355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Шальная графиня (Опальная красавица, Опальная графиня) » Текст книги (страница 18)
Шальная графиня (Опальная красавица, Опальная графиня)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:12

Текст книги "Шальная графиня (Опальная красавица, Опальная графиня)"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Сумасшедшая? Похоже. Или люто ненавидящая Елизавету...

За что, за что?

Было от чего биться в кошмарах!

Елизавета так перепугалась, что, не сомкнув ночью глаз ни на минуту, нагромоздив под шандал, открывающий секретную дверь, столы, кресла и стулья и едва дождавшись утра, попросила Глафиру снова ночевать у нее. Конечно, свою баррикаду она убрала, и единственной причиною в глазах Глафиры было то, что ей просто жутко одной.

Конечно, монашенка удивилась. Но прямо отказываться не стала, отговорилась лишь тем, что Кравчук не позволит. Узница принялась умолять.

– Нет, – поджала губки Глафира, – на тюфячке под дверью валяться не буду.

– Ради бога, – воскликнула Елизавета, – спи где хочешь! Да хоть на моей кровати!

Глаза Глафиры блеснули.

– Хорошо, – смиренно потупилась она. – Я попрошу господина начальника. Скажу, ты чего-то с ума сходишь, боюсь, мол, как бы чего над собой не наделала, надо бы приглядеть...

Елизавета уставилась на нее с восхищением. Она мало что знала о тихой и пронырливой монашке, но уж ее приспособляемость к любой жизненной беде, радости, удобству или неудобству была замечательная. И узница не сомневалась, что Глафира сумеет убедить Матрену Авдеевну, а стало быть, Кравчука в том, что ей просто необходимо ночевать здесь!

Так оно и получилось. К вечеру Глафира появилась. По-хозяйски разобрала постель, взбила перину и подушки и начала раздеваться, с трудом скрывая самодовольную улыбку. А Елизавета глядела на нее с благодарностью – и жалостью. Господи, как же мало радости в жизни этой Христовой невесты, коли такая мелочь, как удобная постель, доставляет ей наслаждение!

Оставшись в наглухо застегнутой до подбородка рубахе, Глафира заплела жидкие, бесцветные коски и скользнула под пышное одеяло с таким сладострастным стоном, что Елизавета едва подавила улыбку, возясь на своем жестком тюфячке в углу, за шторою, подальше от страшной потайной двери. Пока Глафира блаженно урчала, перекатываясь по перинам, Елизавета подобрала колени к подбородку, замоталась в тощее одеяльце, подложила под голову руку – и мгновенно уснула без всяких страхов и предчувствий, упав в сон, словно в воду.

* * *

Ее разбудил легкий шелест, напоминавший шорох осенних листьев, гонимых ветром. Со страхом глянула в сторону потайного хода – темно, хоть глаз выколи. Какое-то время лежала неподвижно, боясь пошевелиться, вслушиваясь в тишину, и не заметила, как сон опять сморил ее.

Приснилось Елизавете, что идут они с Алексеем по какому-то болотцу: он – закатав штанины до колен, она – высоко подбирая юбки, будто не замочить, не испачкать одежду было для них самым важным. Вода в болотце ледяная, ноги закоченели, от них поднимается к сердцу холод, холод... Недоброе предчувствие туманит душу, и вдруг с кочки сорвалась змейка и впилась в ногу Алексея. И словно все вокруг только этого и ждало: болото исчезло, а рядом сомкнулся густой лес, который нужно непременно изойти, чтобы Алексей остался жив.

«Остановись хоть на миг, – молит Елизавета, – дай мне поглядеть на тебя, вдруг облегчу боль!»

Но он молча, упрямо, неостановимо идет, идет... сцепив зубы, не оглядываясь. Крики Елизаветы глохнут в тяжелой, вязкой тишине, и она принуждена бежать, чтобы не отстать, потому что Алексей словно во что бы то ни стало хочет оторваться от нее.

И опять все кругом изменилось: Елизавета оказалась лежащей рядом с Алексеем на широкой белой постели, напротив окна, распахнутого прямо в синюю звездную ночь. Где-то неподалеку, знает она, есть лекарь, который может спасти Алексея: ведь змеиный яд медленно, но неостановимо подбирается к сердцу! – но странное, губительное оцепенение овладевает ею, нет сил пошевелиться, позвать на помощь, нет сил спасти Алексея!

А он вдруг приподнимается на локте и долго, пристально смотрит на ее оцепенелое лицо.

– Ну что же, – говорит он наконец так холодно и отчужденно, что у Елизаветы начинает болеть сердце, – видно, настала пора нам проститься с тобой?

И вот его уже нет рядом, вот он уже исчезает в этой синей звездной ночи, полуобернувшись, бросив на Елизавету прощальный взгляд.

– Я не умру, – чуть слышен его голос, – если ты успеешь трижды вернуться. Трижды вернуться...

Куда, господи? Откуда, зачем?

Елизавета судорожно рыдала, уткнувшись в тюфяк, пока не начала отличать сон от яви. Села, задыхаясь от рыданий и вся дрожа. Слишком короткое одеяло закрывало ее с головой, а голые ноги застыли, потому, конечно, и привиделся кошмар. Все объяснялось очень просто, однако легче на душе не стало.

За окном уже светило солнце. Э, да сейчас, должно быть, не меньше полудня! Ну и заспались они с Глафирою!

Елизавета поднялась, взглянула на кровать. Монашка лежала, свернувшись клубком, тоже укутавшись с головою, но, похоже, никакие кошмары ее не мучили.

Елизавета встала, помылась в уголке над кадкою, причесала короткие мягкие кудряшки, оделась, все еще поеживаясь от того, что пережила ночью. Конечно, сон, который снится под утро, – что утренняя роса, мимолетен, однако какие непонятные, какие непостижимые слова звучали! Разгадает ли их Елизавета когда-нибудь или они тоже канут во тьму несбывшегося, словно вся их с Алексеем любовь, ниспосланная как счастье, как испытание ли, так накоротко и так навечно?..

А Глафира все спала и спала. Елизавету давно подташнивало, надо было что-нибудь поскорее съесть, а есть нечего, еду приносила надзирательница. Придется, пожалуй, разбудить ее, как ни жалко нарушать такое всевластное блаженство.

Елизавета постояла над спящей, потом нерешительно потянула с ее головы толстое одеяло.

Странно – оно не поднималось, словно Глафира его держала или оно прилипло к чему-то. Елизавета дернула сильнее – и какое-то время недвижимо, безгласно смотрела на мертвую, окоченелую Глафиру, лежавшую на рыжих от засохшей крови, заскорузлых простынях. И не помнила, как бросилась к окну, как подняла крик...

* * *

Глафиру унесли.

Появилась мрачная старуха в черном, скатала в огромный тюк окровавленное белье, одеяло, подушки и перину. Потом принесла все чистое, новое; долго, старательно взбивала пух, расправляла подзоры. Смахивала пыль, мыла пол, чистила ковры, легко передвигая тяжелую мебель, а вокруг Елизаветы, сидевшей в углу, помыла, стараясь не приближаться, даже не попросив ее подняться, – и все молча, с угрюмой опаскою.

Потом пришел Кравчук, а с ним еще двое.

Елизавета все думала, думала... Значит, ночной шелест, незримый шорох не приснились, не почудились ей! Из глубин подземелья исходила смертельная угроза. И, если сказать всю правду, не потому ли с такой охотою уступила Елизавета Глафире свою постель, что смутно надеялась отвести от себя опасность – от себя отвести, а на нее навлечь? Но раз так, Елизавета прямо виновна в смерти злосчастной монашки! Нечистая совесть сковывала ее крепче кандалов... Но оправданий, объяснений про подземный ход, даже самообвинений Елизаветы никто и слушать не стал. Дверь в покои Араторна была заперта самим Кравчуком снаружи, ключ оставался у него, а значит, рассудил он, убить свою надзирательницу могла только узница. На ее отчаянный вопль:

– Но ведь ключ и у вас был, стало быть, и вы могли!.. – Кравчук ответил коротко и убедительно: ударом в лицо, после которого дерзкая арестантка упала, обливаясь кровью из разбитого рта, а когда очнулась, была уже закована. Четыре короткие толстые цепи тянулись из стены к ручным и ножным кандалам и не позволяли ей сделать и четырех шагов, так что, хотя она и содержалась по-прежнему в комнате Араторна, теперь-то истинно находилась в заключении.

– Мессир велел не выпускать тебя отсюда и стеречь неусыпно, – сказал Кравчук, уходя. – Я дал ему в том клятву. Воротится он через десяток деньков – так что сидеть тебе здесь до той поры несходно! – И он ушел, ушли его подручные, а Елизавета осталась одна.

Она была так потрясена и напугана, что провела день в состоянии какого-то мутного полусна, и это, наверное, отчасти спасло ее разум. Уже в сумерки воротилось некое подобие спокойствия и способности думать. Невероятным усилием воли Елизавета отодвинула от себя тревоги и размышления по поводу новой перемены своего положения, скорого возвращения Араторна. Сейчас для нее имело значение только одно: если убийца Глафиры узнает, что поразил ночью не ту жертву, явится ли он вновь, чтобы исправить ошибку? Ну, узнать доподлинно это было можно только одним путем: дождавшись ночи. И Елизавета принялась ждать.

Она так ничего и не ела и не пила сегодня, но уже не чувствовала голода и слабости. Ребенок не тревожил: казалось, там, в теплой, темной глубине ее тела, он свернулся клубочком, затих, затаился, опасаясь помешать матери. Мысленно поблагодарив его, Елизавета оглядела свое единственное, но грозное оружие – кандалы и цепи, прикинула, как замахнуться, как ловчее бить.

Чем больше сгущалась тьма, тем меньше она сомневалась: убийца придет снова. И вся обратилась в слух: уж теперь-то не проворонит этот зловещий шорох и шелест, не испугается его!

Однако напряженное ожидание прервал совсем другой звук. Это было тяжелое лязганье, и Елизавета не тотчас поняла, что лязгают ее же цепи, лежащие на полу. Они неведомым образом пришли в движение и медленно поползли к стене. Елизавета тупо смотрела на них. Чудилось: оттуда, с другой стороны, кто-то подтягивает цепи, наматывает на ворот! Узница принуждена была встать, а потом вплотную прижаться к стенке со вскинутыми руками, и теперь только и могла, что смотреть, как отворяется потайная дверь...

Может быть, убийца и видела в темноте, как днем, но теперь она явилась с фонарем – не для того, чтобы освещать путь, а чтобы показать себя своей беспомощной жертве.

Маленькая, худенькая женщина двигалась неторопливо, чуть улыбаясь, словно наслаждаясь зрелищем, открывшимся перед нею, – и продлевая это наслаждение. Приблизилась, подняла фонарь. Елизавета смогла отчетливо разглядеть ее бледное лицо в ворохе черных, жестких волос – и вдруг почувствовала такой холод, словно ледяная рука взяла ее за сердце и медленно, сильно сжала.

Убийца увидела, как помертвело ее лицо, и довольно кивнула.

– Вижу, узнала ты меня?

Елизавета молчала. Сейчас только на это и хватало ее сил – молчать, не молить о пощаде.

– Узнала, узнала! Чай, не раз вспоминала? Вот и я тебя ни на столечко не позабывала. Верила, что еще повидаемся, что отплачу тебе!

– За что? – с трудом разомкнула Елизавета застывшие губы. – Что я тебе сделала? Даже не смогла помешать, когда ты убила Федора... ты да сестра твоя.

– А сестру мою кто убил? Не ты разве? – прищурилась Фимка, ибо это была не кто иная, как она – Фимка, ведьмина дочь! – Накликала мертвяков, они как облепили избу, как зачали костями греметь, зубами клацать, очами сверкать – из сестры со страху и дух вон!

Елизавета изумленно воззрилась на нее. Сколько она помнила, в ту ночь на кладбище, когда ее чуть не зарубили топором в сторожке, царила всеохватная, непроницаемая тишина. Но Фимка говорила так убежденно, так страстно, что Елизавета вдруг поверила: это лишь ее пощадило неведомое Нечто, а на Фимку и сестру-пособницу обрушило всю мощь своего ужаса, чтобы отомстить за злодейское убийство кладбищенского стража. Но что толку говорить об этом? У Фимки пощады не вымолишь. Что она задумала теперь? Зачем пришла сюда?

Фимка лукаво усмехнулась, словно услышав ее мысли.

– Э-эх... Моя б воля – давно уж поставили бы тебя на кон на майдане: хлебнула бы медку через край, на нарах валяючись с каждым-всяким! Или выпустила бы я из тебя кровь по капельке. Но господин не велел.

Фимка покорно склонила голову, и Елизавета мысленно возблагодарила этого неведомого господина за то, что он хотя бы жизнь ей спас. Но кто же он? Кравчук? Нет, едва ли! И тут же явилась догадка – еще прежде, чем Фимка заговорила вновь:

– Мессир так и знал, что ты буянить станешь. Смотри, велел, за нею, а как почуешь, что быть беде, ты ее и окороти. Теперь настала пора! Думаешь небось, зачем я здесь? Думаешь небось, провела меня, когда Глафиру вместо себя в свою постель сунула? Так я же все это заранее знала, все угадала! Ты как убитая спала на тюфячке своем, мне тебя ножичком было полоснуть легче легкого, раз рукой шевельнуть. Или в подземелье придушить. Но не того господину надобно. Ему не жизнь твоя – судьба твоя надобна, власть над нею. Вот сейчас я эту власть в руки ему передам...

Она поставила на пол фонарь и отворила слюдяную дверцу. Сняла с пояса какой-то железный крючок и сунула его в огонь.

Елизавета тупо смотрела на Фимку. Обрывки мыслей медленно увязывались в голове. Араторн сказал, были у Ордена в Нижнем свои люди. Фимка называет его господином. Так ведь это она и выдала Елизавету! Так ведь это она и...

– Ты, стало быть, церкви жгла, паскудина? – вскричала Елизавета.

Фимка согласно кивнула, не отрываясь от своего занятия, только перехватила подолом прут, который уже раскалился и жег ей руку.

– Что, видела знак на стенах? Венец видела? Не больно-то хорошо я нацарапала, да? Ничего, на тебе метина верная будет, как всем нам положено.

У Елизаветы пересохло в горле, когда она поняла, что этот железный прут, который раскаляет Фимка, предназначен для пытки, для мучения.

– Что ты задумала? – взвизгнула она. – Я не дамся!..

– Неужто? – усмехнулась Фимка, подходя вплотную и поднимая прут к самому лицу Елизаветы. Огненное око заглянуло в глаза, и она снова закричала, уверенная, что сейчас раскаленная печатка прижмется к ее лбу, но Фимка, не отрывая от Елизаветы сплошь залитых безумной чернотою глаз, румяная от удовольствия, вдруг с силой рванула платье под мышкою и туда, к нежной, мягкой коже, приткнула малиново мерцающий прут.

Елизавета враз ослепла, оглохла, онемела от дикой, непереносимой боли, и все тело, все существо ее ответило на муку одним рывком, но такой силы, что плохо закрепленная цепь вывалилась из стены, и запястье узницы, закованное в тяжелые железы, ударило Фимку прямо в лоб.

* * *

– Барыня! Госпожа моя милая! О боже, помоги!..

Этот отчаянный голос пробился наконец к Елизавете, и она попыталась осознать, где находится и что с ней. С трудом поняла, что под мышкою жжет горючий пламень, а сама обвисла на цепях: только они, верно, и не дали упасть, когда лишилась чувств от страха и боли. Наверное, беспамятство длилось не очень долго, потому что толстая свечка в открытом фонаре еще не успела сгореть и до половины. И при ее колеблющемся свете Елизавета увидела распростертую на полу худую фигуру – в руке стиснут уже остывший, черный прут, рот искажен судорогой, а лоб превратился в кровавое месиво...

Фимка сама вырыла себе могилу!

Елизавета мгновение смотрела на труп, а потом ее вывернуло в страшном приступе рвоты, и спазмы в пустом желудке были так мучительны, что она едва снова не обеспамятела, но тут чьи-то руки приподняли ее голову, обмахнули потный, ледяной лоб тряпицею, поднесли кружку с водой, а потом, когда она, захлебываясь, выпила все до дна, возле ее рта оказался изрядный ломоть хлеба с куском вареного мяса.

Елизавета торопливо, жадно куснула. Ржаной хлеб мягкий, свежий, мясо душистое, сочное! Она готова была глотать не жуя, но чей-то голос произнес встревоженно:

– Не спешите так, сударыня. Как бы не навредить себе!

Елизавета с трудом подняла голову. Знакомое лицо с узкими, чуть раскосыми глазами смотрело на нее с испуганной, робкой улыбкою.

– Данила! – прошептала она. – Ты как здесь?.. – И вдруг громко вскрикнула от боли, неловким движением разбередив рану.

Сунув хлеб Даниле, подняла горящую руку, скосила глаза, пытаясь заглянуть под мышку. В прорехе зияло вспухшее, кроваво-красное тело.

– Что там? – простонала Елизавета. – Что она со мной сделала?

Данила какое-то время молчал, однако на его молодом лице выразился такой ужас, что Елизавете стало еще страшнее, даже слезы закипели в глазах.

– Н-ну?.. – яростно выдохнула она, и Данила наконец нашел в себе силы заговорить:

– Там клеймо, знак какой-то. Вроде корона, а в ней крест.

– Проклятые венценосцы! – пробормотала Елизавета, с трудом опуская руку, и слезы покатились по щекам.

Данила с состраданием глядел на нее, сам едва не плача. Но ей сейчас было не до жалости к себе. Не время слезы лить – надо что-то делать! Может быть, и впрямь все венценосцы носят знак своего Ордена, но Елизавета никогда, ни за что им не уподобится! Не будет она ходить как клейменая скотина, как рабыня, как преступница!

– А ты-то как сюда попал? – спросила властно, желая во что бы то ни стало отвлечь Данилу от этого оцепенелого сочувствия.

Он сморщился, с трудом приходя в себя.

– Да ведь я за нею, за Фимкою, давно слежу. Больно уж мне было не по душе, когда Федор, добряк, с этой змеей сошелся! Он-то погиб, убили его, а она с той поры исчезла, будто сквозь землю провалилась. И вдруг смотрю – и глазам не верю: шныряет по Жальнику. Ну, думаю, мир тесен! Помните, вы во двор выходили? Ушли, но я заметил, как Фимка вам вслед глядела. Ох, лютая злоба в том взоре была! С тех пор и начал я за нею присматривать. Она в каморы тюремные частенько захаживала, распутница: никому не отказывала, лишь бы платили. Как ворона – на чьей избе села, на той и накаркала. И вот как-то раз прознал, подговаривает она тюремных, – Данила запнулся, краснея, – подговаривает их добраться до вас, барыня! Подпоить да и... по пословице: «Пьяная баба себе не принадлежит». Ну, шепнул я одному сотоварищу, другому, кого припугнул, кого добром уговорил – видно, поняла Фимка, что ее затея сорвалась. Но я по-прежнему глаз с нее не спускал и как-то раз увидал, что она возле карцера вьется. Что такое, думаю, зачем? И откуда у нее ключ от замка? Она вошла – я за нею. Сбился с пути, насилу нашел, куда она подевалась. Потому и запоздал... Простите, Христа ради, барыня! Вы мне жизнь спасли, вы раны мои перевязывали, а я... – Данила, всхлипнув, рухнул на колени.

– Встань! – выкрикнула Елизавета. Она была уже на пределе сил. – Ты должен помочь мне сейчас!

– Да господи! – Данила вскочил, его удрученное лицо просветлело. – Да я жизнь отдам за вас!

– Жизнь... не надо, – с трудом вымолвила Елизавета. – Нож у тебя есть?

– Нож? – удивился Данила. – Есть нож, а зачем?

– Хорошо... – Елизавета медленно подняла руку, которая до кончиков пальцев казалась наполнена жгучей болью. – Возьми нож и режь здесь.

Данила сделался белым – белее мертвого Фимкиного лица.

– Резать? – почти беззвучно шевельнулись его губы. – Я не могу! Я не стану!

Это уж было слишком. Елизавета повисла на цепях и зашлась в рыданиях, выкрикивая бессвязные слова, мешая мольбы и проклятия, божась, что зубами выгрызет, огнем выжжет этот проклятый, позорный знак!..

Не скоро она утихла, не скоро осознала, что Данила держит ее в объятиях, мягко поглаживая по голове, и что-то бормочет – столь успокаивающее, что она невольно перестала рыдать и прислушалась.

– Да полно, полно те, барыня, голубушка! – журчал голос Данилы. – Резать я не стану, да и к чему таковые муки терпеть? Иной способ есть, тюремный способ клеймо вывести. Тоже боли натерпитесь, а все ж поменьше, да и скоро следа никакого на вас не будет.

Слезы у Елизаветы сразу высохли.

– Ну?! – вцепилась в его руку. – Что делать надобно?

Данила нахмурился, силясь сохранить присутствие духа.

– Вот что, сударыня. Сперва это место обварю я кипятком, да таким, чтоб ключом бил. Немедля тотчас припарку из лютикова цвета надобно приложить. Ненадолго – не более чем на полчаса. Едучий он, лютик, все из кожи выжжет. После него творогом сие место намажу, чтоб страдания ваши облегчить и унять воспаление. Вот и все. – Ох, – всхлипнула беспомощно Елизавета, – да где же взять все это: и кипяток, и лютиков цвет, и творог?

– А это, – твердо произнес Данила, – уж моя забота. У нас, у каторжных, много чего сыскать можно. Не извольте сомневаться: к утру все позади будет! Сейчас мне за снадобьем уйти надобно, а пока приберу здесь: не ровен час, заявится кто-то, увидит ее, – Данила брезгливо кивнул на Фимку, – хлопот не оберешься!

Он высунулся за потайную дверь и поднял там какую-то тряпку, в которую и завернул труп. Крови из Фимкиной злобной башки натекло на диво мало, Данила растер лужицу по полу, ковром прикрыл, и ничего не стало видно. Затем он взвалил тело на плечо и скрылся в подземелье, а Елизавета только теперь сообразила, что мертвую-то Фимку он завернул в зеленый Алексеев плащ, так и валявшийся за потайной дверью!

Этого последнего потрясения Елизавета уж не смогла вынести. Поняв, что проклятая Фимка унесла с собой последнюю памятку о любимом, о былом счастье, она залилась такими буйными слезами, что, когда вернулся Данила с необходимыми средствами, находилась в состоянии, среднем между сном и явью, в каком-то оцепенении, и даже боль не в силах была вырвать ее из этого полумертвого состояния, да и не хотела Елизавета из него выходить, цеплялась за него, как за последнее спасение, ибо виделось ей, как бежит, бежит она вслед за Алексеем по лестнице, состоящей из бесчисленных ступеней, вроде Испанской лестницы в Риме, только еще длиннее, бежит из последних сил, а догнать никак не может.

Но вот наконец настигла, схватила за руку.

Он обернулся – так равнодушно, так неприветливо! Ни искорки прежней нежности в глазах! Чужое лицо, чужой взор, чужой голос.

– Любишь ли ты меня? Скажи! – взмолилась Елизавета, ибо только это, одно это всегда было для нее единственно важным в жизни, и рыдания вырвались из самой глубины ее истерзанного сердца.

Алексей медленно обратил к ней взор:

– Да нет... Я теперь другой!

Она снова и снова захлебывалась слезами в своем забытьи, а бедный Данила, изводящий клеймо на ее руке, думал, что Елизавета бьется и стонет от боли, которую причиняет он, и сам горько плакал от жалости к ней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю