Текст книги "Венецианская блудница"
Автор книги: Елена Арсеньева
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
12
Зимние забавы
Лючия стояла на галерейке в нижней зале и с нескрываемым любопытством глядела в высокое французское окно, вокруг которого собралась толпа дворовых. Можно без преувеличения сказать, что в русском помещичьем доме втрое или впятеро больше слуг, чем в таком же итальянском; о домах же столь богатых людей, как Извольский, и говорить нечего. У князя великолепие и азиатская роскошь были доведены до крайности, ну и слуги были как на подбор: высокого роста, в ливреях с красными воротниками, высоких черных меховых шапках с султаном. Они вносили в столовую блюда, входя попарно, и напоминали, на взгляд Лючии, стражу, появляющуюся на сцену в трагедиях. Их явление заставляло ее вздрагивать не то от страха, не то от смеха. Кроме того, по коридорам стояло в ряд множество прислуги с факелами в руках, что производило впечатление важной церемонии. Во время обеда играл невидимый оркестр роговой музыки – это тоже было множество людей. А сколько прислуги трудилось на кухне! Здесь круглые сутки шла стряпня. Повара в доме князя, на взгляд Лючии, были заняты не менее, чем их собратья в парижских ресторанах, как если бы трапезы должны были следовать одна за другой до самой ночи! Несметное богатство князя позволяло ему жить по-царски. Однако пока что гостей Лючия в доме не видела, хотя не прочь была бы поблистать в обществе, поиграть в карты, поохотиться, устроить, как говорят англичане, пикник… Не то что бы она скучала или томилась по флирту, прежде составлявшему основу ее жизни. Нет, она всегда знала, что, когда выйдет замуж, сделается добродетельной супругой, ибо в постные дни ложе ее будет открыто только мужу и никому более. Сейчас, конечно, был пост… с другой стороны, иных, кроме князя Андрея, возможных любовников у нее не было… с третьей стороны, ей почему-то не нужен был пока никто иной… Впрочем, Лючия, несказанно этому дивясь, предпочитала думать, что соблазнена не столько мужчиной, сколько князем, его богатством, домом. Она поражалась качеством мебели, которую невозможно было отличить от парижской, картинами и статуями, где лица богов и богинь были прекрасны и необычайно живы. Узнав, что рисовали и ваяли крепостные художники с крепостных натурщиков и натурщиц, Лючия в который раз поразилась красоте русских – и впервые почувствовала гордость за то, что принадлежит к такой красивой нации. Осознав наконец себя русской, она растерялась до того, что принялась выискивать недостатки в слугах, чьи лица, оказывается, глядели на нее с картин.
Недостатков было, на ее взгляд, тьма! А главное, она убедилась, что русские слуги, даже самые вышколенные, находят большое удовольствие в любое время бросить свою работу и на что-нибудь поглазеть – предпочтительнее на пьяного человека, который выделывал бы свои нелепые кудесы, ну а если нет пьяного, то сойдет для развлечения любая безделица, тем паче – такая забава, как катание с гор.
Да! В конце апреля – с гор! Лючии это все казалось непредставимым. Но вдруг снова ударил такой мороз, что лужи, во множестве покрывшие землю, сковало ледком, а сверху припорошило снегом, как если бы весна попятилась перед неуступчивой зимой. А Извольского раззадорили морозы, и он решил вернуться к зимним забавам. По слухам, в имении были отличные снеговые горы, но они уже растаяли. Тогда по приказу князя из досок устроили скат, который шел наклонно из первого этажа на откос, где стоял дом, и еще ниже, к самой реке. Этот скат с вечера обливали водой: всю ночь до Лючии долетала суета, голоса, шутливые крики дворовых, не знавших, то ли они работают, то ли забавляются. К утру лед сделался достаточно толстым: получилась отличная горка. В ход пошли маленькие детские саночки и даже деревянные лохани и шайки, и в них скольжение было столь стремительным, что, на взгляд Лючии, его можно было сравнить с полетом птицы.
Вот именно – на взгляд, потому что сама она до сих пор не решилась принять участие в этой затее и только, не отводя глаз, смотрела, как вылетают в окно и скрываются под обрывом катающиеся. Иногда кто-нибудь не соблюдал очереди, санки или то, что их заменяло, сталкивались, тела катающихся сбивались в клубок, раздавался счастливый визг, чудилось, удесятеренный эхом, но никто не расшибся, никто не сломал себе шеи, а некоторые, успевавшие особенно проворно добежать от обрыва к дому, скатились уже не меньше десятка раз. Среди них были самые здоровые, проворные парни – и князь.
Сейчас, раскрасневшегося, хохочущего, вывалянного в снегу, его с трудом можно было отличить от простолюдина, тем более что и одет он был кое-как, однако же Лючия заметила, что именно к нему льнут веселые девки, именно с ним норовят прокатиться в паре на санках или, примостившись на его нелепо задравшихся коленях, – в какой-нибудь лохани. И не потому, пожалуй, что искали барской ласки. Он был так красив! Самозабвенное веселье омолодило его, разгладило черты, несшие печать некоторой надменности. Смех его звучал столь заразительно, что редкий не смеялся в ответ. Все эти крепостные были примерно ровесниками князя; верно, догадалась вдруг Лючия, он вырос в их кругу, иначе откуда бы взялись в нем эти дружеские замашки и небрежная приветливость с крепостными. И сейчас все – и князь, и его слуги – враз вернулись в мир беззаботного детства, оттого и было веселье их таким искренним и захватывающим, что даже сторонняя наблюдательница, Лючия, иногда ловила себя на том, что тихонько смеется.
Кроме нее, не участвовали в забаве лишь самые пожилые обитатели дома: ключница, главный дворецкий да главный повар, но они, поглазев немного, поумилявшись на молодежь, разошлись по своим делам, а на галерейке, не рядом с Лючией, а в почтительном отдалении, осталась женщина, которая одна отравляла пока еще недолгое пребывание Лючии в этом суматошном, щедром, роскошном доме. Та самая Ульяна.
Лючия, вообще говоря, находила русских женщин очень красивыми и не понимала, почему все женщины в России, какого бы они ни были звания, кончая крестьянкою, сильно румянятся, надо или не надо, очевидно, полагая, что всем к лицу иметь красные щеки. Ульяна же никогда не румянилась. Нужды не было: Лючия в жизни не видела более яркого лица!
Впервые встретясь с ней, она была поражена, откуда в сердцевине России взялся этот чистый, южный тип: смуглое, словно подсвеченное изнутри лицо, небольшие, но прекрасные миндалевидные глаза – влажные, черные; губы, может быть, слишком маленькие, но четких, выразительных очертаний. Брови чудились ровненько наведенными сурьмою; смоляная, гладенькая головка… Ульяна куда больше походила на итальянку, чем сама Лючия, которая, первое дело, имела внешность настоящей золотоволосой венецианки, а главное, была все же русская по происхождению. И она могла только изумленно качать головой, вспоминая уничижительный отзыв Шишмарева об этой крепостной: и кривобокая-то она, и на лице черти горох молотили, и злонравна… Он или вовсе слепой, или оболгал Ульяну от злости, для усугубления своего рассказа. Из всего этого правдой было лишь то, что Ульяна российской дебелостью никак не отличалась, а маленькая рябинка на щеке – верно, и впрямь след оспы, – ничуть ее не портила, как не портит, а украшает женское лицо умело посаженная мушка. А что до ее нрава, то Ульяна была просто замкнутой, молчаливой. Но это не убавляло ее красоты, столь редкой среди бело-розовых, светловолосых русских, что она казалась мрачноватой и несколько зловещей.
Лючия знала, что природа щедро ее одарила. Не приходилось стесняться лица, глаз, волос, фигуры, игривого нрава, тонкого, насмешливого ума. Она и не стеснялась, щедро выставляя напоказ свои достоинства. Однако рядом с этой молчаливой белошвейкой она почему-то ощущала себя грубо размалеванной и неуклюжей. Ульяна была загадочна – вот оно, слово! Тайна крылась в ее недобрых бровях, под длинными ресницами, в уголках неулыбчивого маленького рта, который, как и темный взгляд, и все лицо ее, смягчался, лишь когда Ульяна смотрела на князя.
Вот и сейчас – всклокоченный князь Андрей в очередной раз воротился к началу горки, но не ринулся вниз, а вскинул голову и поглядел на галерею, где стояли поодаль друг от друга две женщины, – и ах, каким приветом, какою ласкою засияло в ответ на этот взгляд лицо Ульяны!
«Да она к нему неравнодушна! – вдруг поняла Лючия. – Точно, тот ребенок, о котором говорил Шишмарев, его сын!»
И она едва не села прямо на пол – так ослабели вдруг ноги, таким холодом прихватило плечи. С изумлением поняла Лючия, что это ревность ужалила ее в сердце: ревность к крепостной, влюбленной в ее венчанного мужа, – и, верно, любимой им, потому что никогда еще не видела Лючия лицо князя Андрея таким ласковым.
Она дорога ему! И сын их дорог! Может быть, в этом причина отчуждения, которую никак не могут преодолеть новобрачные – ни днем, ни ночью, кроме тех исступленных мгновений, когда они предавались любви, вцепляясь друг в друга, как два изголодавшихся зверя, а потом, в приступе непонятной стыдливости, откатывались друг от друга на разные края широченной кровати?
Злосчастное пари и последовавшее затем венчание перешли дорогу счастью Ульяны с князем. Да нет, это же мезальянс… А что, в России все бывает! Женился ведь их великий государь Петр на какой-то крепостной, солдатской девке, сделал ее своею царицею, ради нее законную жену заточил в монастырь… а кто теперь, кстати говоря, царствует в России, как не их дочь, прижитая еще вне брака? Может статься, и Лючия помешала князю Андрею со временем узаконить свои отношения с Ульяной и сделать их сына новым князем Извольским? Не потому ли Ульяна то и дело меряет соперницу этим испытующим, недобрым взором исподтишка? Ну что ж, им теперь недолго страдать в разлуке. До свершения шишмаревской мести осталась неделя, и если Лючия все же решится в этом участвовать, то князь Андрей сделается в обществе предметом таких насмешек, превратится в такого парию, что ему только крепостная жена будет под пару!
Почему-то при этой мысли настроение Лючии настолько испортилось, что она с трудом смогла изобразить приветливую улыбку, когда муж ее наконец-то удосужился поглядеть и на нее и спросил с принужденной вежливостью:
– А вы что же не катаетесь?.. – и как бы проглотил еще одно слово, не назвав ее ни Александрой, ни даже сударыней, ни, разумеется, Сашенькой.
То, что она не услышала сейчас из его уст этого чудного, ласкового имени, которое он шепнул только раз, в порыве исступленной страсти, почему-то сделало ее вовсе несчастной. Если бы князь сейчас отвернулся, она бы, верно, не сдержала навернувшихся слез, но пришлось просто-таки силой втянуть их обратно в глаза, потому что ее муж продолжал:
– А ведь, помнится мне, прежде нравились вам ледовые забавы. О прошлое Рождество, на балу у Осокиных, вот также катались с гор, так на вас угомону не было! – И он усмехнулся, о чем-то вспомнив с откровенным удовольствием.
Это было как раз то, чего больше всего боялась Лючия: сделать что-нибудь не так, как Александра, попасть впросак, вызвать подозрения. Мало ли их уже было, таких-то случаев! Вот, скажем, когда Лючия уселась за рукоделие. Да, вышиванием и шитьем разных красивых, изысканных вещиц вроде салфеток и наволочек на диванные подушки занимались барыни и в России, однако… однако шили русские вовсе не так! Они надевали наперсток на указательный палец, который вместе с большим употребляли для того, чтобы тянуть иглу к себе, а не от себя, как делали итальянки и, надо полагать, дамы прочих наций. Поймав раз или два изумленный взгляд горничной девки, а потом услыхав, как та говорила о «косорукой барыне», Лючия перестала заниматься рукоделием – пока не переймет привычек русских швей. А какой ужасный ляп подстерегал ее с этой привычкой русских беспрестанно креститься?!
Едва прибывши в России, она заметила, что жители этой страны, пришедши куда-нибудь и вступивши в комнату, прежде всего, ни говоря ни слова, ищут глазами некое изображение, которое непременно висит в каждом покое в углу.
Отыскав оное, они кладут перед ним три поклона, осеняя себя в то же время крестным знамением и произнося: «Господи помилуй!» или же: «Мир этому дому!» – и опять совершают крестное знамение, а только затем здороваются с хозяевами и ведут с ними беседу. Обыкновенно в углах изб, где бывала Лючия, висели какие-то темные, неприглядные доски, и, увидав в парадной зале княжеского дома великолепный портрет прекрасной дамы, окруженной ангелами и облаками, Лючия, едва вступив в дом Извольских, трижды поклонилась перед ней и сказала ритуальные слова. Ее счастье, что князь Андрей в первый вечер был одурманен, а дворня слишком взволнована его внезапной женитьбой, чтобы тут же покатиться со смеху. Однако, узнав через два или три дня, что она молилась, будто на икону, на портрет государыни Елизаветы Петровны, изображенной в виде Минервы, Лючия поняла, почему всякое ее появление вызывает у дворни какие-то тщательно подавляемые содрогания: бедняги с трудом сдерживали смех от ее оплошки!
Не смеялась только Ульяна: глядела недоверчиво, испытующе. Так же точно глядит сейчас и князь Андрей… Они что, трусихою ее числят?!
Когда задета струна тщеславия, унять ее возбужденное звучание очень трудно. Лючия споро пересчитала ступеньки, ведущие с галерейки, и вскочила на край горки, оттолкнув какую-то румяную красавицу. Чьи-то руки подсунули под нее шайку – Лючия плюхнулась в нее, и ноги ее тотчас нелепо задрались вверх, причем юбки оправлять было бесполезно, так что шерстяные синие чулки с белыми стрелками оказались выставлены на всеобщее обозрение. А потом чей-то озорной голос воскликнул:
– Эх, с ветерком, барыня! – и сильным толчком она была отправлена в этот стремительный и скользкий путь.
Ничего подобного она и вообразить не могла! Шай-ка вертелась вокруг своей оси, подскакивала, ширялась от одного края горки к другому… На счастье, обочь были укреплены перильца, не то Лючия сразу же вылетела бы с горы. Управлять этим безумным скольжением было невозможно, принять более удобное положение – тоже, оставалось лишь сдаться на милость скорости – и весьма болезненным ударам, когда шайка подскакивала на стыках досок. Их было довольно много, этих стыков, и всякий раз Лючия невольно исторгала короткий жалобный «ох», звучавший как-то чужестранно в свисте ветра и льда. Конечно, еe со зла запихнули в шайку. На санках было бы куда удобнее, ими можно управлять… как гондолою, мелькнула шалая мысль. И вдруг Лючию разобрал смех. Стоило представить, как она несется по этой горе… задрав ноги… в черной гондоле с затейливым свинцовым носом… а князь Андрей в роли баркайоло управляет, проворно отталкиваясь длинным веслом ото льда то слева, то справа…
Она летела, хохоча от восторга, и весь мир летел перед ее глазами!
Скольжение немного замедлилось, и Лючия чуть-чуть приноровилась к своему средству передвижения. Теперь она катилась, глядя прямо вперед, и заметила, что ее ждет резкий уклон, где снова разовьется огромная скорость.
В конце этого уклона стояла дощатая стенка: наверное, чтобы катающиеся не вылетали с обрыва на речной лед, который хоть и схватился заново, но непременно был бы проломлен тяжелым падением; да и руки-ноги переломать запросто, на скорости свалившись с крутого берега. А может быть, барьер был поставлен затем, чтобы катание завершалось крепким ударом в него, ставящим как бы огромный восклицательный знак в конце этой ошеломляющей забавы. Все бортики вдоль горки были облеплены ребятишками, изнывавшими от зависти, но Лючия не поверила себе, увидев крошечного карапуза, вскарабкавшегося на тот самый барьер, в который она не более чем через полминуты ударится с такой силой, что ребенок непременно свалится в обрыв!
Немыслимым усилием – у нее даже что-то болезненно напряглось внутри! – Лючия опрокинулась на бок, крепко зашибив локоть, однако из шайки вывалиться ей не удалось и скольжение замедлилось лишь отчасти.
И вдруг она увидела молодого мужика, со всех ног бегущего по берегу. Верно, он заметил мальчишку на опасном краю и спешил на помощь, однако Лючия в ужасе поняла, что сшибет ребенка прежде! И ничего, ничего нельзя было сделать, все свершалось стремительно, однако мысли ее тоже были стремительны… и в последнем, отчаянном усилии она вдруг поняла, что надо сделать: невероятным броском она сдвинула себя на какие-то вершки влево – достаточно для того, чтобы зацепиться за бортик.
Ее рвануло так, что руки едва не вывернулись из плеч, как на дыбе. Бортик вместе с повисшими на нем мальчишками рухнул, и по льду заскользила настоящая куча мала, в самом низу которой слабо постанывала Лючия.
Она немного опомнилась, лишь когда все врезались в барьер, а потом мальчишки с визгом и хохотом стащили шайку, чудилось, приросшую к нижней части тела Лючии. Ноги, однако, ее не держали, а уж сколько синяков будет на бедрах – и не счесть! Ах, если бы князь Андрей излечил их поцелуями!..
Внезапное, острое – и такое несвоевременное – желание отчасти вернуло ей силы. Лючия смогла даже оглядеться – и увидела, что мужик держит на руках дитя, а оно с любопытством глядит на измученную, растрепанную женщину ярко-голубыми глазами в длинных и нарядных черных ресницах.
Хвала святой Мадонне, мальчишка не пострадал! Лючия слабо улыбнулась мужику – тот кивнул, заулыбался в ответ, – и тут раздался голос, при звуке которого Лючия, только что кулем сидевшая на льду, вскочила на ноги как ни в чем не бывало:
– Эких дел вы натворили, сударыня! Всю забаву нам поломали, детей зашибли… Господи Иисусе, и Петрушка был здесь?!
В голосе князя послышался ужас, и Лючия невольно схватилась за сердце, увидав, с каким выражением всепоглощающей тревоги смотрит князь на синеглазого малыша.
Тут подскочила Ульяна, выхватила мальчика из рук державшего его мужика – у того сразу померкло, замкнулось лицо, он повернулся и пошел прочь, даже не подумав заступиться за Лючию, сказать, что если б не она…
А князь побелел от злости:
– Кабы не ваша трусость, сударыня, никто не пострадал бы. Ну, ударились бы слегка о барьер, зато детей не напугали бы. Да ежели я увижу на Петрушке хоть малый синяк…
«О Мадонна! Малый синяк! Да ежели б не мои синячищи и вывернутые руки, твой Петрушка сейчас валялся бы в обрыве с переломанными костями!» – обиженно подумала Лючия – да так и замерла на этой мысли.
«Твой Петрушка…» Это сын Ульяны – вон как вцепилась в него, и эти тяжелые, круто загнутые ресницы – точь-в-точь, как у нее. А глаза… голубые глаза… «Твой Петрушка!»
Ревность – это петля, которая вдруг захлестывает горло, отнимает разум, не дает дышать…
– Надо полагать, le votre naturel [37]37
Ваш побочный ребенок? (фр .).
[Закрыть]? – презрительно бросила Лючия и тут же взмолилась небесам, чтобы князь не понял.
Но он понял, и Улька поняла – если не сами слова, то выражение, с каким они были произнесены. Эти двое переглянулись, потом князь воззрился на Лючию и сказал – тихо, убийственно тихо и равнодушно:
– Да ведь вы дура, сударыня! – и пошел наверх, в гору, к дому, забрав малыша у матери и поддерживая ее свободной рукой.
13
Борода старосты Митрофана
Все это кончилось тем, что Лючия теперь спала одна в своей роскошной постели и ненавидела князя за то, что он столь откровенно ее презрел. А еще больше ненавидела себя, потому что томилась по нему, и этот плотский голод не шел ни в какое сравнение ни с чем, что она испытывала раньше.
Ей и не снилось, что можно всецело, душой, телом и помыслами, отдаваться мужчине, как она отдавалась князю Андрею, так самозабвенно принадлежать ему… И он тогда принадлежал ей всем существом своим, она знала, сердцем чуяла это! И вот его страсть минула. Почему? Чего он устыдился, чем был оскорблен, испуган, озадачен? Лючия терялась в догадках. Князь Андрей ведь не может знать о замыслах Шишмарева, он женился на всю жизнь, сейчас у них с Александрою должен быть медовый месяц, а он… Или чует какой-то подвох, необъяснимый, но тревожный? Или пробудились запоздалые угрызения совести, сожаления о содеянном? Рад бы теперь вернуть все назад, да не вернешь!
Нет. Он, конечно, был счастлив в ее объятиях, да Улька воспользовалась минутной отчужденностью, оплела своими сетями… Конечно, это она! Ведьма!
Лючия, даже не видя, ощущала всюду ее присутствие, ее неотступный взгляд. Ульяна смотрела так испытующе, словно в душу Лючии надеялась заглянуть… в душу Александре, точнее сказать. Чего она там искала? Лючия извелась, пытаясь дознаться. Эти взгляды любовницы мужа и его холодность делали ее жизнь в Извольском просто-таки невыносимой. Вдобавок она ничем не была занята и порою отчаянно скучала. Только от скуки она и затесалась как-то раз в историю, которая положила конец ее последним надеждам на счастье в этом доме.
Как-то раз, когда Лючия уныло бродила из комнаты в комнату, ища хоть какого-то занятия и с ревнивой завистью поглядывая на античный сюжет «Юпитер и Семела», где черты Семелы были явно списаны с Ульянина точеного лица, среди лакеев, стоявших недвижными рядами у стен, вдруг произошло некое замешательство и движение, а потом, откуда ни возьмись, словно бы из самой стены, вывалился человек весьма почтенного вида, с окладистой седой бородою, и бросился в ножки Лючии с воплем:
– Не вели, барыня, казнить – дозволь слово молвить!
Эта перенятая у татарских завоевателей привычка русских чуть что брякаться на колени немало смущала Лючию. Она знала только коленопреклонение при объяснениях в любви и до сих пор смущалась, вспоминая, как отшатнулась от какого-то мужика, бухнувшегося ей в ноги в присутствии князя Андрея, возомнив, что сейчас непременно произойдет дуэль между ее мужем – и каким-то безрассудным поклонником. С тех пор она несколько привыкла к русским обычаям, а все равно – вид челобитчика смутил ее отчаянно!
– Сударь, встаньте! – воскликнула она в замешательстве, и это было хорошее начало: лакеи едва в обморок не попадали – все, разом.
– Встань, тебе говорят! – в ужасе от своей обмолвки закричала Лючия – и в который раз убедилась, что угрозу, а не ласку русский человек понимает лучше всего.
Мужик разогнулся, но с колен все же не вставал. Махнув рукой, Лючия сказала устало:
– Говори, чего надобно.
– Барыня, – простонал мужик, – умолите князюшку за ради Христа, за ради боженьки, – он едва сдерживал рыдания, – умолите его меня на конюшне выдрать!
Лючия тупо моргнула, потом, решив, что ослышалась, оборотилась к зрителям. Однако лица лакеев были серьезны.
– Да ты в уме? – осторожно спросила она. – Как же это можно?
– Розгами, барыня! – заломил руки мужик. – Вымоченными! Сам срежу, сам вымочу! А не то – батогами! Да я и кнут стерплю со свинчаткою! Умолите князюшку!
Челобитчик снова сделал явное движение удариться лбом об пол, однако Лючия так грозно сдвинула брови, что он не осмелился и только пополз к ней на коленях.
Лючия отпрянула. Снова оглянулась. Лица лакеев вполне серьезны и озабочены. Нет, никто над ней не смеется, это не шутка, нарочно перед нею разыгранная. Вон у одного из лакеев, того самого молодого мужика, который был тогда на берегу с Петрушкою, даже слезы на глазах блеснули.
И тут Лючию осенило – конечно, конечно, она права: это сумасшедший! Русские любят юродивых – наверное, это местный дурачок. Ей сразу стало легче.
– Встань, голубчик, – сказала она ласково. – Конечно, конечно, я скажу князю, он тебя и розгами выдерет, и батогами, и кнутом со свинчаткою. А ты пока ступай, ступай с богом. Поспи да успокойся, от души и отойдет.
Это у нее здорово получилось, нельзя не признать. Со всеми русскими интонациями и ужимками, придраться не к чему! И Лючия, в восторге от того, как удачно сыграла роль доброй русской барыни, была немало обескуражена, когда мужик снова бахнул головою об пол и залился горючими слезами. Оторопь ее еще усилилась, когда один из лакеев, тот самый, знакомый, повалился рядом с мужиком! Он, правда, зашиб свой лоб только единожды, после чего пламенно воззвал:
– Сударыня-княгиня, дозвольте слово молвить, за ради Христа, за ради боженьки!
«И этот туда же! Они что, другой мольбы не знают?!»
– Валяй! – устало махнула рукой Лючия – и похолодела, сообразив, что слово какое-то не то. Но, очевидно, ее обмолвка была принята за «дозволяю», потому что молодой лакей дрожащим голосом проговорил:
– Государыня-княгиня, будьте родимой матерью, умолите князя, не отдайте старика на позор! Это отец мой…
Лючия устало прикрыла глаза, отказываясь что-то понять. С этими русскими недолго и спятить! Просить избить отца! Нет, но надо же все-таки разобраться, чего им всем надо. Они хотят, чтобы Лючия была им всем матерью – значит, нужно разговаривать с ними терпеливо, как с детьми.
Она снова поглядела на лакея:
– Скажи, друг мой, свое имя.
– Северьяном кличут, – ответствовал тот.
– Скажи, друг мой Северьян, от чего отец твой заступничества просит?
– Да разве вы не слыхали, барыня? От княжеской воли!
Лючия стиснула зубы, и следующие слова вышли неразборчиво:
– Ежели хочешь чего-то добиться, не мели языком попусту, а отвечай толком: в чем дело?!
Изумление надолго застыло на лице Северьяна: верно, ему было диковинно, что молодая княгиня знать не знает о том, что творится в имении. Лючия едва сдержала крепкое итальянское ругательство. И Северьян, очевидно, поняв по ее лицу, что далее солому жевать опасно, наконец-то заговорил:
– Батюшка мой – староста. Оброк собрать-то собрал, да… – Северьян жгуче покраснел от стыда: – Потратил, вишь ты! Думал, отдаст втихаря потом, а от барина нашего ничего не укроется! Углядел вину и виновника недолго искал. Определил наказание… Да лучше бы и впрямь выдрал старика прилюдно, лучше бы к оброку еще штрафу добавил, только бы не терпеть такого бесчестья! – горячо выкрикнул Северьян.
«Санта Мадонна, – подумала Лючия в ужасе. – Что же мог такого нечеловеческого выдумать князь Андрей?! Он же настоящий добряк – другого названия дать ему не умею! Речь идет о бесчестии… А, вот оно! Позорный столб, конечно! – Она похолодела от этой догадки. – Да… хуже не придумаешь.»
– Не могу поверить, чтобы князь решился на такое жестокосердие, – проговорила она. – Почтенного, пожилого человека…
– Ох, борода моя! – заблажил снова старик. – Куда ж мне, голощекому? Разве что в прорубь идти топиться?
– За ради Христа, за ради боженьки! – воззвала Лючия мученически заведя глаза. – При чем тут твоя борода?!
– Так ведь барин велел обрить мне бороду! – вскричал проворовавшийся староста. – Мыслимо ли стерпеть такой позор?!
Она бы, наверное, засмеялась, да не было сил: только и могла, что вытаращиться на этих двоих, коленопреклоненных, и унимать дрожь ярости.
Бороду, значит, обрить? И взамен старик готов выдержать порку – или даже утопиться? Н-ну… они что, за дурочку ее здесь принимают?!
И вдруг произошло нечто странное: Северьян с отцом, так и евшие Лючию глазами, побелели впрозелень и вскочили на ноги столь проворно, как если бы их кто-то с силой вздернул за воротники.
– Что это вы здесь делаете, а? – раздался за спиной Лючии голос, от которого у нее мурашки пошли по коже. – Жаловаться на меня пришли?
Это был голос князя, и он не предвещал ничего хорошего…
***
Лючия обернулась – и у нее поджилки затряслись: впору самой рухнуть ниц подобно Северьяну и старосте, которые – и когда только успели?! – уже стучали лбами в пол. Но она ни за что не могла позволить, чтобы этот новый, свирепый князь Андрей взял над ней верх и заметил ее испуг, а потому обрушилась на него первой:
– Это я их позвала! И вам не к лицу пенять мне за это!
– Это еще почему? – усмехнулся Извольский.
– Потому, что вы… вы жестоки! – выкрикнула Лючия. – Вам ведь наплевать на то, что чувствуют люди! Вы желаете соблюсти внешние приличия – как их понимаете. Вы остаетесь чисты и праведны, а что происходит с людьми?!
Она в жизни, кажется, не видела глаз, столь широко распахнутых, как у князя Андрея. Наверное, с точки зрения барина, безраздельно властного в жизни и смерти своих людей (и предки его были властны над их предками, и потомки – будут властны над потомками!), она порола страшную чушь, но Лючия говорила отнюдь не о Северьяне и его отце, которые, вжимаясь в стену, пытались сделаться как можно незаметнее и не чаяли добраться до двери. Лючия кричала о себе, о своей обиде, а потому было не удивительно, что между нею и князем Андреем, чудилось, звенел металл и пролетали искры, как если бы она яростно нападала – а он ловко оборонялся.
Лючия даже толком не понимала, что говорит. Годились любые слова, чтобы скрыть за ними главное: вдруг прорвавшуюся тоску по нему. Воспоминания об их первой ночи так ее истомили, что лишили разума. Да, он мало что помнил, оттого потом прикасался к ней робко, недоверчиво, словно боясь, что молодая жена оттолкнет его – как и положено невинной девице, обманом угодившей на брачное ложе. Но Лючия-то помнила, все помнила!
…И его запрокинутую голову – глаза крепко зажмурены, темные полукружья вдруг пролегли под ними, губы сжаты так крепко, словно он с трудом удерживает стон – а этот стон рвется, рвется, блаженство и страдание враз… И как она целовала эти губы, и напряженную шею, на которой неистовствовала синяя жилка… сердца их бились в лад, прижатые друг к другу так крепко, что и ветру меж ними нельзя было венути…
«Да что же это?» – Лючия смятенно стиснула руки, едва сдерживая слезы. Какие чужие глаза у него. Он ничего не понимает. Он зол, что жена – эта свалившаяся ему на голову, немилая жена! – вдруг развоевалась и оказалась не только дурой, но и сварливой бабой!
Ну что ему сказать? Как объяснить эту тягу к нему? Как объяснить… Лючия была прекрасно образована, и когда тот образ жизни, который она вела в Венеции, утомлял ее, она могла найти успокоение в стихах, и музыке, и красоте заката над морем, и почтительном созерцании Тициановых полотен – могла если не успокоиться, то забыться. Но как сказать ему, что теперь лишь в его объятиях жизнь обретает смысл?! Невозможно, невозможно признаться ему. И еще труднее смириться с этим самой.
Между тем староста с сыном уже почти достигли спасительной двери и начали в нее потихоньку просачиваться, однако вдруг оказались втолкнутыми обратно как бы мощным потоком, которым оказалась Ульяна, со всех ног ворвавшаяся в комнату с криком:
– Дядя Митрофан! Барин тебя простил! Простил! Оброк отдать – да и ладно! Ой…
«Ой» относилось к князю, на лице которого вспыхнула усмешка.
– Простите великодушно, ваше сиятельство, князюшка. Я не думала, не знала… – пролепетала Ульяна, а глаза, ее перепуганные глаза, устремленные на Извольского, налились счастливыми слезами. – Вы небось им сказали, да?