Текст книги "Преступления страсти. Алчность"
Автор книги: Елена Арсеньева
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Петр согласился на эту меру, и Меншиков вдруг обнаружил, что согласие его что-то значило: если бы Петр начал противоречить, светлейшему пришлось бы подчиниться. Кажется, юнец начал входить во вкус государственной власти! Да, во время болезни «батюшки» он все сильнее привязывался к сестре и предпочитал бывать в ее обществе, тем более что там собиралось множество интересного и веселого народу, а прежде всего – тетушка Елисавет.
Современник описываемых событий писал о ней: «В семнадцать лет, с рыжими волосами и бойкими глазами, со стройной талией и пышной грудью, она была само удовольствие, пыл чувств и страстей». Она привлекала своей жизнерадостностью, любовью к верховой езде, к охоте, и Петр с удовольствием носился вслед за ее амазонкой по полям и лесам по целым дням, вечерами слагая неуклюжие вирши о ее рыжих кудрях и синих глазах. Ну и по ночам он убегал вместе с Иваном Долгоруковым в поисках самых низменных удовольствий, которые не мог испытать с Елизаветой. Да, мальчик очень быстро превратился в мужчину, но лишь в смысле физиологическом, а не нравственном. Невеста же привлекала его все меньше. Мария совершенно стушевалась перед яркой и приманчивой прелестью Елисавет. С каждым днем она все меньше нравилась Петру, и он смотрел на свое будущее – как мужа этой холодной красавицы – почти с отчаянием. До светлейшего дошел слух, что юный царь однажды бросился на колени перед сестрой, предлагая подарить ей свои часы, только бы она избавила его от Марии.
Что в глазах Александра Даниловича значило – от него!
Он был возмущен и немедленно отправился в покои царевича в своем же дворце. Его появление произвело всеобщий переполох. Петр выскочил в окно, Наталья – в дверь. Его стали избегать. Наталья прозвала его Левиафаном и Голиафом. Она имела дар подражания и передразнивала Меншикова там и сям, высмеивая его, как могла, а пуще – его семью, в том числе важного Александра и замкнутую, надменную дочь.
Меншиков, несмотря на то что имел троих детей, не слишком-то разбирался в молодежи. Он привык к раболепию, почтению, послушанию. Ему было дико, что кто-то может ему прекословить. Даже Маша, когда пыталась возразить против решения отца сделать ее государевой невестой, имела дело не с ним, а с теткой Варварой Михайловной Арсеньевой, которая просто-напросто пригрозила постричь ее в монастырь, предварительно выпоров до полусмерти. И всех ее слез и прекословья отец так и не узнал, а потому пребывал в уверенности, что дочь невыразимо счастлива уготованным ей жребием. Ну а уж если он ничего не понимал в собственных детях, где ему было понимать в чужом ребенке, преждевременно повзрослевшем, преждевременно преисполнившемся самоуверенности воистину императорской?
Чтобы справиться с непомерно возросшей самостоятельностью Петра и его амбициями, Меншиков решил усилить свое давление. И вот тут-то он допустил роковую ошибку, потому что отныне это означало не просто пригнуть Петра к земле, но и унизить его достоинство. Достоинство молодого мужчины и молодого царя! Подобного Петр не мог снести.
Любой человек, который случайно оказался бы в тот день в Преображенском дворце, мог бы наблюдать очень странную картину.
Александр Данилыч Меншиков, разъяренный до такой степени, что лицо его приняло винно-красный оттенок, пинками гонял по комнате какого-то человека, резво бегающего на четвереньках туда-сюда, пытаясь увернуться. Правильнее будет сказать, что несчастный двигался на трех конечностях, ибо одною рукою прижимал к груди некий пухлый сверток. Меншиков тоже не просто так гонял свою жертву, а норовил именно сей сверток у бедняги выхватить, однако тот не давался и, когда ловкие руки светлейшего оказывались в опасной близости, просто-напросто падал плашмя, закрывая сверток своим телом и героически перенося более чем чувствительные тычки под ребра.
Наконец несчастный ненароком разжал пальцы – и в то самое мгновение светлейший, подобно коршуну, бросился вперед и вырвал у него вожделенный сверток, проворно спрятав его за спину и отскочив на безопасное расстояние, как если бы опасался, что жертва кинется отнимать свое добро.
Ничего подобного, разумеется, не случилось. Обобранный просто уставился на Александра Данилыча с выражением крайнего отчаяния.
– Ну чего, чего? – грубовато, но добродушно проговорил Меншиков. – Что за беда? Государь еще молод и не знает, как обращаться с деньгами. Я эти деньги взял; увижусь с государем и поговорю с ним.
Придворный, дрожа губами, с трудом встал, поклонился и, пятясь, вышел. Меншиков победно перевел дух и сунул сверток в ларец, стоявший на столе. Крышку он запер, ключ, привешенный на цепочке, надел себе на шею и с усталым, но победным выражением проворчал, обращаясь невесть к кому:
– Видали, люди добрые? За всем пригляд, глаз да глаз нужен! Все норовят растащить, все растратить, все на бирюльки спустить… Десять тысяч червонцев! Цех петербургских каменщиков поднес их императору, а государь отправил… в подарок сестре. Девушке молоденькой в подарок десять тысяч червонцев! Статное ли дело? Наталье Алексеевне я перстенек поднесу, а денежки в… в казну.
Ну что ж, казна в ту пору и впрямь была пуста, однако чуткое ухо вполне могло уловить заминку перед словом «казна», которое для Меншикова, бесспорно, было равнозначно со словом «карман». Свой карман.
Светлейший не понимал, что натворил. Любому стороннему наблюдателю ясно было бы, что вряд ли Петр (при самом благом расположении к Александру Данилычу!) стерпит обиду, нанесенную горячо любимой сестре, вдобавок – унизившую его перед слугою, которому велено было передать деньги.
И в самом деле – где-то вдали раздался хриплый яростный крик, потом по коридору загрохотали шаги бегущего человека, дверь распахнулась – и в кабинет ворвался царь Петр.
Его загорелое, округлившееся, обветренное (следствие частых забав на свежем воздухе) лицо было сейчас бледно и искажено возмущением. Порыв негодования вынес юного монарха на середину комнаты, но там, как скала, возвышался светлейший, вмиг переставший быть суетливым ростовщиком, подсчитывающим прибыль, и обратившись в олицетворение государственной важности: голова гордо вскинута, локоны любимого вороного парика обрамляют толстые щеки, губы надменно поджаты, взор невозмутимо-спокоен и проникнут истинным величием, живот выпячен, рука заложена за борт камзола – чудилось, он изготовился позировать для парадного портрета. И впечатление было столь внушительным, что пыл Петра разбился бы об эту твердыню самомнения подобно тому, как волна разбивается о неколебимый утес, Меншиков одержал бы новую победу своей власти над молодым императором – когда б вслед за Петром в комнату не ворвалась вся его непременная компания: Елисавет, Иван Долгорукий и невольная виновница происшедшей стычки великая княжна Наталья Алексеевна.
Она была на год старше своего царствующего брата, хотя не напоминала его ни красотою, ни обаянием. Принято было считать меж иноземными посланниками, что она умна, добра, великодушна и благотворно влияет на излишне норовистого государя, однако сейчас ни ума, ни добросердечия, ни великодушия никто не увидел бы в ее узеньких, как бы заплывших глазках: в них светилось неприкрытое злорадство.
Заслышав ее тяжелую поступь и запыхавшееся дыхание, почуяв ее насторожившуюся фигуру за своей спиною, Петр даже подпрыгнул, вновь исполнясь энергии, и подался к Меншикову с таким пылом, что, кажется, еще миг – и сшибся бы с ним грудь с грудью.
– Как вы смели, князь?! – крикнул он каким-то петушиным голосом. – Как вы смели, князь, не допустить моего придворного исполнить мое приказание?!
Меншиков тупо моргнул, рот его приоткрылся. По лицу светлейшего было видно, что он не верит ни глазам своим, ни ушам, что он воистину ошеломлен, в первый раз наблюдая такую выходку от государя, которого, как ребенка, привык держать в почтительном страхе перед собою. Потребовалось не меньше минуты, чтобы он опомнился и провозвестил:
– Ваше величество! У нас в казне большой недостаток денег. Я сегодня намеревался представить вам доклад о том, как употребить эти деньги, но, если вашему величеству угодно, я ворочу те десять тысяч червонцев. И даже из моей собственной казны дам миллион!
А вот это было совсем уж неосторожно: кичиться перед царем своим богатством. Елисавет по-мальчишески присвистнула, в маленьких глазах Натальи Алексеевны вспыхнула алчность, а Петр с сердитым мальчишеским выражением выкрикнул:
– Пусть вы богаче меня, но я – император, мне надо повиноваться! Я здесь хозяин!
И, топнув на побледневшего Меншикова, как на крепостного, Петр резко повернулся и замаршировал прочь, такой длинноногий и длиннорукий, что всякое движение его казалось разболтанным и неуклюжим. Вдобавок он был так зол, что пинал то там, то сям мебель.
– Государь! – прохрипел Меншиков, беспомощно простирая вслед ему руки. – Ваше величество! Не изволите ли отправиться прогуляться в сад с невестою? Вы давеча выражали такое пожелание – ее императорское высочество ждет.
Видно было, что от растерянности светлейший решил вернуть себе власть над Петром простейшим напоминанием о его обязательствах – но не тут-то было. Не родился еще на свет мальчик, которому напоминание о несделанных уроках доставило бы удовольствие, тем более ежели тот мальчик – государь. Вдобавок при словах «ее императорское высочество» Елисавет громко фыркнула, а Наталья, возмущенно передернув пухлыми плечами, выскочила за дверь.
Петр холодно оборотился к будущему тестю и бесцеремонно бросил:
– Сперва хотел гулять, а теперь раздумал. И вообще, к чему лишние любезности? Довольно ей моей клятвы. К тому же всем хорошо известно, что я не собираюсь жениться раньше двадцатипятилетнего возраста. Такое у меня намерение!
Елисавет послала государю восхищенную улыбку, и тот гордо произнес – как бы только ей, но с явным намерением, чтобы услышал и Меншиков:
– Не терпеть же, когда он несет вздор да еще и дерзость норовит! Смотрите, как я его поставлю в струнку!
Царь и его компания удалились, но по коридору долго раздавались перекаты веселого молодого хохота.
У Меншикова был вид человека, которого крепко ударили по голове, и он уже готов упасть, но в последнем изумлении озирается, не соображая, кто и с какой стороны его стукнул.
Это были первые признаки разрушения того, что прежде казалось незыблемым вовеки. Любой другой человек внял бы им и призадумался над случившимся. Но Александр Данилович просто не был способен понять свою ошибку и изменить свое поведение.
Говорят так: кого боги хотят погубить, того они лишают разума. В самом деле, они в одночасье лишили Меншикова его расчетливости, предусмотрительности, его умения на три хода вперед предугадать действия противника… Главное, они лишили его возможности увидеть в Петре именно озлобившегося противника, а не послушного раба. Меншиков, стряхнув ошеломление, вел себя с прежним деспотизмом. Он открыто восстал против склонности Петра к Елисавет – склонности, которую глазастые иноземные дипломаты уже именовали в своих донесениях страстью.
Вскоре после вышеописанной сцены с десятью тысячами Петр попросил у Меншикова пятьсот червонцев. Тот спросил, на что нужны деньги. Петр отмолчался было, потом буркнул нехотя:
– Мне они нужны!
Меншиков с фальшивой улыбкой вручил ему червонцы, но догадался, для чего просит Петр. Для подарка рыжей Елисаветке, конечно! И Меншиков постеснялся отнять у царевны деньги, снова вернуть их, так сказать, в казну (или в карман, что было для него, как уже сказано, равнозначно). Это вызвало новый взрыв ярости. Незыблемое недавно сооружение накренилось куда сильнее, чем Пизанская башня!
На самом деле Меншиков даже не подозревал, насколько навредила ему болезнь. Если государство неделями существовало без него, то, может быть, сможет существовать и месяцами, и годами? Так думали прежде всего Долгорукие, весьма ободренные той искренней привязанностью, которую выказывал Петр к Ивану. Мысль о том начала распространяться среди придворных и прежде всего – внедряться в голову царя.
Величественное здание над названием «Александр Данилович Меншиков» кренилось все сильнее и неудержимей, и вот…
К осени 1727 года Меншиков окончил постройку часовни в своем ораниенбаумском поместье. Освящение должно было стать великолепным праздником, на котором он хотел помириться со своим воспитанником. Петр обещал быть непременно, однако Меншиков дал промашку: отказался пригласить Елисавет. Ну кому охота видеть, как жених твоей дочери открыто волочится за другой!
Лишь только Елисавет сообщила Петру, что приглашения ей не прислали, он немедля послал сказать Меншикову, что не придет на праздник, и уехал в Петергоф.
Освящение прошло великолепно: был весь двор, вся знать, сам Феофан Прокопович совершал богослужение… Но, чуть выйдя из-за стола, объевшиеся и опившиеся гости поспешили в Петергоф, поближе к царю. Причем многие наперебой докладывали ему одно и то же: Меншиков на богослужении некоторое время занимал место, на котором стоял бы государь, окажись он там.
Петр насупился так, что все поняли: запахло грозой.
По совету расположенного к нему статс-секретаря Волкова Меншиков все же подавил гордыню и приехал в Петергоф. Там вовсю отмечали именины Елисавет. Это было сильной пощечиной Александру Даниловичу, тем паче что он, не в силах преодолеть самолюбия, явился в Петергоф слишком поздно и Петра не видел. Проведя ночь в своих апартаментах, Меншиков попытался наутро увидеться с царем, но тот велел сказать, что уезжает на охоту. Меншиков пошел к Наталье Алексеевне, однако та при приближении «батюшки» опять выскочила в окно, как уже делала не раз. Он ринулся к Елисавет (одно это показывает, что он начал осознавать опасность происходящего)…
Царевна приняла «Левиафана», но держалась очень независимо. Он никого не стал упрекать – понял, что уже нельзя! – просто пожаловался на неблагодарность и сказал, что готов бросить все и податься в гетманы Украины, если не нужен России. Раньше такая угроза – бросить все! – у всех вызывала дрожь в коленях, теперь же Елисавет и бровью не повела и даже смотрела с выражением некоего ожидания в глазах: мол, давай, бросай скорей!
Разъяренный Меншиков вышел от нее и наткнулся на Остермана. Вот был хороший повод сорвать раздражение и страх, наконец-то почувствовать себя снова тем, кем он был всегда!
Меншиков начал кричать: государь, мол, ведет себя неразумно, не приехал на освящение часовни, а это грех… Остерман, его воспитатель, отбивает у него почтение к православной вере, а ведь за такие дела можно и колесованным быть…
– Колесование – за другие преступления, – ничуть не испугавшись, негромко и спокойно возразил Остерман.
– За какие еще? – крикнул Меншиков.
– За подделку монеты, – прозвучал такой же тихий и спокойный, но весьма уверенный и весьма пугающий ответ.
Меншиков откровенно струхнул. В самом деле, водился за ним такой грех, но об том как бы никто не знал…
Да дело даже не в этом. Если всегда осторожный и даже раболепный Остерман осмелился ляпнуть такое, значит, Петр окончательно отрешился от «батюшки»!
Меншиков почувствовал себя от потрясения настолько дурно, что решил отлежаться дома. Может, все и пройдет, наивно думал он, пряча голову под подушку в буквальном и переносном смысле. Может, минует еще…
Но все уже было кончено. Петр все для себя решил – не сам, с помощью подсказок Долгоруких, однако решил. В тот же день, вернувшись с охоты, он вызвал к себе майора гвардии Салтыкова и отдал ему приказ забрать из Преображенского дворца все его вещи.
Если бы Меншиков в ту ночь решился призвать на помощь гвардию, которая еще подчинялась ему, которая уже однажды возвела на престол Екатерину, а значит, и его… кто знает, как сложилась бы его судьба и судьба России. Но тогда он имел многочисленных сторонников и действовал от имени претендовавшей на трон Екатерины – теперь же остался в одиночестве, был лишен сообщников, готовых привести в движение гвардию; именем императора действовал не он, а его противники. Ночь прошла в сомнениях и метаниях, а наутро другого дня, 7 сентября, было уже поздно: Петр отдал приказ, чтобы гвардия и Верховный Совет отныне получали предписания от него одного и подчинялись ему одному.
Извещенный о нем Александр Данилович ринулся в Зимний – и не был принят. В это время был снят почетный караул вокруг Преображенского дворца. Салтыков объявил генералиссимусу, что он арестован…
С Меншиковым сделался припадок, из горла пошла кровь, он упал в обморок. Думали, что с ним будет апоплексический удар. Были в то время у него в гостях приятели: Волков, Макаров, князь Шаховской и Фаминцын. В первом часу ему пустили кровь. Приятели утешали светлейшего надеждами, что с ним не произойдет особенного бедствия – ну, уволят его от двора и почестей, удалят в деревню, и будет он оканчивать жизнь в уединении, пользуясь скопленными заранее богатствами.
Слушая утешения, в которые он не верил, Меншиков лежал беспомощный, не в силах ничего предпринять для поправления сложившегося положения. И тогда за дело взялась его семья.
Петр был у обедни у Святой Троицы. Жена Меншикова, ее сестра Варвара Арсеньева и его младшая дочь Александра явились туда и бросились к ногам государя, решив молить о прощении светлейшему. Петр небрежно отворотился от них и вышел из церкви. Княгиня Меншикова отправилась за ним во дворец, но ее не допустили к царю. В тот же день у него обедали князья Долгорукие, члены Верховного Тайного Совета и фельдмаршал Сапега с сыном. Петр говорил: «Я покажу Меншикову, кто из нас император – я или он. Он, кажется, хочет со мной обращаться, как обращался с моим родителем. Напрасно! Не доведется ему давать мне пощечины!»
Имелась в виду пощечина, некогда данная Меншиковым царевичу Алексею…
В том, что Петр вдруг вспомнил обиды и унижения, причиненные некогда его покойному отцу Меншиковым, и решил посчитаться за них, не было ничего удивительного. Удивительно другое: почему он не вспомнил о них раньше? Откуда вдруг взялась в нем эта завистливая мстительность? А понятно откуда – ее старательно пробуждали Долгорукие, и можно было не сомневаться, что Меншиков еще не испил до дна чаши горечи, которую приуготовил ему вырвавшийся на волю юнец. Между тем княгиня Меншикова с дочерьми, не добившись свидания с царем, обращалась к великой княжне Наталье Алексеевне, потом к цесаревне Елисавете – обе от нее отвернулись. Княгиня обратилась к Остерману, пала в ноги ему и униженно молила о помощи, о заступничестве перед царем. Все мольбы ее были безуспешны, хотя эта женщина, всеми уважаемая, никому в жизни не причинившая зла, заслуживала хотя бы сочувствия. Но государева опала – как зараза: она поражает всех, кто рядом с опальным, поражает до смерти, в чем Дарье Михайловне предстояло вскоре убедиться…
Между прочим, в Петербурге было замечено, что среди членов семьи Александра Даниловича, униженно молящих Петра о милости, не было Марии Меншиковой. Теперь уже ни у кого не осталось сомнений, что прежние слухи правдивы – невеста государева не питала к нему пылкой любви, не напрасно царь честил ее ледяной, мраморной статуей. Да и склониться пред великой княжной Натальей Алексеевной и цесаревной Елизаветой Петровной она не пожелала даже во имя отца.
А тот по-прежнему находился в своем доме под арестом. Майор гвардии Салтыков не отпускал его от себя ни на шаг. Все, что Александр Данилович мог сделать, это только написать своему воспитаннику, который от него отступился, своему бывшему зятю, который его отверг. Он так и поступил. В письме было сказано, что он не чувствует себя виноватым ни в чем, но готов смиренно принять немилость государеву и умоляет отпустить его на свободу и дать почетную отставку. Меншиков не прибавил слов – «в память о заслугах, оказанных мною Отечеству»: то ли из гордости, то ли из надежды, что Петр вспомнит о том, что разумелось само собой. Напрасная надежда! Письмо осталось без ответа. Как и то, что было отправлено Наталье Алексеевне…
Счастье – мать, счастье – мачеха, счастье – бешеный волк, говорят в народе. И теперь последнее стало совершенно ясно Меншикову. Алексашка, великий и в то же время подлый, алчный и тщеславный и в то же время самоотверженный патриот, прощался со всеми своими заслугами куда скорей, чем получал их, а с богатствами – куда скорей, чем грабил и копил. Дает жизнь по денежке – отнимает сундуками, верно и это изречение.
Тогда же Петр подписал указ (загодя составленный Остерманом), согласно которому Меншиков с семьей ссылались в свое поместье Ораниенбург. Опальный временщик лишался всех своих должностей, чинов и орденов и должен был дать обязательство ни с кем из своей глуши не вступать в переписку. В то же время по церквам был разослан приказ ни в коем случае не поминать при перечне высочайших имен Марию, бывшую невесту императора.
Уже на другой день Меншиковы, а с ними вместе Варвара Арсеньева покинули Петербург.
Особых скоплений народу на улицах не было, толпа провожала многочисленные экипажи изгнанника равнодушными взглядами, которые изредка оживлялись, когда начинали распространяться о нем новые слухи: что Алексашка-де просил займа у прусского короля, обещая выплатить все его долги, когда сделается императором, что завещание Екатерины было написано им собственноручно и ее подписи там не было, что он готовил военный переворот, собираясь удалить от постов всех офицеров гвардии и заменить их своими людьми… Молва, словом, приписывала Алексашке и не замышляемые им злодейства.
Однако, если Александр Данилович думал, что ссылкой в Ораниенбург его несчастье ограничится, он глубоко ошибался. Он недооценивал мелочности и мстительности Петра, Натальи и Елизаветы (а эти две дамы подзуживали императора как могли). Приказ за приказом исходили из дворца, курьер за курьером летели вслед за ссыльными… и в Березае семья была разлучена (есть определенная ирония судьбы в сем названии, столь созвучном со словом «Березов», где закончится жизнь Александра Даниловича, но тогда об этом никто не знал, да и о топонимических тонкостях размышлять было недосуг).
Березай – небольшая почтовая станция на пути из Санкт-Петербурга в Москву. Едва ли сыщется другая, равная ей по унылой заброшенности. Однако в тот осенний день здесь можно было увидеть внушительный обоз разнообразнейших повозок, телег и фургонов, причем каждый был навьючен доверху. Здесь было четыре кареты, каждая запряжена шестью лошадьми, сто пятьдесят берлин [4]4
Колесный экипаж типа «берлина» назывался так потому, что был изобретен именно в Берлине. Он открыт спереди, но спины седоков защищены. Сзади – запятки для багажа или лакеев. Такие кареты получили широкое распространение в Европе в XVIII веке и считались легкими и комфортабельными экипажами, предназначенными для элегантных выездов и прогулок по городу.
[Закрыть], одиннадцать фургонов, в которых находились сто сорок семь слуг… На первый взгляд могло показаться, будто какой-то богатейший человек путешествовал так, как было принято в те годы, когда путешествие на дальнее расстояние по центру страны имело такой вид, какой в позднейшее время могла бы иметь разве что экспедиция в отдаленнейшие пределы империи. На самом же деле это были последние отблески величия, вернее, имущественного великолепия Меншиковых. В Березае у них была отнята по распоряжению царя значительная часть имущества, а семью разделили.
За исполнением монаршего распоряжения лично следил императорский курьер Шушерин, бывший из числа приятелей Ивана Долгорукого, и он являл собою живое воплощение государственной важности.
Ссыльных уже настигали в пути мстительные приказы царя: в Вышнем Волочке разоружили слуг временщика, в Твери велели отправить назад те экипажи и слуг, которые были бы сочтены курьером лишними, в Клину у Марии Меншиковой отняли обручальное кольцо. Взамен император отправил ей перстень, который она дарила ему при обручении. Отняли также все ордена, которыми некогда были награждены сам светлейший и его семья (разумеется, и те, которыми жаловались они при помолвке). Ну а в Березае от них отлучили Варвару Михайловну Арсеньеву и повезли на заточение в монастырь в Александровской слободе.
Горе семьи было страшным. Дарья Михайловна чуть живая прощалась с любимой сестрой. Александр Данилович бесконечно ценил свояченицу, которая обожала его всю жизнь, и хоть называли ее злым гением семьи, все же она была этой семье беззаветно предана.
От всех напастей Меншиков был при смерти: ему снова пускали кровь, исповедали, приобщили Святых Тайн… Однако срок его жизни и мучений не был еще исчерпан.
Отлежавшись в Березае, он снова смог пуститься в путь.
Почти месяц спустя после отъезда из Санкт-Петербурга поезд Меншиковых прибыл в Ораниенбург. Поскольку времена были беспокойные, при строительстве Александр Данилыч приказал поставить дом в крепостной ограде. Теперь вышло, что он сам соорудил себе же тюрьму.
Выход за ограду семье был воспрещен. Ко всем входам и выходам были приставлены часовые, дополнительные стражники вставали на охрану спальных покоев по ночам, опальным не давали шагу шагнуть без присмотра. Писать Меншиков мог только в присутствии приставленного для его охраны офицера.
Несчастья, впрочем, на том не закончились, однако теперь они были сопряжены с немалым позором для имени Меншикова. Конечно, он в жизни не знал, о чем писал Шота Руставели: «Легкомыслен, кто стяжает, жадностью себя черня», однако можно не сомневаться, что стыда натерпелся немало в своей глуши, получая вести из столицы.
Всеобщее мнение давно уже утвердилось, что Меншиков нажил состояние взяточничеством и казнокрадством. Теперь, после его падения, всплывало наверх многое, что прежде не смело показаться на свет.
В Тайном Совете еще в сентябре было читано принца Морица Саксонского (претендента на Курляндское герцогство) письмо, отданное Меншикову в день его ареста и оставленное им без внимания. Из этого письма открылось, что упомянутый Мориц обещал князю единовременно две тысячи червонцев и, кроме того, ежегодный взнос на всю жизнь по сорок тысяч ефимков [5]5
Название русского серебряного рубля в описываемое время. «Ефимок» – искаженное слово «иоахимсталер» – западноевропейская серебряная монета, из которой в XVII–XVIII вв. чеканились серебряные деньги в России; в 1704 г. он был принят за весовую единицу рубля.
[Закрыть], если Меншиков пособит ему получить герцогское достоинство. Поднялись еще кое-какие письма, и 9 ноября состоялся указ описать все движимое имущество Меншикова, находившееся в покинутых московских и петербургских домах, дачах и имениях. По слухам, только в его петербургских домах было найдено столового серебра на двести тысяч рублей, золотых червонцев – на восемь миллионов, серебряной монеты – на тридцать миллионов, драгоценностей и камней – на три миллиона рублей. Нашли еще 70 пудов серебряной посуды в тайнике. Ну и так далее…
С каждым новым слухом о столь фантастическом богатстве росли возмущение и злорадство против Меншикова, о деяниях которого приходили новые и новые известия.
17 ноября доставлена была из Стокгольма реляция графа Николая Головина: якобы Меншиков писал к шведскому сенатору Дикеру: хотя русские министры стараются, чтобы Швеция не приступила к Ганноверскому трактату, выгодному для Англии, но на это не следует обращать внимания; войско русское все у него, Меншикова, в руках, а здоровье государыни Екатерины (тогда бывшей на престоле) слабо, и век ее продолжаться не может, и чтобы сие приятельское внушение Швеции не было забвенно, ежели ему какая помощь надобна будет. Кроме того, открылось, что Меншиков шведскому посланнику Ведекрейцу в Петербурге объявлял о том же и взял с него взятку пять тысяч червонцев, присланных английским королем. Говорили, будто у Меншикова отыскалось письмо к прусскому королю, в котором он просил себе взаймы десять миллионов талеров, обещаясь со временем возвратить, когда получит помилование. Оказалось тогда, что Меншиков, вымогая многое от разных лиц, злоупотреблял подписью государя и, заведуя монетным делом в России, приказывал чеканить и пускать в обращение монету дурного достоинства…
Да, многое из тайного сделалось нынче явным. А потому наряжена была судная комиссия для исследования преступлений Меншикова. К нему отправили сто двадцать вопросных пунктов по разным возникшим против него обвинениям, и неприятели его (а у него, чудилось, были теперь одни только неприятели, приятелей вовсе не осталось!) злорадствовали:
– Поглядим, каково он повертится! Ежели Бог даст, то не отсидеться ему долго в Раненбургской тиши, отведает плетей или шлиссельбургской сырости, в лучшем случае – сибирских морозцев. Ну а в монастыре не одна Варвара-горбунья окажется; надо думать, и Машка Меншикова клобук примерит, и сестра ее, и мать, и брат!
А что же Петр? Неужели он ни разу не вспомнил о том, кого прежде называл «батюшкой», не попытался вступиться, да хотя бы просто ни разу не пожалел его? Нет, ему было не до того. И вовсе не потому, что голова его разрывалась от государственных дел. Один из иноземных посланников доносил своему правителю: «У императора нет другого занятия, как бегать днем и ночью по улицам в компании царевны Елизаветы и сестры, посещать камергера (Ивана Долгорукого), пажей, поваров и еще Бог знает кого… Кто бы мог поверить, что эти безумцы Долгорукие способствуют всевозможным кутежам, внушая царю привычки последнего русского! Я знаю одну комнату, прилегающую к бильярду, где помощник воспитателя устраивает для него запретные игры. В настоящее время царь ухаживает за женщиной, которая была прислугой у Меншикова, он подарил ей пятьдесят тысяч рублей. Ложатся спать только в семь часов утра!»
В Москве, куда в феврале 1728 года Петр со всем двором прибыл для коронации (уже в том, что она назначена была в старой столице, видно непререкаемое влияние Долгоруких, чему не смог в свое время противиться даже Меншиков), положение ничуть не изменилось, хотя государя должно было остепенить присутствие бабки: царица Евдокия наконец-то встретилась с внуками. Конечно, родственная нежность – немаловажная вещь, однако этих трех людей (Евдокию, Петра и Наталью) объединяла прежде всего ненависть к низвергнутому временщику, которого они теперь считали своим главным супостатом, преувеличивая его влияние на Петра Великого.
Восемь дней после коронации в Москве шли празднества. Город с утра до вечера оглашался колокольным звоном, по вечерам горели потешные огни; в Кремле и в других разных местах Москвы устроены были фонтаны, из которых струились вино и водка.
Манифест по случаю коронации прощал некоторые подушные и штрафные деньги; смягчалось наказание, определенное для некоторых преступников: тех, которых по приговору суда ожидала смертная казнь или ссылка в каторжную работу, повелено было сослать в Сибирь без наказания плетьми. Многие царедворцы произведены были в высшее достоинство или получили новые чины; в их числе Илья Алексеич Казаков получил графский титул, так что теперь князь Федор Долгорукий брал в жены графиню Анну Казакову… Что и говорить, Петр отблагодарил его по-царски! Не коснулось милосердие только одного человека – Александра Данилыча Меншикова.