332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Роковая дама треф » Текст книги (страница 10)
Роковая дама треф
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:11

Текст книги "Роковая дама треф"


Автор книги: Елена Арсеньева






сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Здесь уже были, конечно, приняты разные важные меры, чтобы в случае необходимости дать отпор врагу: на окраинах города и в пригородных деревнях рылись канавы и спешно вколачивались в землю сошки с перекладинами, на которых раскладывались копья и рогатины; вокруг селений воздвигались заборы с заставами и сторожами в шалашах; на околицах устанавливались взятые у богатых помещиков старинные чугунные пушки, употреблявшиеся для салютов в семейные праздники; собиралось ополчение как в общевойсковые части, так и в местные оборонительные отряды…

События заставляли спешить. 16 июня оставили Вильно. 20-го потеряли Минск. Багратион отступал к Смоленску.

Сердце, ум и глаза устремлены были у всех на берега Двины, где шаг за шагом оттеснялись неприятелем русские войска, хотя никто не сомневался: армия наша в таком духе и расположении умереть всем у стен Отечества и знамен государя, что желает наступать! Однако приказы главнокомандующего Барклая-де-Толли носили иной характер: выравнивать фронт, беречь силы, вести позиционные бои.

– Барклай-де-Толли? Болтай, да и только! – с ненавистью честил его всеми словами старый князь Измайлов. – Позиционная война, как показал нам неприятель, не очень выгодна, потому что всякую позицию можно обойти. Побьют врагов под Смоленском – все могут оставаться спокойными. Бонапарте должен будет тогда помышлять о собственной безопасности. Если же божественным попущением прорвутся злодеи далее, то… то беспокоиться нам придется уже о целости и вообще о существовании нашего государства!

В эти дни на Ангелину дома как-то мало обращали внимания: Алексей Михайлович с замиранием сердца следил за всяким новым слухом о течении боевых действий, а княгиня Елизавета столь же трепетно следовала за каждым его шагом: князь уже порывался записаться в дворянское ополчение, а когда жена сказала веско: «Только через мой труп!» – вскричал почти с ненавистью: «Я видел стариков, которые умирают, костенея. Ты что же, мне такой участи желаешь?! Я жизнь в бою провел – дай же и смерть там сыскать!» Словом, княгиня всерьез опасалась, что Алексей Михайлович, как мальчишка, просто-напросто однажды сбежит из дому, – и ей более было не до чего, даже не до внучки, так что Ангелина, предоставленная самой себе, невольно тянулась туда, где ей всегда были рады: к мадам Жизель, вернее, к графине де Лоран… и к Фабьену.

* * *

Теперь во многих домах в Нижнем сделалось тесновато от переизбытка приезжих. Не стал исключением и дом на Варварке. Ведь в город прибыли не только русские, бежавшие от войны: московский губернатор Ростопчин выслал из старой столицы всех французов, подозреваемых в возможных сношениях с Наполеоном, и отправил их в Нижний на барке. Здесь эти люди оказались воистину в положении немцев, немых: народ был так раздражен, что чужие не осмеливались говорить на улице по-французски… да что! На любом иностранном языке! Германского торговца чуть не побили камнями, приняв за француза. Двух офицеров едва не арестовали: они на улице вздумали говорить по-французски; народ принял их за переодетых шпионов и хотел поколотить; свое происхождение бедолагам пришлось доказывать двумя самыми убедительными, в веках проверенными способами: крепкими кулаками и крепкой бранью. С другой стороны, все русские приезжие из Москвы и Петербурга бранили врага между собой только по-французски, хотя некоторые теперь спешили найти себе русских учителей, желая выучиться говорить на родном языке. Впрочем, мужики безошибочно отличали своих от заезжих мусью, и скоро те вообще стали бояться выходить из домов!

Когда бы ни пришла Ангелина в дом графини, она непременно натыкалась на очередного дрожащего от страха незнакомца, спешившего забиться в укромный уголок. А как-то раз, явившись не вовремя и без доклада, застала графиню с охапкой окровавленных, засохших, дурно пахнущих бинтов, а из-за двери слышались стоны. Глядя на Ангелину неприязненно, мадам де Лоран сказала, что уроков нынче не будет, потому что у нее в доме умирает ее соотечественник, доктор Тоте, которого Рoстопчин еще в Москве заклеймил как французского шпиона, а нижегородский вице-губернатор Крюков, получив донесение об этом, велел вдобавок наказать его на конной площади тридцатью ударами плетей, а потом, окровавленного, бросил на четыре дня в тюремный карцер. Первые два дня его оставляли без пищи, и в эти сорок восемь часов он думал, что его ожидает смерть. Никакого ухода за его израненной спиной не было, она беспрестанно сочилась сперва кровью, потом гноем. Когда раны стали дурно пахнуть, Тоте вышибли из тюрьмы, и он чудом добрался до своей сердобольной соотечественницы…

Ангелина едва не зарыдала от ужаса и жалости к несчастному!

– Ох, за что, за что его так?! – вопрошала она дрожащим голосом, но мадам де Лоран ушла, унося бинты, холодно буркнув лишь: «За то, что француз!»

Ангелина зажмурилась, не решаясь больше спрашивать. Пусть Тоте принадлежал к враждебной нации, но ведь не он же перешел Неман в составе французской армии, не он жег русские села, не он стрелял в русских солдат! Впервые в жизни ей сделалось стыдно за то, что она русская! С этим чувством стыда она и ушла… а жаль все-таки, что ей так и не удалось вызнать у мадам де Лоран причину столь жестокого наказания Тоте! Ведь графиня не могла не знать, что доктор-француз подвергся столь суровой каре за пророчества, будто уже 15 августа (через полтора месяца!) Наполеон будет обедать в Москве…

3. Лодка-самолётка

Лето 1812 года изобильно было грозами. Грохотали громы, молнии терзали небеса, проливались короткие, но изнурительно-сильные ливни. Тут и там внезапно вспыхивали пожары: молнии били в дома, деревья, палили стога, насмерть поражали людей – грешников, как принято было думать. Ох, если бы так! Но разве грешниками были те русские люди, коих в это страшное лето поражал неисчислимыми молниями жестокосердный бог войны, все ближе и ближе подтягивая границу своих губительных владений к Москве?..

Бог войны, говорят, всегда принимает сторону сильнейшего противника, и совсем не важно, справедливо ли это в глазах побежденных. Вообще самое ужасное в войне то, что пока справедливость уравновесит наконец свои весы и злодеи получат по заслугам, число невинных жертв растет неостановимо. И это не только люди: военные и мирные, злые и добрые, пожившие и едва глянувшие на белый свет. Вместе с погибшими гибнут плоды их трудов, их настоящее и будущее. Вместе с людьми умирают их чувства, желания, надежды. Разбитые сердца умирают для счастья.

И что бы ни творилось людьми и среди них с утра до вечера и с вечера до утра в эти летние дни 1812 года на всем протяжении России от Немана и до Урала, над всем этим главенствовала война; и как ни тщились русские, французы ли думать, будто они сами распоряжаются своими жизнями, однако старинную поговорку «Человек предполагает, а бог располагает» – ныне следовало бы переделать на новый лад: «Человек предполагает, но располагает – война». Все подчинялось ее прихотям!

Уж на что далека всегда была Ангелина от забот страны, в которой жила, но и ее жизнь переменила война. И каждый день усугублял эти перемены, как если бы время проводило на челе жизни глубокие, необратимые морщины.

Ангелина заметила, что над ее гладенькой переносицей тоже залегла напряженная морщинка, а кончики пальцев огрубели. Уж, наверное, месяц она постоянно щипала корпию [43]43
  Растеребленная ветошь, ветошные нитки для перевязки ран и язв.


[Закрыть]
. Теперь этим занимались все дамы и девицы. Особенно забавным казалось Ангелине сравнивать их прежние и теперешние разговоры, и ежели прежде превосходство одной барышни пред другой было повито аршинами кружев, украшавших ее наряд, то нынче оно возвышалось на охапках корпии: кто больше? Сие нудное и не столь легкое занятие порою становилось нестерпимо. Хотелось бросить все и убежать в тот единственный дом, где всегда весело и беззаботно, где она была любимой и желанной гостьей, увидеть милых ее душе мадам Жизель и Фабьена, однако вовсе не суровая бабушкина приглядка заставляла Ангелину вновь и вновь трудить свои пальцы, а смутная, потаенная (она почти стыдилась таких мыслей!) надежда: а вдруг именно эта щепоть корпии остановит кровь, льющуюся из ужасной раны на груди сероглазого гусара… как бишь его? Никиты Аргамакова, кажется?..

Впрочем, Ангелина лукавила даже перед собою. Ей вовсе не было надобности напрягать память, чтобы вспомнить это имя: до двадцати почти лет дожила она с нетронутым сердцем. Образ верного и нежного возлюбленного (некое смешение Дафниса, Тристана, Ромео и кавалера де Грие в одном лице), конечно, иногда тревожил ее душу, и Фабьен показался сперва этому образу вполне соответствующим. И кто знает, не случись той роковой встречи на волжском бережку, Ангелина могла бы полюбить пригожего француза лишь в благодарность за то, что он так увлечен ею. Однако теперь… теперь она видела, что Фабьен – милейший и добрейший человек, но бесхарактерный, даeт вертеть собою как угодно и кому угодно, пляшет под любую дудку. Многие девицы желали бы такого супруга, однако в душе у Ангелины (как и у всех женщин их рода!) жила тайная мечта о сильном, властном муже, который способен укротить женское своенравие. Она уже узнала такого мужчину и теперь, вольно или невольно, примеряла всякого встречного на его манер. Правильнее будет сказать, что Ангелина безотчетно искала во всех встречных черты Никиты Аргамакова, и ежели обратиться к возвышенным сравнениям, то слова Княжнина «воспоминанием живет душа моя» были ей весьма близки.

Повторимся, впрочем: мысли и чувства свои Ангелина скрывала от себя самой, полагая, будто живет как живется… что наяву означало – под диктовку двух богов: любви и войны.

* * *

Князь и княгиня Измайловы были натурами весьма деятельными, и коли уж судьба, преклонные лета и неумолимая супруга не позволили Алексею Михайловичу препоясаться на брань за Отечество, то он никак не мог оставаться праздным толкователем военных событий, всякий день посвящая сопоставлению или противопоставлению Барклая-де-Толли Кутузову. Пожертвования его на нижегородское ополчение были самыми щедрыми: до тысячи рублей! И это в то время, когда купцы вносили по сто, двести, триста… Всего, к слову сказать, в Нижнем было собрано двадцать тысяч рублей – по тем временам сумма преизрядная. Мужики измайловские, по указке сурового своего князя, ополчались исправно, несмотря на некоторое уныние. В деревнях тяжелая пора, даже когда одного человека из ста забривают в службу, и это в ту пору, когда окончены полевые работы. Что уж говорить о нынешних временах, когда такое множество народу отрывали от земли в разгар страды! Мужики-то не роптали – напротив, говорили, что все они охотно пойдут на француза, и во время такой опасности их вообще всех следовало бы ставить под ружье. Но бабы их были в отчаянии: стон и вопль стоял над деревнями, так что многие помещики уезжали из своих вотчин, чтобы не быть свидетелями сцен, раздирающих душу. Алексей же Михайлович от горя чужого не отворачивался: почитая себя отцом крестьянушкам своим, вместе со всеми плакал навзрыд, а потом смехом пытался развеять печаль, уверяя, будто горюют мужики оттого, что свободны они отныне от своего барина – в солдатчине крепостные сразу становились вольными!

Но пусть, говорил он, утешаются хотя бы тем, что ратников теперь не бреют, как делалось прежде, когда набирали рекрутов: ведь без бороды у русского мужика, по пословице, не лицо, а… ну, скажем мягко, то, что сзади.

И эти общие с народными слезы барина, и насмешка его над самим собою (Алексей Михайлович уже лет сорок, со времен плена татарского, бороды не нашивал), его прямота и человечность, вся его сухощавая фигура в старомодном камзоле с кружевными манжетами, закапанными вином и воском, его седая голова, по-старинному напудренная с примесью хрустального порошка, отважный взор его не потускневших голубых глаз («Различак, плаве различак» [44]44
  Василек, синий василек ( сербск.).


[Закрыть]
– звались когда-то эти очи… о, сколь давно сие было?), звонкий по-молодому голос – все вселяло надежду и отвагу в сердца ополченцев и ратников. Странным образом их князь всегда был потом вместе с ними в сражениях и вел их вместе с их командиром.

Супруга его была ему под стать. Елизавета родилась для него: у них была одна душа, одна мысль, и, пока князь хлопотал о ратниках, его княгиня тоже не сидела сложа руки, а посвятила всю себя военному лазарету. Он существовал в Нижнем уже с десяток лет, однако теперь, попечением княгини Измайловой, был расширен и переоборудован, приспособившись к новому, военному времени. Конечно, фронт был еще далеко, а потому в Нижний попадали не те раненые, которым требовалось немедленное исцеление, а те, кто нуждался в долгом, спокойном лечении и едва ли мог воротиться на войну. К началу августа в лазарете были готовы три офицерские и четыре большие солдатские палаты, человек всего на двести. Правда, большинство мест пока пустовало, заняты были только одна офицерская и одна солдатская, и посещение лазарета сделалось одной из самых святых патриотических обязанностей для нижегородских дам. Надо ли добавлять, что девицы и молоденькие дамы находили эту обязанность также и самой приятной, особенно посещение офицерской палаты. Впрочем, Ангелина появилась там только однажды: убедиться, что там нет никого… знакомого, а потом, из чувства противоречия, держалась от офицерской палаты подальше: у ее обитателей и так было много нянек, на каждого офицера самое малое по три, и Ангелина совсем не хотела в очередной раз видеть, как отдают предпочтение другим барышням – только потому, что они более развязны, бойки на язык и вертлявы. Да и княгиня Елизавета неодобрительно смотрела на госпитальный флирт: здесь надобно трудиться, а не строить глазки, а потому и она, и Ангелина, и еще несколько добровольных помощниц – немолодых серьезных дам или молодых вдов, которым было не до ухаживаний, трудились в солдатской палате, воистину не покладая рук и не гнушаясь самой черной работы.

С изумлением Ангелина обнаружила, что не боится крови и не хлопается в обморок при виде страшных ран. Зрелище гноящегося, гниющего тела вызывало тошноту, однако уже через несколько дней Ангелина научилась подавлять эти приступы, переводя взгляд на искаженные страданием лица. От недостатка воображения она никогда не страдала, и стоило только увидеть эти закатившиеся глаза, белые губы, орошенные холодным потом лбы, чтобы представить всю бездну мучений, в которую был брошен раненый, и тогда жалость вовсе заслоняла брезгливость, неуместную и бесчеловечную в этой обители слез и смерти. А потом она просто привыкла к чужой боли, и сострадание перестало быть потрясающим переживанием, а тоже сделалось привычкой.

Солдатская палата, несомненно, причиняла персоналу лазарета больше тяжких хлопот, чем офицерская, и Ангелина постепенно привыкла смотреть на тамошних «сиделок» (так она называла барышень, которые день-деньской просиживали на краешках постелей то одного, то другого офицера, болтая и кокетничая) несколько даже свысока, ощущая как высший дар свою добродетель и нравственность. Впрочем, у нее оставалось достаточно чувства юмора, чтобы не скрывать от себя: бывает добродетель природная, естественная, но бывает и невольная – добродетель старой девы, на которую никто не обращает внимания, – она-то самая воинственная и лицемерная. Так Ангелина уговаривала себя не завидовать «сиделкам», но все-таки твердо знала: обращают на нее внимание красивые офицеры или нет, все равно наконец-то она делает нечто истинное, подлинное, не зависящее от одобрения родных, знакомых, даже ее самой. Наконец-то она делает то, за что может уважать себя! Зрелище чужих страданий и соучастие в избавлении от них окончательно сделали взрослой ее душу.

К ней (и другим сестрам милосердия) раненые тоже наконец привыкли. В России меньше разницы и больше взаимной приязни между господами и народом, чем где бы то ни было в мире, а потому эти крепостные, или ремесленники, или забубенные рекруты не видели ничего особенного в том, что их заскорузлые тела обихаживают своими белыми ручками княгини, графини, баронессы. Склоненные хлопотливые фигуры женщин, облаченные в одинаковые, простые серые платья, сделались неотъемлемой принадлежностью палаты, где на топчанах, поставленных в три длинных-предлинных ряда, стонали, бредили, молились, вздыхали и скрежетали зубами люди. «Сестра! Сестричка!» – окликали они одинаково всех женщин, молодых и старых, и те с равным усердием подавали помощь и кряжистому лесорубу-вятичу, у которого мучительно ныла и никак не заживала культя правой руки, оторванной пушечным ядром, и раненному в горло балахнинскому звонарю-ополченцу, и молодому башкиру, которому неприятельской пулей перешибло позвоночник. В ту пору башкирцы вообще впервые привлечены были к регулярной службе, поскольку, по докладу военного министерства государю, «по своей природной склонности к военным упражнениям и навыкам могут быть употребляемы с пользой против неприятеля». О вооружении их было постановлено: «Оставить привычное им, кто чем может и навык употреблять». В результате весь полк имел на вооружении сабли и… луки. Живописный вид всадника – в халате, с луком в руке, с колчаном стрел за спиной – создавал неповторимый во всей русской армии облик воина давно прошедшего времени; французы прозвали башкирцев «Les amours du Nord», «амуры севера» – сперва презрительно, а потом с ужасом, ибо стрелы этих «амуров» пронзали сердца без промаха! Но уж и их бессчетно полегло на полях сражений…

Тот башкир, с перебитым позвоночником, тоже вскоре умер. Иногда бывало так: приходил обоз с ранеными, а наутро половину хоронили, точно сил у этих страдальцев хватало лишь на то, чтобы донести свою боль, дотерпеть до лазарета, а потом, ощутив свое тело чистым, раны – перебинтованными, дождавшись мягкой постели, обильной еды, ласковых рук милосердных сестер, можно уж уснуть наконец последним сном… слава богу, что хоть счастливым сном! Вскоре сестры научились чуть не с первого взгляда определять, кто из вновь прибывших не жилец на этом свете, и особой бережливой заботливостью старались продлить если не дни их, то часы, и как радовались, если ошибались и раненый все же переживал эту первую, самую тяжелую ночь – и еще другие ночи и дни! И когда Ангелина впервые увидела Меркурия, тоже сперва подумала, что не видать ему больше солнечного света.

* * *

Обыкновенно по ночам дежурили две сестры, но в тот раз Ангелина осталась одна: Зиновия Василькова, ее напарница, вдруг почувствовала себя так плохо, что ее почти на руках унесли из госпиталя. Зиновия была на третьем месяце беременности: в начале июня она вышла замуж, через две недели капитан Васильков, артиллерист, отбыл в свой полк, а еще через месяц до Зиновии дошла весть, что муж ее погиб под Минском. Выплакав все слезы, молодая вдова трудилась в госпитале, не щадя себя, словно торгуясь с судьбой: если вы́ходит она этого, и вот этого, и еще этого страдальца, господь, быть может, смилуется и вернет ей мужа! Но силы человеческие не беспредельны – и вот Ангелина осталась одна. Она вышла проводить Зиновию и долго еще стояла на крылечке. Ночная прохлада вгоняла в озноб, но зато сонливость отлетела, и Ангелина, забыв обо всем, смотрела на волшебный серебристый свет небесный, заливающий узенькую улочку и преображающий купы деревьев в охапки каких-то диковинных, сияющих цветов. Ангелине вспомнилось поверье, будто в такие вот светлые, лунные ночи, когда вся земля объята глубоким сном, сама Царица Небесная, в венце из блестящих, серебряных ландышей, появляется иногда пред теми, кому готовится какая-то нечаянная радость.

Упоенная мечтами, Ангелина схватилась за сердце, когда вдали, за поворотом, вдруг послышалось какое-то движение и серебряный воздух задрожал, но тут же она сообразила, что чудо нынешней ночи кончилось, настала суровая действительность: приближается обоз с ранеными! Ночью! Худшее, что может быть! Всплеснув руками, Ангелина бросилась в дом поднимать тревогу.

Ночь и впрямь выдалась тяжелая: два врача, нянечки и санитары забегались, Ангелина тоже сбилась с ног, хотела было послать за подмогой к бабушке, да вспомнила, что княгине Елизавете нездоровилось, и, с трудом преодолев себя, пошла искать помощи в офицерской палате, где нынче ночью пополнения не случилось, все было тихо, спокойно, а в углу, в кресле, дремала дежурная сестра Нанси Филиппова.

Эту особу Ангелина терпеть не могла. Во-первых, потому, что имя ее – Настасья – всегда очень нравилось Ангелине, она мечтала о нем, а эта молоденькая дурочка выбрала какую-то кличку для левретки – Нанси! Была Нанси вдобавок злоречива, бойка на ехидное слово и откровенно презирала Ангелину тем презрением, какое испытывают рано выскочившие замуж девицы к подругам-перестаркам. Хотя, к слову сказать, Ангелина предпочла бы вековать в девках, лишь бы не сделаться женою угрюмого и скупого (хоть и весьма состоятельного) полковника-интенданта Филиппова. По слухам, он был настолько прижимист, что отказался оплатить уроки танцев для Нанси у мадам Жизель – дал только половину, а за новые туалеты жены и вовсе не собирался рассчитываться: Нанси упросила француженку отдать платья как бы в долг. Ангелина поражалась, почему эта вздорная ленивица пошла трудиться в госпиталь? Вернее всего, Нанси искала общения с молодежью, жаждала той непринужденности и живости, которой была начисто лишена в доме мужа. Не стоит добавлять, что Нанси удостоила своим общением только офицерскую палату (ее барская русская спесь с примесью французских аристократических предрассудков не дозволяла жалеть простой народ), и Ангелине стоило немалых трудов уговорить ее.

Раненых снимали с телег, обмывали, перебинтовывали, подавали спешную помощь – в передней комнате, освещенной множеством свечей, потом уносили на топчаны. Ангелина стояла у повозок, Нанси распоряжалась в палате. Нынче пришло четыре телеги, в каждой по пять раненых, и Ангелина в который раз мысленно бранила бабушку, что никак не прикажет расширить подъезд: больше двух телег к крыльцу не могли пристать, остальным приходилось ждать в отдалении. Улучив минутку, Ангелина прошла вдоль тех телег, сказала несколько ободряющих слов; сама немного успокоилась, услышав общее: «Ништо, сестрица, мы потерпим… долее терпели!» Но, дойдя до последней телеги, она вдруг услышала такую злобную брань, что едва уши не зажала. И что самое дикое – голос изрыгал проклятия не войне-губительнице, не французу-супостату, не боли своей, даже не докторам и сестрам, заставляющим его бесконечно долго ждать, – это было бы привычно и понятно! – а соседу своему, недвижимо лежащему в той же телеге.

– Ты что разошелся? – возмущенно выкрикнула Ангелина, с отвращением глядя в грубое, бородатое лицо. – Кого клянешь? Постыдился бы!

Черные злые глаза блеснули так, что Ангелина осеклась.

– А ты мне кто – совестить? Почитай, какую уж неделю в пути в телеге этой, а он… он-то все одно балабонит: лодка-самолетка да лодка-самолетка. А, будь ты неладен! Тут и у господа бога терпенье бы лопнуло, коли тебе с утра до ночи в ухо одно и то же бубнят!

Злость Ангелины прошла. Этот бородач был совершенно измучен, находился на пределе сил. Его можно было только пожалеть! Пробормотав что-то успокаивающее, она наклонилась, желая рассмотреть того, кто его так разозлил, – и отшатнулась, когда холодный лунный свет отразился в неподвижных серых глазах, заострил чеканные черты лица. Никита!.. И он мертв!

Понадобилось несколько безумных мгновений, чтобы понять: она ошиблась. Этот юноша не Никита Аргамаков – и он еще жив. Вот именно – еще!

У него было худое, строгое, почти иконописное от изнурения и му́ки лицо, но в размахе бровей и твердых губах чувствовалась скрытая сила, и, когда Ангелина вновь осмелилась заглянуть в его глаза, почти обесцветившиеся от боли, она ощутила, как сжалось сердце. Он смотрел словно бы уже из некоей запредельности. Она чувствовала его горячечное дыхание, она слышала этот бессмысленный шепот: «Лодка-самолетка. Лодка-самолетка…» – а взгляд его летел к ней издалека. Из неизмеримого далека! Чудилось, душа этого юноши уже покинула тело, и лишь последний ее отблеск сверкает в глазах.

Такой взгляд Ангелине был знаком. Последний взор жизни! Последнее биение ее!

Ангелина, подобрав юбку, со всех ног бросилась за санитарами. Уже через полчаса, обмытый, обихоженный, с перевязанной грудью и бедром, молодой раненый, чей тихий бред так и не прекращался, был внесен в палату и уложен у окна.

Тяжелая ночь длилась долго, но Ангелина несколько раз улучала мгновение и подбегала к этому топчану, вслушиваясь во все те же слова: «Лодка-самолетка. Лодка-самолетка…»

Яркая луна печально глядела в бессонное, измученное лицо, высвечивая каждую его черточку. Ангелина прижала руку к горлу, где копились слезы. Не затем ли она положила этого незнакомца к окошку, чтобы еще раз поддаться лунному обману, чтобы хоть в воображении вновь увидеть то, незабываемое лицо? Но нет, это был другой, совсем другой человек. И все же Ангелина знала, что ни за что не отдаст его смерти.

* * *

Всякое свободное мгновение своих дежурств она теперь проводила рядом с ним, вглядываясь в знакомые черты, слушая все то же тихое бормотание. Бред юноши приобретал все более осязаемые черты. Теперь Ангелина знала, что его «лодка-самолетка» и впрямь имеет вид огромной ладьи с крыльями, плывшей по синим волнам небесного океана. По двадцать человек сидят вдоль бортов, управляя этими крыльями, а вместо паруса над лодкой поднят огромный-преогромный шар, наполненный горячим воздухом. И еще в бреду все чаще звучало название какой-то деревни – Воронцово – и два имени: Ростопчин и Леппих.

Ангелина не знала, кто такой Леппих и где находится Воронцово, однако фамилия всесильного московского губернатора заставила ее насторожиться. Это уже мало походило на безумные видения, и Ангелина решила завтра же привести в госпиталь деда, чтобы и он послушал все эти странные слова, однако бред внезапно прекратился. Наступил кризис. Сутки раненый пролежал пластом, молча, смертельно бледный, с закатившимися глазами, и Ангелина то и дело подносила к его губам зеркальце, пытаясь уловить слабое дыхание.

Лежащие по соседству раненые поглядывали на нее встревоженно и участливо. Кто-то пытался шептать слова ободрения, кто-то молился, кто-то тяжело, сочувственно вздыхал, и только черноглазый бородач, который никак не мог простить причиненного ему бредом беспокойства и того, что «этого губошлепа» положили на самое лучшее место, у окна, не стесняясь, выражал свою радость, что уж завтра-то он займет освободившийся «на воздушке, на солнушке» топчан.

Ангелина едва сдерживалась, чтобы не обрушить на его голову проклятия. Злая тоска брала от этого назойливого, злобного бормотания! Она так старалась смирить неправедную ярость, справиться с собой, но вдруг забыла обо всем на свете, едва не вскрикнув от неожиданности: на ней остановился внимательный взгляд серо-голубых, на диво ясных глаз. Умирающий очнулся! Он пришел в себя! Он вернулся из своего далека! И, вся во власти безмерного, необъяснимого счастья, Ангелина схватила его за руку и, едва пробившись сквозь комок в горле, пробормотала:

– Как тебя зовут?

Будто именно это сейчас было самым главным!

* * *

Его звали Меркурий. Потом, позже, когда смерть и впрямь отступилась от него – неохотно, медленно, – Ангелина спросила, почему его назвали в честь римского бога и вестника богов. Меркурий усмехнулся:

– Нет. Мой святой – мученик Меркурий Смоленский, воин. Слыхала о нем?

Ангелина пожала плечами, и тогда Меркурий поведал ей быль о русском ратнике, в одиночку побивавшем несчетные полчища татар, подступавших к Смоленску во времена достопамятные. После одной такой битвы Меркурий нес ночную стражу, но сморил его сон, и как раз в эти роковые минуты подкрались к нему враги, навалились всем скопом и обезглавили. Татары не сомневались, что уж теперь-то путь на Смоленск им открыт. Но пока они упивались предвкушением победы, мертвый Меркурий встал и, держа в руках свою отрубленную голову, двинулся потайной, короткой тропою к городу. Он дошел до ворот, и голова его кровавым языком провещала тревогу, после чего Меркурий безжизненно рухнул наземь. Но защитники смоленские уже пробудились, изготовились к обороне – и столь удачно отбили вражий натиск, что татары надолго зареклись покушаться на Смоленск, где и погребены были святые мощи Меркурия-воина.

Ангелина с внутренней дрожью выслушала эту возвышенно-странную историю и долго потом не могла смирить биения сердца, как будто некие опасные, почти смертельные тайны развернулись пред нею – и не было сил отвести от них взора. Так и во всем облике Меркурия было для нее нечто неотразимо влекущее и вместе с тем отстраняющее – непостижимое, чарующее сочетание, подобное блеску солнца на ледяной глади реки. И в его взгляде Ангелина тоже видела почти мучительное влечение к ней как к женщине – и отрешенное спокойствие схимника, воспретившего себе всякую надежду на счастье.

И все же они сдружились. Меркурий даже поведал Ангелине тайну своего происхождения: молоденькая крестьянка в муках родила его у стен монастыря – и умерла. Монахи подобрали никому более не нужное дитя, окрестили его по имени святого мученика, коего поминали в тот день, и Меркурий вырос среди них вполне готовым для монастырской жизни, однако два года назад – ему едва исполнилось семнадцать – скончался ключарь [45]45
  Духовное лицо, заведующее ризницею и церковной утварью.


[Закрыть]
, брат Арсентий, и перед смертью призвал господа в свидетели греха своего: оказывается, именно он, тогда еще просто смиренный инок Арсентий, сбился с пути истинного и сбил с него красавицу Татьяну, а потом, убоявшись содеянного, бросил ее на произвол судьбы чреватою, так что монастырский приемыш Меркурий – чадо греха и его, Арсентия, сын.

Эта история потрясла юношу и странным образом отвратила его от монашеской стези. Он ощущал себя сосудом скудельным, средоточием неистовых страстей. Он мечтал о страданиях для искупления греха, доставшегося ему по наследству, а потому, прибавив себе недостающие лета, с восторгом предложил себя в рекруты взамен сына хозяйки того дома, где как-то раз остановился на ночлег во время своих странствий. Началась война. Полк, где служил Меркурий, стоял под Москвою – об этой поре своей жизни Меркурий почти не упоминал, – потом спешно был двинут на фронт. В первом же сражении Меркурий, тяжело раненный, уже не сомневался в скорой своей кончине, но, вдруг очнувшись и увидев прямо перед собою синие девичьи глаза, исполненные тревоги, почувствовал, что господь простил ему родительский грех и в знак этого послал своего ангела. Ангелина с первого взгляда растрогала его сердце, по природе впечатлительное, а узнав ее имя, Меркурий взглянул на нее с каким-то суеверным ужасом – и Ангелина вновь ощутила некую странную, необъяснимую связь меж их душами и судьбами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю