355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Яд вожделения » Текст книги (страница 2)
Яд вожделения
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:14

Текст книги "Яд вожделения"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Не успел цирюльник уйти, как у Никодима начался жар. К ночи он стал так плох, что Алена робко надеялась, что нынче уж господь ее побережет. На беду, ни с того ни с сего черт принес Ульянищу… Она всегда уверяла, что сердце у нее – вещун, и хоть, по твердому убеждению Алены, сердца у Ульянищи вовсе не имелось, чутье у нее и впрямь было бесовское!

Алена так растерялась ее ночным появлением, что забыла убрать кровь от печки. Сие было мгновенно обнаружено Ульянищей, которая проворно унесла миску на холод, а потом подняла крик:

– Да она извести тебя хочет, еретица, обавница,[26]26
  Колдунья (старин.).


[Закрыть]
хитрая, блудливая, крадливая!

Едва кровь убрали с жара, жар спал и у Никодима. Мгновенно почувствовав себя несравнимо лучше, он с видимым удовольствием глядел, как Ульяна таскала «еретицу блудливую» по избе за волосы и хлестала тоненькой ременной плеточкой: такой тугой да едучей, что с одного удара лопалась кожа, и боль наступала невыносимая. Ульяна же только похохатывала да приговаривала: «Ничего, сколоченная посуда два века живет!»

От сего зрелища Никодим разыгрался и, спешно выпроводив сестру, принялся удовлетворять свою скороспелую похоть. На сей раз обошлось без Фролки, но лишь на сей раз.

Фролка же поначалу только и старался, что плоть свою ублажать да хозяйскую лютость тешить, но напоследок раз или два попытался неприметно для Никодима приласкать свою жертву: погладил ее по голове, а потом даже легонько мазнул губами по щеке. Да, он стал жалеть Алену. И Ульяна знала об этом, знала наверняка! Или почуяла что-то, углядела своим острым, черным, ведьминым взором? Фрол сам себя выдал. Когда, увидев мертвого брата и завопив: «Убивица! Душегубица! Извела-таки его! Извела!» – она вцепилась Алене в волосы, Фрол оттащил сестру хозяина, и хоть не сказал ничего – не успел! – проницательной Ульяне не стоило труда догадаться и о том, что было, и о том, чего не было, не замедлив закричать: «Слово и дело!»

– Где они? А ну дайте мне их! – нарушил громкий голос полуобморочную Аленину оторопь.

Она вздрогнула. Да нет, быть того не может… это ей мерещится, мнится все! Или правду говорят: помяни о черте, а он уж тут?

Ульяна! Ульянища здесь, в казенке! Алена быстро перекрестилась украдкой, но живой крест не помог: тучная фигура выкатилась на середину каморки и, уперев руки в боки, склонилась над сдавленным в тисках Фролкою:

– Признавайся, ты хозяйскую казну скрал? Куда припрятал?

Алена еще глубже забилась в угол. Да неужто и Ульянища знала о тайном Никодимовом схороне? Нет, не может быть. Скорее всего, обшарив все сундуки и скрыни, слазив небось даже в подпол и не найдя ни гроша в доме брата, у коего всякая монетка липла к рукам, она едва не спятила от алчности и ринулась в Тайную канцелярию. Мелькнула мысль, что скупой, как голодная крыса, Ульянище пришлось расщедриться, чтобы отворить себе двери сюда, куда никакой посторонний глаз проникать не должен, а потом все мысли вылетели из Алениной головы, все чувства покинули ее тело, кроме одного: того всепоглощающего, всеобъемлющего ужаса.

Главный кат с яростью уставился на приземистую, тучную фигуру, внезапно вторгшуюся в его владения, однако помощник протянул ему полураскрытую ладонь, что-то прошептал… и кат, смахнув в собственную ладонь едва ли не все, что показал помощник, вышел, прихватив с собою дьяка и оставив Ульяну там, куда она так рьяно пробивалась. При ней остался и помощник – возможно, чая пополнить то, что было у него отнято старшим катом, однако Алена знала: теперь это единственное на свете существо, которое может спасти ее от немедленной смерти. Ведь Ульянища явилась на ее погибель!

Она, зажмурясь, уже вручила было господу свою душу, но что-то больно долго заставлял себя ждать тяжелый удар по голове, смертоносное лезвие никак не вонзалось ей под ребро, и наконец Алена осмелилась приоткрыть глаза.

Ульянища то ли вовсе ее не заметила, то ли не сочла нужным заметить: она стояла перед Фролкою и глядела на него с выражением неприкрытого злорадства на лице, которое всегда напоминало Алене кулачок, стиснутый в кукиш. Лицо могло бы показаться смешным, когда б не глаза Ульяны – недобрые, острые, как буравчики. Сейчас же они наполнены были лютой ненавистью. Под этим взором Фролка задергался, заерзал, пытаясь высвободить пальцы и забиться от Ульянищи в какой-нибудь угол подальше, да тиски держали крепко.

– Ну что, миленок? – негромко ухмыльнулась нежданная гостья. – Запрыгал, что вошь на гребешке? Давно пришло время к ногтю тебя прижать… теперь и прижму.

Самое ужасное в ее угрозах было то, что голос вовсе не звучал угрожающе. Некрасивая собой Ульяна отличалась бойкой речью, но могла умаслить хитрым словом, и сейчас она не грозила, а мягко сулила нечто до такой степени ужасное, что из Фролкина горла вырвалось слабое стенание:

– Матушка, Ульяна Мефодьевна, не вели казнить…

– Ох, велю, Фролка! Велю! – покачала головой Ульянища и мигнула помощнику палача: – А ну-ка, возьми его вторую ручонку в тиски, да покрепче.

Тот повиновался с навыком, сделавшим честь его опытности. И тут Алена подумала, что, пожалуй, Ульянища еще загодя сговорилась с этим катским приспешником и заплатила ему тоже загодя – уж больно прилежно он слушается!

– А скажи-ка ты мне, Фролушка, ясмен сокол сизокрыл, пошто ж ты оказался такой сволочью неблагодарною и отправил на подземное житье моего братца, а твоего благодетеля Никодима Мефодьича?

– Я не… я не… – прошелестел Фролка чуть слышно, и Ульянища глумливо приставила ладонь к уху:

– Ась? Не слышу! Язык, что ль, отнялся? Ну, гляди, сейчас ты у меня заговоришь! Петухом запоешь!.. Держи его крепче, Пашка!

Пашкой звался тот самый катов подручный. Беспрекословно повинуясь, он крепко зажал в ладонях Фролкину голову. Тот шевельнуться не мог, а Ульянища меж тем с ловкостью скомороха извлекла из складок своего мрачного вдовьего одеяния плоскую квадратную бутыль, свинтила пробку и чем-то едким, остро пахнущим щедро облила Фролкину голову. Тот взвыл, задергался, когда едкое зелье попало в его глаза, которые он никак не мог отереть, и теперь подслеповато, мучительно щурился. Он не видел… но Алена из своего угла видела, как Ульянища схватила свечку и сунула ее прямо в лицо Фролки.

Нечеловеческий вопль оглушил Алену, вспышка огня ослепила ее. Хотелось закрыть, навеки закрыть глаза, но она не в силах была справиться с окаменелыми веками и, будто приговоренная, смотрела, как Фролка заметался в тисках, и трудно было сказать, которая из болей свирепей терзает его плоть: огонь или ломаемые кости. Голова его пылала… А ведь за следующую Ульянища за Алену возьмется!

Дверь распахнулась. Кат, чье терпение, очевидно, иссякло, а может быть, вопль страдания напомнил ему о долге (ведь только в его воле и власти было исторгать у пытаемых подобные вопли!), ворвался в казенку и на миг замер на пороге, ошеломленный зрелищем дико вопящего человека, вместо головы у коего был факел.

Кат был раздет до исподней рубахи, однако на лавке валялся его кафтан, и он бросился тушить пожар. На помощь вбежал дьяк; кинулся также и помощник…

Наконец огонь загасили. Узнать Фролку было невозможно. Волосы, брови, ресницы сгорели; лицо вздулось, почернело, местами зияло выгоревшими до мяса язвами, глаза не видны были сквозь опухоль, и только раздутые, черные губы исторгали протяжные стоны.

«И я, – билась, металась, рвала Аленину голову одна мысль. – И я такая буду. И со мною такое сделают!»

– Вон! – взревел заплечных дел мастер, хватая Ульяну, которая онемело смотрела на дело своих рук, и, вышвырнув ее за дверь, разъяренно рявкнул помощнику: – С тобой потом поговорю! А пока – за дело! Ну!.. Тиски приверни покруче! А ты, – бешено сверкнул глазами на дьяка, – пиши, мокрая крыса! Признаешь ли ты, Фрол, сын Митрофанов, что вкупе с полюбовницей своей Аленой отравил лютым зельем беломестца Никодима Журавлева?

– Гос-пы-ди!..

Нечленораздельный вопль Фрола слился с чудовищным криком, рвущимся из уст женщины, скорчившейся в углу… о ней уже и позабыть-то успели в казенке:

– Да! Да! Я виновна! Убила! Отравила! Да, да! Только оставьте его, оставьте!

* * *

Признание спасло Алену от пыток, но приговорило к мучительной смерти. Облиховав себя, она избавила и Фролку от новых мучений, да не от гибели! Ежели б их судили лишь за прелюбодеяние, то, водя по улицам вместе нагих, били бы кнутом. Но… «подлежат, яко разбойники, казни смертной!». Полумертвый Фролка был повешен; для него смерть сделалась мгновенным и милосердным избавлением… сообщницу же его зарыли в землю «по титьки с руками вместе» и оставили – подыхать.

2. Всякому мертвому земля – гроб

Гроза иссякла, так и не начавшись. Небо очистилось, засияло звездами, меж которыми то и дело промелькивали холодным белым светом маньяки.

«Диво… – вяло, полумертво удивилась Алена. – Маньяки часты в августе. А теперь май. Да, кажется, еще май…»

Маньяк – это падающая звезда. Еще след маньяка называется Белым путем. Маньяк всегда падает с неба на тот двор, где девица утратила невинность. Также в его виде нечистые духи и сам Огненный змей посещают тоскующих вдовиц и одиноких баб, у которых мужья ушли в дальние края на заработки. При виде маньяка следует от греха сказать: «Аминь! Рассыпься!»

Алена пошевелила было губами, однако с них не сорвалось ни звука. Ах, да что ж это она? Ведь еще говорят, что в обличье маньяков блуждают души проклятых людей или схороненных без отпевания и они будут скитаться до тех пор, пока не получат прощения. Вон, мелькают ее товарищи по несчастью. Совсем скоро и душа Алены промелькнет по небесам белым огненным путем… когда тело выроют из ямины и крючьями сволокут на божедомки.[27]27
  Божедомки, жальник, скудельница – так называлась общая могила где-нибудь на окраине или вовсе при дороге, куда сбрасывали трупы безродных бродяг, погибших от заразных болезней, самоубийц, казненных преступников.


[Закрыть]
Уж скоро, да, скоро. Чуть настала ночь, все чаще стали подходить к ней караульные, окликать или шевелить носком сапога поникшую, тяжелую голову.

– Жива еще! Гляди-ка! – дивились они. – Скоро сутки.

Верно, караульные тяготились своим постом, заскучали. Днем шли да шли любопытные, причем каждый, всплакнув над Аленою или прокляв ее, непременно принимался болтать с солдатами, и всяк старался перещеголять прочих, вспоминая самые «крутые свершения по делам», сиречь казни, какие только приходилось видеть в жизни. Кто-то рассказывал, как были казнены два фальшивомонетчика. Им влили в горло растопленное олово, а потом навязали их на колеса для всеобщего обозрения. Один из них, которому олово прожгло насквозь шею, был на следующий день еще жив; а другой, простертый на колесе, поставленном над землею на толстом столбе немного выше человеческого роста, хватал еще рукою монету, привешенную снизу к этому колесу…

Шептались о том, как один повешенный за ребра в первую же ночь приподнялся, вытащил из себя крюк и упал на землю: несчастный прополз несколько шагов, спрятался; его нашли и повесили на тот же крюк. Вспоминали раскольника, которого сожгли живьем на костре: бестрепетно глядел он на свою пылающую руку и только тогда отвернулся, когда дым стал есть глаза и вспыхнули волосы…

Словом, днем до самого вечера нести пост было интересно и весело; с наступлением же ночи караульные все чаще меж собою переговаривались: не утоптать ли землю возле зарытой бабы, чтоб поторопить ее смерть? Алена слушала эти разговоры равнодушно, будто о чужой, и сама не понимала, искорка радости или разочарования затлела в душе, когда солдаты все же не решились содеять сие без приказа. А после полуночи они и вовсе приуныли, поняв, что стеречь им капустный кочан, торчащий в земле, придется до тех пор, пока сам господь своим промыслом их с поста не сместит!

В полночь затопали копыта, совсем близко пронеслись кони. Алена мучительно поморщилась: топот отдавался в земле, а чудилось, по ее телу бьют палками. Шаги не терзали так сильно, а вот топот копыт стал истинной пыткою.

«Вот так и землице, нашей матушке, больно, – подумала Алена с жалостью. – А она терпит, терпит… Ну и я стерплю».

Три темные фигуры соскочили с коней, и по тому, как вытянулись в струнку задремавшие было караульные, Алена поняла, что прибыли персоны значительные.

Вмиг сделалось светло, как днем, от факелов, и трое вновь прибывших прошествовали прямиком к Алене.

– Ну что, Франц? – с усмешкой, раскатисто проговорил тот, который был выше всех ростом. – Говорил я тебе, что сыщу-таки ненарумяненную, ненабеленную бабу? А ты спорил: мол, не отыщется таковой на Московии! Ну как, сыскал?

– Сыскал, что и говорить, – мягким, нерусским голосом отозвался невысокий человек в огромном желтом парике, который в свете факелов чудился отлитым из золота. Да и сам обладатель его весь искрился и сиял множеством золотых и серебряных украшений да каменьев, там и сям на него навешанных. Хрустально сверкали встопорщенные манжеты, павлиньими перьями переливался бархатный камзол. Двое других выглядели несравненно скромнее, особенно тот, самый высокий, одетый и вовсе как простой человек, – однако именно перед ним пуще всего тянулись солдаты, именно ему с почтительным лукавством кивал разряженный господин, приговаривая:

– Не спорю, не спорю более, великий государь!

Государь!

В своем полумертвенном оцепенении Алена слегка встрепенулась. Неужто сам царь?..

Она впервые видела его; широкоплечая, непомерно высокая фигура показалась ей устрашающей. Даже и мысли не мелькнуло попросить о милости. Кого, этого чертова сына?! За всю жизнь свою она не слышала о нем доброго слова, тем паче – в доме мужа. Опасные там велись разговоры, того и гляди за такие сплетни голова долой слетит. Мол, царица Наталья Кирилловна родила дочку, но в то же время сыскали ее приспешники в Немецкой слободе младенца мужского пола и объявили царю Алексею Михайловичу, что двойни-де родились. Подмененный младенец – тот, нерусский, из слободы Немецкой взятый, – и стал впоследствии царем Петром Алексеевичем, заточив в монастырь царевну Софью и потеснив с престола царя Ивана, своего как бы брата. И сделался новый царь любезен только с иноземцами, ведь сам он нерусский, оттого и он по нраву иноземцам, оттого они и говорят: «Дураки русаки! Не ваш это государь, а наш! Вам, русским, нет до него дела!»

И многие, еще многие словеса скаредные, бесчестные слышала Алена про «чертушку», «чертова выкормыша», «обменыша» – что проку просить такого о милости?

Она устало опустила веки, чтобы огненные, черные глаза царя не жгли ее.

– Что ж молодая дама сия натворила, Петр Алексеич? За что ее в землю? – вновь послышался мягкий иноземный выговор, однако ответил ему не раскатистый, рявкающий голос государя, а еще третий, прежде не слышанный Аленою:

– Что, что! Известное дело! Сжила со свету муженька – полезай, баба, в землю. Живьем в могилу. Ясно, господин немец? Ее, бедолагу, уже никакие румяна не украсят.

– Суров русский закон! – с некоторым даже испугом протянул тот, на что царь отчеканил:

– Время нынче лихое, и шатание великое, и в людях смута. Без суровости никак, верно, Алексашка?

– Да, окаянное наше время… – эхом отозвался названный Алексашкою и вдруг молвил: – Простил бы ты ее, а, мин херц? Ну какая лихость в бабе, сам посуди? Верно, муж ее был до того нравом своеобычный, что бедная с горя ему и пересолила щей!

– Подумаешь, своеобычие! Плетью небось наказал недушевредно раз и другой, так ведь дело свойское. К тому же она не одна пересаливала, – сурово отозвался царь. – Вишь вон, висит, качается? Любовник ее. Какое уж тут «с горя»? По обдуманности!

– Да, – вздохнул Алексашка, – и верно, без обдуманности не обошлось. Ну, тогда… – Он запнулся, перевел дыхание и тихо попросил: – Тогда вели ее хоть пристрелить, что ли? Mыслимое дело – женщину в землю живьем! С предателями да шпионами на войне расправа короче, а она все ж таки баба… сырая плоть! А смерть медленная, мучительная… Освободи ее, мин херц!

– Эй, служивый! – крикнул Петр, верно, согласясь с просьбою своего фаворита, однако немец вновь подал голос:

– Cкажу вам, ваше величество, не как слабодушный человек, а как боевой генерал, – твердо, сухо произнес он. – Не подобает солдату стрелять в женщину, притом осужденную на смерть. Этим он позорит оружие свое, назначение и чин коего – победа над неприятелем достойным.

Петр хмыкнул:

– За что люблю тебя, Франц, так за складные да ладные твои речи. Слыхал, Алексашка? Не будем же позорить доброго солдатского ружья и пачкать честных рук в крови. Ну что ж, прости, баба, и прощай. Даст бог и тебе смертушку. А нам, господа генералы, мешкать тоже не способно. По коням!

– Прости, сестра! – совсем близко, над самым ухом, торопливо прозвучал шепот Алексашки – верно, не погнушался он склониться перед несчастной умирающей. – Прости, прощай, не поминай лихом! Уповай на бога!

Зазвенели шпоры, затопали кони, и вновь на Алену навалилась тьма.

Безнадежно. Безнадежно. Нет спасения!

Уповай на бога, сказал ее мимолетный заступник.

На бога! Уже уповала. В ту ночь, когда Никодим с Фролкою поочередно поганили ее тело. И когда воззвала она к господу, Никодим, спохватившись, задернул пеленою образ, и Алена поняла, что пропала, пропала совсем. Так оно и вышло.

Всякому мертвому, говорят, земля – гроб. Вот она и в гробу…

А еще говорят, над каждой могилой Свят Дух. Неужто и здесь он?

Алена воздела полуослепшие глаза к небесам, силясь хоть что-то разглядеть, но не увидела ничего, кроме клубящейся тьмы.

Ночь… Ночь приближения смерти.

* * *

Верно, она уснула, а может, впала в забытье, обмиранье, во время которого душа покидает тело и странствует по свету, только почудилось Алене, будто стоит она в батюшкином дворике и глядит на сарай. На крышу его вечером, при заходе солнца, всегда прилетали журавли. Самец поджимал одну красную лапку и трещал несколько минут своим красным носом.

«Журавли богу молятся, – послышался ласковый батюшкин голос. – Пора ужинать. Собери на стол, Аленушка, да гляди платья не замарай! Больно хорошо на тебе платье!»

Алена опускает глаза – и в изумлении ахает. Не то слово – хорошо на ней платье! Белое, белоснежное, и так же искрится все, как снег под солнцем морозною порой.

Откуда оно? Отродясь у Алены этакой красоты не было! И мыслимо ли дело войти в этом ослепительном одеянии в их закопченную летнюю кухоньку? Нет, надо немедля снять платье, переодеться. Алена пытается отыскать пуговки или иные какие застежки, но пальцы не слушаются. И вдруг исчезает все: и журавли, и заросший травою дворик, и теплый вечер. Остается только эта суровая, снежная, холодная белизна, от которой никак не может Алена избавиться.

«И не избавишься! – злорадно хохочет Ульянища. – Это саван. Тебя в нем на жальник-то и сволокут!» – «Нет, не саван, – твердо говорит отец. – Надевать на себя во сне что-то белое – это знак, предвещающий освобождение от ложного обвинения, оправдание оклеветанной невинности!»

«Сон! Так это сон! Я еще жива!»

Алена открыла глаза – и тут же сильно зажмурилась, надеясь вновь услышать голос отца, хотя бы дальний озык…[28]28
  Эхо (старин.).


[Закрыть]
но совсем другие голоса звучали теперь над ее головой. Один, до тошноты знакомый, принадлежал караульному, другой голос был женский и до того мягкий, ласковый, что онемелые губы казнимой чуть заметно дрогнули в блаженной улыбке.

– Да неужто за нее никто и словечка не замолвил?!

– Не замолвил, матушка. Не было за нее ничьего упросу – только наветы и оговоры.

– А ведь она спасала свою жизнь…

– Вам-то, матушка, сие почем знать?

– Уж я-то знаю, служивый, уж я-то знаю! Поэтому и пришла сюда: чтобы спасти от смерти безвинную, которую к гибели побоями да зверствами привел богоданный супруг!

Оцепенение, владевшее Аленою, враз схлынуло. Она открыла глаза и увидела над собою две тени: долговязая, трясущаяся – это караульный. Другая… Сквозь набежавшие слезы Алена с трудом различала фигуру высокой статной женщины в монашеской одежде. Свет месяца, прорвавшийся сквозь набегавшие тучи, блеснул на пяти крестах, вышитых на куколе – черном покрывале схимницы.

– Ты, матушка, к чему речь ведешь, не пойму я, – дрожащим голосом пробормотал солдат. – Вот те крест святой, не пойму!

– Все ты, сын мой, понимаешь, – ласково, но непреклонно отозвалась схимница. – Понимаешь, что сейчас сию страдалицу из ямы выроешь и мне отдашь.

Hесколько мгновений солдат только рот беззвучно приоткрывал, не в силах переварить услышанное, потом проблеял чуть слышно:

– Н-не дам! Без приказа не дам! Взмилуйся и помилуй, матушка, я тоже жить хочу!

– Вот приказ, – достав из широкого рукава, монахиня протянула ему бумагу. – Приказ самого князя-кесаря Федора Андреича Ромодановского на то, чтоб отдал ты мне скверную женку, душегубицу Алену, и быть ей постриженной, а буде она волею не пострижется, то неволею ее постригут!

– В монастырь, стало быть, – пробормотал солдат. – Ну что ж, лучше живой в черной рясе, чем неживой в белом саване! – И махнул рукою товарищу, боязливо маячившему поодаль: – Неси заступ, Никола! Отрывать ямину будем.

– Что, померла наконец? – обрадовался тот, поспешая со всех ног. – Отмучились мы, стало быть?

– Отмучились, отмучились, – махнул на него первый солдат. – Ты, Никола, лучше заткнись, не то я тебя так отмучаю… А ты, девонька, прости, коли невзначай зацеплю лопатою. Не больно-то сноровок, хотя немало, ох, немало вашей сестры отрыл! Когда сам помру, у меня в том свете знакомиц много окажется, кому здесь услужал.

Темная фигура близко склонилась к Алене, и лунный луч вновь заиграл на пяти крестах.

– Не бойся, дочка, – ласково сказала монахиня. – Я пришла тебя домой забрать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю