были Клара Черкизова и Игорь Вознесенский. Клара в своих накрахмаленных марлевых юбках, с успехом исполнявших роль бархатных, как всегда, пела ариетки из «Сильвы», «Летучей мыши», «Фиалки Монмартра» (как же, как же: «Частица черта в нас заключена подчас! И сила женских чар в груди рождает жар! Карамболина, Карамболетта! Ты светлой юности мечта!» – et cetera). А Игорь, тоже как всегда, читал стихи своего любимого Блока. Времена с тех пор, как в госпитальной палате он прочел строки про петроградское небо, которое мутилось дождем, про то, как на войну уходил эшелон и в том поезде тысячью жизней цвели боль разлуки, тревоги любви, и тогда-то отнюдь не с восторгом принятые, изменились вовсе уж безвозвратно. Публика вокруг собралась озверевшая, способная не просто матом покрыть, а дать в морду актеру – осколку отжившего мира! – в любую минуту, поэтому Игорь выбрал самые новые, самые современные, самые что ни на есть просоветские стихи своего любимого, пусть и заблудшего, пусть и потерявшегося в революционных вихрях поэта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю